А-П

П-Я

 

Но сейчас Влади не называл так. Он только выразить хотел то, что к потере короны давно уже шло.
Разговаривали по-французски. Князь Андрей спросил:
– Скажите, вы думаете – для него теперь всё потеряно? Он уже никак не вернётся на трон?
Орлов принял загадочный вид:
– Может быть… Но только без неё.
Поезд выстукивал, выстукивал в темноте – вещее.
– А скорей всего, я думаю, – великий князь.
– Вы думаете? – встрепенулся князь Андрей.
– Да. Он дал понять тифлисскому городскому голове, что – согласен возглавить Россию… Даже – ещё раньше всех событий.
– Ещё раньше??
У Андрея Владимировича была жилка историка-летописца, и он стал выведывать у Влади: когда же раньше? при каких обстоятельствах он мог говорить об этом с тифлисским городским головой?
Под клятвой и вечной тайной Влади открыл: ещё под Новый год голова приезжал с поручением князя Львова: если бы совершился переворот, то согласился ли бы великий князь возглавить Россию после этого?
И великий князь, видя, как безнадёжно идут русские дела, – едва-едва удержался от согласия.
В Ростове-на-Дону поезд великого князя приехала встречать и новочеркасская делегация, какой-то дикий есаул Голубов. Великий князь пожал им руки. Они рассказали о перевороте в Новочеркасске и что с собой сейчас привезли арестованного атамана Граббе, не сразу признавшего их Исполнительный Комитет. Великий князь согласился взять атамана к себе в поезд – и увёз.
492
Колчак мало сказать любил русский флот больше себя – он был впаян во флот. Не меньше военного – в полярный. Во все русские корабельные корпуса, бороздящие море. Флот – это единое, многосоединённое, быстродвижное живое существо. Сухопутная армия распадается на полки, роты, на людей, – вряд ли можно любить её такой цельной любовью, как флот. Колчак воскресал с каждым распрямлением Балтийского флота во время войны.
А получив отличный стройный Черноморский – и не суметь спасти его вот сейчас? Не может быть. Не плестись за событиями, а стать впереди них.
Позавчерашний импровизированный сбор представителей от команд сказался неплохо. Доносили с одного, другого, третьего корабля: настроение улучшается. Команды заявляют, что надо воевать и подчиняться офицерам.
Настроение можно назвать: возбуждённо-мирное.
Балтийские события до сих пор почему-то не разнеслись по Севастополю, как не заметили их. И подробности не приходили, выручает, что мы далеко.
Полиции не стало, но по всему городу – воинские патрули. Повсюду честь отдают – безукоризненно.
И оставалась спокойною Керчь. И спокойно на Дунае.
Но достигнутый выигрыш может быстро растаять. Его надо теперь возобновлять.
Из Петрограда везли газеты с обезумелыми воззваниями рабочих и солдатских депутатов – о гражданских правах нижних чинов. Не подожгли с первой искры, бросали следующие.
А что это обещает – сверхсложной конструкции флота, где всё на математическом расчёте непотопляемости, непроницаемых перегородок, остойчивости, корпусных обводов, плавучих и скоростных качеств, законов навигации, девиации, – и на всё это хлынет толпа варваров и революционных невежд?
Правительству нужно было действовать не в днях, но в часах: что существующие законы остаются незыблемы до всяких нововведений. Но правительство – закисало, и метко угадывал в нём Колчак безнадёжную слабину. И слабина – в Ставке. А великий князь, отвергнув диктаторство, теперь где-то едет, едет – и тоже ничего не сделает, уже видно по первым пышным словесам приказов.
А совет рабочих депутатов – будет совать огонь под паклю.
Но в воле Колчака, но в силе Колчака, но по уму Колчака – спасти Черноморский флот. Чтоб он не взорвался и не погруз, как «Мария». Сохранить в высоте развёрнутым свой флаг с Георгием Победоносцем в центре Андреевского креста. Перебыть, перебиться каких-то, может быть, две-три недели – и скорей вывести в море на операцию. Хоть – придумать операцию. (Да даже необходимо провести демонстрацию силы перед Босфором, чтобы противник не считал нас в развале.)
А десант на Босфор – вытянул бы всё!
Необычна угроза флоту – необычно должно быть и решение, никакими тактиками не предусмотренное. Как его увидеть?
Не вышло мирному Югу стать против бунтовского Севера, – надо найтись и в новых условиях. Юг – далёк, Юг – обособлен, у него найдётся свой путь.
Вспоминал Колчак того рослого вислогубого матроса, которому так понравилось беседовать с адмиралом. Может быть – он и высказал истину?…
Это, и правда, была многолетняя грозная истина: пропасть между чёрной костью и белой, между матросом и офицером. И во всём нашем жаре возрождения и постройки флота это оставалось знаемой и непереходимой трещиной.
А сейчас – сами обстоятельства вели к тому. Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Надо рискнуть!
Но как в движении корабля, так и в движении человеческой жизни должны быть положены строгие румбы, дальше которых ты сам себе запретил отклоняться.
Что значит командовать флотом, если в любую минуту он может перестать повиноваться? Если не определишь себе чётких границ – превратишься в мартышку на месте командующего. Надо в чём-то уступить, да, – но второстепенном. А в существенном – всё держать.
Колчак обдумал и сформулировал три условия, при которых он спускает адмиральский флаг.
Если какой-нибудь один корабль откажется выйти в море или исполнить один боевой приказ.
Если будет смещён один командир корабля или начальник отдельной части – без согласия командующего.
Если какой-либо один офицер будет арестован своими подчинёнными.
Ибо это говорится с почтением – «Народ», но мозг и нервы флота – офицеры, без них – паралич. Царь отрёкся – у офицеров осталось Отечество. Но если офицеры начнут уходить со службы – корабли станут мёртвыми коробками, и это не спасёт отечества.
Эти три своих условия Колчак сообщил правительству и морскому министру (увы, уже подтвердившему часть «приказа №1»). Но пока ни одно из этих условий не нарушено, внутри этих жёстких линий, внутри этого треугольника он должен был попытаться преодолеть заразное петроградское дыхание.
А оно разлагало быстро. Уже сейчас было ясно, что если какой-нибудь офицер наложит на матроса дисциплинарное взыскание, то нет сил привести его в исполнение. Заставить – уже нельзя было никого ни в чём.
Но – увлечь? Но – убедить? Каждый день набирать аргументов, чтоб заново и заново убеждать?
Задача – не невозможная однако. Ведь офицеры превосходят нижних чинов и специальным знанием военного дела, и преданностью ему, и общим развитием. Даже если рухнет принудительная дисциплина – ещё этого всего может достать, чтобы вести.
Но и предвидеть, что не с доверчивыми нижними чинами придётся дело иметь, а и с теми как раз, кто и в мирное время грабил банки, взрывал дворцы, стрелял в министров и генералов, – с эсерами? вероятно с ними, кто там ещё? а какое гадкое слово, тут и сера, и нечистоты.
Так! В Морском собрании на Екатерининской улице адмирал приказал собрать всех офицеров флота, порта и крепости, морских и сухопутных. И ясно и прямо высказал офицерам: дисциплинарной власти не стало и больше на неё не надеяться. Но войну продолжать надо – и остаётся патриотический дух, который не может не соединить офицеров с матросами. Быть может революция усилит патриотизм и желание закрепить переворот победой? Значит, надо искать новые пути воздействия на команду, прилагать новые, небывалые усилия сплотиться с матросами душевно, разъяснять им правильный смысл всех событий, как это не делалось никогда, вести их понимание – и так удержать от безответственной политики.
После Колчака вышел говорить сухопутный генерал. Он не изошёл тех напряжённых аргументов, которые выносил в себе Колчак за эти два дня после смерти Непенина. Но стоял по-своему крепко: императорской власти не стало – патриот обязан выполнять указания новой власти, но власть должна быть одна и не расщеплена, для блага родины невозможно допустить никакой другой власти, рядом и неподчинённой. А посему, если Совет рабочих депутатов будет претендовать на власть – надо разогнать Совет!
Слишком откровенно. Другая опасность, от которой теперь предстояло Колчаку удерживать своих генералов.
Но требования Колчака были столь необычны, а генеральская давящая поступь, напротив, так понятна, – генералу очень хлопали многие кадровые.
Затем выступил начальник штаба десантной дивизии, молодой подполковник генерального штаба Верховский. Это был типичный интеллигент, забредший в армию, переодетый в штаб-офицера, вся фигура с мягким извивом и такой же голос со вкрадчивой зачарованностью, и очки интеллигентские, и мысли, но изложенные находчиво. Перенимая теперешний тон, он обернулся лягнуть «старый строй»: не было снарядов, а теперь совершилось великое чудо – единение всех классов населения, и вот во Временном правительстве рабочий Керенский и помещик Львов стали рядом для спасения отечества. А в петроградском Совете рабочих депутатов заседают такие же русские патриоты, как и все мы здесь. Офицеры не имеют права стоять в стороне, предоставив событиям саморазвиваться, иначе мы потеряем доверие солдат. Родина у нас одна и мы должны строить ту, которая вышла из революции.
Верховскому хлопали не кадровые, а младшие, офицеры военного времени, такие же интеллигенты, как и оратор. Но получалось так, что его выводы – о братстве и сотрудничестве с солдатами, сомкнулись с выводами Колчака. Тем лучше. Колчак своей сосредоточенной мощью, сухой фигурой, чуть переклонённой вперёд, – перешагнул все традиции и может быть – может быть? – схватил момент, как бьющуюся рыбу.
И в сошедшемся духе этих двух речей были выбраны уполномоченные от офицеров для заседания с уполномоченными от матросов и солдат. И с таким соединением уже нельзя было и медлить: от отдельного собрания одних офицеров все команды напряглись подозрением: не против них ли сговор?
И сегодня вечером, в этом же зеркально-паркетном Морском собрании, в этом же белом зале – вот, заседали вместе. И дико было видеть в офицерских рядах – сидящих простых матросов.
Живая сильная скользкая рыба билась в руках адмирала. Удержит ли?
Пока отлично. Поднимались на подиум матросы, держали необычные речи перед офицерами – и невынужденно заявляли, что обязуются подчиняться и продолжать войну со всею силой.
А тем временем снаружи послышался оркестр («марсельеза» конечно). Шли сюда! Что ещё такое?
Оказалось: двухтысячная толпа, смешанная, черно-матросская, серо-солдатская и штатская, ходили на вокзал встречать депутата Государственной Думы (какой-то социалист, ещё навезёт дребедени). Но поезд опоздал – и вот пришатнулись все сюда.
И среди них – были вооружённые. Зловеще, вне караула или патруля.
Тогда на широкий балкон Собрания, над колонным подъездом, вышли по сколько-то офицеров, матросов и солдат. И адмирал Колчак среди них.
Уже стояли сумерки – тёплого весеннего дня, в аромате цветения, обещающий южный вечер. Темно возвышался в стороне памятник Нахимову. Повевал мягкий ветерок с бухты. Толпа беспорядочно перепрудила всю улицу, лицами к балкону.
Оркестр вдруг заиграл – похоронный марш. И кто-то кричал: «Лейтенанту Шмидту». У них – была своя традиция.
И все, и адмирал Колчак, сжав челюсти, выстояли похоронный торжественно на балконе.
Потом с балкона стали говорить речи – сам адмирал, этот подполковник Верховский, у него убедительно получалось, ещё капитан 1-го ранга, лейтенант, солдат, матрос. Что все мы теперь – одна семья.
И в толпу – передалась эта настоятельная мысль. Что тут – нет врагов. Что оставшимся без грозной власти и перед лицом жестокого врага, как же нам не объединиться?
И передалось – оркестру. И он хотел играть объединительное.
Но – национальный гимн, и слова Жуковского, сильный державный царь православный, – это было теперь отрублено.
И заиграли – «Коль славен», никто и не зная толком, что это шведский лютеранский хорал.
Но такова была сила рождённого доверия, – на балконе стояли «смирно», а в воинственной толпе стали опускаться иные на колени – на тротуар, на мостовую.
На быстро темнеющем небе выступали первые звёзды.
На городском холме зажигалось единственное в мире очертание севастопольских огней, треугольник главных улиц.
Высоко на горе мигал военный маяк.
По рейду скользили шлюпочные огоньки.
493
Укатали-таки вчера Гучкова депутаты: ночью пошаливало сердце. То останавливалось, то нагоняло учащённо.
Поднялся поздно, и на целый день осталась мрачность. Уже всё кряду воспринималось дурно, и даже если из каких гарнизонов доносили, что стало в порядке, – Гучков знал, что не в порядке, лгут, ещё всё развалится.
И действительно, из Брянска сообщили, что начальник гарнизона, уже признавший Временное правительство, арестован, и будто бы для его спасения. Из Тоцкого лагеря требовали, во имя спасения же народной свободы, удалить с постов некоторых генералов и офицеров. В Карее вспыхнул мятеж – от того, что комендант крепости промедлил с признанием Временного правительства. Из Риги латышский член Думы настаивал снять с поста, ни много ни мало, начальника штаба 12-й армии, – иначе возможно народное волнение.
Лежали отчаянные телеграммы и от Рузского.
И как за этим угнаться, и как это всё предупредить? Что мог из Петрограда увидеть или оценить Гучков? Ему только и оставалось со всем соглашаться. Через голову Рузского телеграфировал в Ригу Радко-Дмитриеву, своему приятелю: временно устранить своего начальника штаба.
Что поделать!…
И хотя вчера так энергично разговаривали с Алексеевым по аппарату, – а позже ночью от него пришла новая телеграмма – сразу Родзянке (без понимания обстановки), Львову и Гучкову, нашёл её утром на столе. Это был тон жалобы и усталости: что правительство не отвечает на все его запросы, что ложные «приказы» проникают в Действующую армию, грозя разрушить её нравственную силу и боевую пригодность, ставя начальников в невыразимо тяжёлое положение.
Всё это было не ново, нов был – тон усталости. Алексеев не только не оказался взбодрен объявленным ему назначением на Верховного, но через несколько часов уже писал: «или заменить нас другими, которые будут способны…» Ещё удар! Не только, значит, предстояло тактично и быстро сменить Николая Николаевича, но и поставить взамен оказывалось некого? Алексеева тоже смещать?
Такой поворотливости Гучков не мог обеспечить. Всё это только ещё наслоилось на его мрачное настроение. Правительство было – ничто. Его министерствование – со связанными руками.
И так показались ему коротки все человеческие возможности…
Надо было как-то поддержать Алексеева, не дать ему развалиться на посту. Этим удобен телеграф: его обязательная краткость и всем открытость даёт возможность не отвечать полностью и выражаться иносказательно. Послал так: что сделает всё необходимое для победоносного окончания войны.
И всё в этот день оборачивалось Гучкову мрачно, что и не должно. Изучал ли протокол вчерашнего заседания поливановской комиссии о ротном комитете и его наблюдении за ротным хозяйством, каптенармусом, фуражиром, кашеваром, взводными раздатчиками, – в отчаяние приходил от неохватимости той реформы, которую предстояло провести на ходу войны. Подписывал ли приятное назначение – профессора Бурденко, отходившего его год назад из смертной болезни, главным санитарным инспектором вооружённых сил, – всё равно настигала мысль о малости своих возможностей, вот опять и о сердце.
А ещё: вчера на правительстве поручили военному министру вместо угасшей царской присяги составить новую, в пользу Временного правительства. Понимал Гучков, что для простого набожного народа присяга важна и грозна. Вот, поливановские члены поднесли ему и проект, он его чуть подправил.
ЦК октябристов прислал Гучкову на одобрение партийное воззвание (все партии печатали, и октябристы тоже вынуждены были), – и только горечь прохватила его: сколько усилий уложил он в этих октябристов – а ведь не сбылась партия. У других почему-то клеится.
Утекали невозвратимые часы, невозвратимый день. Вручённая ему армия содрогалась под ударами разрушительной агитации – а Гучков не только не мог запретить поток этих идиотских «приказов», но и вместе со штатскими революционерами «разъяснял». Утекали дни, а он не делал чего-то главного и даже не мог сообразить, что делать.
А шёл день – лишь к тому, чтобы ехать на вечернее долгое заседание Временного правительства.
Всего пять дней в этом правительстве, Гучков начинал его ненавидеть: сборище улыбчивых, вежливых калек, не способных стукнуть кулаком. Во всю жизнь порывистый деятель, никогда ещё Гучков не состоял членом более беспомощного объединения. И как он мог ещё недавно доверять Терещенке, Некрасову – даже заговор?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19