А-П

П-Я

 

Как в окопах шутят над Вильгельмом, над лётчиками, над толкущими вокруг снарядами врага – так отчего ж было изменить стиль и не пошутить теперь? Ведь всякий жизненный случай всегда кому-нибудь смешон, это правда, – и когда офицеры бежали из петроградских казарм, то сами не замечали смешных подробностей, а многим солдатам это даже весело представляется.
Когда вчера на улице Гоголя кучка солдат вдруг резко повернула к нему, и один грубый с тяжёлой челюстью закричал ему сдать оружие – в какую-то секунду всё взвилось, провертелось как будто даже не в голове Райцева-Ярцева, а где-то выше, выше, откуда видно всё хорошо, и откуда к нему уже спустилось. Что вот – и его не минуло, а надеялся – не тронут. Что выход только: обнажить саблю и убить одного мастерским кавалерийским изворотом, вот эту огрузлую челюсть. Но тут же и – быть растерзану самому. И вся нелепость: погибнуть на петербургской улице, убивая русского солдата. Вся нелепость – погибнуть, не дожив до сорока лет, со всем цветным, что теснилось в груди.
А значит – не убивать.
А тогда – и не убиваться. Тогда – отдать с лёгкой косой усмешкой, видя, как это несомненно смешно. Подполковник Райцев-Ярцев, потомственный дворянин и кавалерист, всю силу мужества своего вытягивавший в продолговатое тело сабли на её взлёте, – теперь отдавал эту душу-саблю как ненужный привесок.
Отдать с косой усмешкой – и потом шагать дальше по улице – и видя навстречу другого такого же опорожненного, правой рукой приветствовать его к козырьку, а левой шутливо прихлопывать по пустым ножнам на бедре.
Прежде сам бы не поверил, что так усмешливо перенесёт, когда его обесчестят.
Не так всё в тонкости, но с той же усмешкой он рассказывал теперь это всё своим собеседникам тут.
Тут-то, в Доме Армии и Флота, они все на короткие часы каким-то недоразумением были вполне безопасны. Может быть – можно было дойти до квартиры и оставаться там. Но – день, другой, а дальше? Ведь надо возвращаться в казарму?
Но это теперь – это теперь невозможно!!
А чем позже вернуться – тем хуже, укреплять солдатские подозрения.
И как же вернуться, если оружие части держат солдаты, а офицерам оно недоступно?
Перевернулся мир.
Новый опыт настолько неизвестен, посоветоваться настолько не с кем – непростительно давали украсить грудь красным бантом, даже второй на папаху, и так шли с солдатским строем в Думу (а кстати: здесь, сейчас, почти ни у кого красных наколок нет – в гардеробной сняли? спрятали в карман?), – да ведь в Государственную же Думу! – таков был призыв Родзянки, это законный человек.
Но не становилось с солдатами доверительней. Всё равно смотрели волками.
Да ведь кто ж и остался в Петрограде кроме Думы? И она зовёт восстановить, в частях порядок.
Но как восстановить, если вышибло из рук? И если нельзя забыть? Тех минут страха. Тех минут оскорбления.
Конечно, возврат в казармы неизбежен. Но и непонятен. Вернуться – значит потребовать, чтобы солдаты не шли разбойничать по городу, когда хотят, а спрашивали разрешения на каждую отлучку, – разве это ещё возможно? чтоб они сдали оружие и патроны из разгромленных цейхаузов? И это возможно?
Нет, восстановить прежнего уже нельзя.
Или прилаживаться к тому тону, который за эти дни взят там без нас? Даже брань ноты ещё резче, чтобы никто не усумнился в их революционности?
Охватывает апатия. Последняя усталость – до неспособности сопротивляться, до тупого безразличия ко всему.
Рослый мрачный полковник, лицо из одних простых крупных черт, как будто вдесятеро меньше черт, чем бывает вообще у людей, такие лица хорошо смотрятся перед полковым строем, – говорил вопреки очевидности:
– Нет, господа, это всё зависело от нас. Это – мы сами упустили.
Впрочем, он не гвардеец был и, видимо, даже не петроградского гарнизона.
Да и Райцеву-Ярцеву не надо было возвращаться в казармы: он в Петрограде в отпуску, его-то полк на фронте. Ему только предстоял позорный возврат без сабли, до первого полкового склада. А пришёл он сюда за охранным документом, чтоб не подвергаться новым оскорблениям.
А между тем громко звенел по зданию электрический звонок: звали в большой зал. И тут в их группе к измайловцу подошёл взбудораженный другой и уверял, что час назад от думской Военной комиссии полковник Энгельгардт издал публичный приказ: офицеров, которые будут заставлять солдат возвращать оружие, – расстреливать !
Что? Что-о?? Не может быть!
Чушь какая: Государственная Дума именно и звала ведь…
Шли в зал рассаживаться.
Непривычное для офицеров: публичное заседание. Но там уже сидели на сцене за столом – и все с красным на груди, правда не вызывающие банты, но скромные бутоньерки. Самочинно занявшие места. Называли председателя, секретаря, полковник Перетц, полковник Защук, полковник Друцкой-Соколинский. Испарения революции взнесли их туда.
Они и начали говорить один за другим. И что несли! -
– …Лучшие из вас шли во главе солдат на штурм режима…
Кто это шёл?
– …Рухнули барьеры и создаётся внутренняя связь между офицером и солдатом. Дух крепостничества навсегда исчезнет из военной среды!
По залу шёл гул от разговоров, плохо слушали.
– …Граждане офицеры!… Вот ещё как, по-новому.
– …скорей вернуться на свои места в строй, просветлёнными, возрождёнными, – и восстановить духовную связь с солдатом на началах равенства и братства. И при поддержке того коллективного прапорщика, который вышел из рядов народа…
Рядом с Ранцевым сидел молодой, с умным лицом моряк:
– Собрание самоубийц. Разве тех умилостивишь? Никогда. Знаю я их.
– Откуда?
– Студентом тёрся с ними.
А со сцены излагали замысел такой: либо всем сейчас идти отсюда шествием к Думе, и даже демонстративно через Невский («Господа! Зачем же всем? разве нельзя обойтись делегацией?»), – либо делегацией, но она должна понести резолюцию всего собрания. Это должно быть приветствие Государственной Думе в её благородном деле возглавления народного движения к свободе. И – присоединение: что офицеры, находящиеся сейчас в Петрограде, все тоже идут рука об руку с народом. (Эта подручка сейчас тяжелей всего представлялась). Что вот они, собравшись тут, единогласно (почему-то настаивали, чтобы только единогласно, как будто отщепление одного голоса могло всё испортить) постановляют: признать власть Временного Комитета Государственной Думы – впредь до созыва Учредительного Собрания.
Загудели возмущённые голоса: что-то слишком уж чудовищное! Не слишком ли большую цену спрашивают с них за возврат в казармы и за право свободно ходить по петроградским улицам? В России царствует Государь император, которому они все присягали, – и как же они могут теперь признать власть какого-то временного комитета из общественных деятелей? А Его Императорское Величество?
Но ещё можно бы этих признать до прибытия Государя в столичный град (скорей бы они шли, эти эшелоны, где они там застряли?), ну до образования постоянного правительства, – но почему нужно признать до созыва Учредительного Собрания? Разве Россия – не существует, чтоб её заново учреждать?
Да немногие и понимали, что это за выражение: «Учредительное Собрание».
А виделись и молодые сияющие лица – и среди ораторов, и в зале.
И сосед, корабельный инженер:
– Разве наши офицеры подготовлены противостоять им? Чтоб их знать – надо в их драконовой крови искупаться прежде. Вот эти взрывы во флоте – «Мария», да несколько под Архангельском, да пожары на складах, и вот в январе взорвался ледорез «Челюскин», – это кто работает, вы думаете?
Он сам был сейчас – флагманский инженер в Беломорском флоте.
Ничтожная кучка говорила со сцены, вот ещё какой-то полковник Хоменко, – а ужасный поворотный ход событий придавал силу их словам. Вот уже взывали откровенно – не к сердцу, а к самосохранению: какие угодно имейте убеждения, но чтобы выйти из этого здания, но чтобы шаг ступить по улице, но чтобы сутки следующие проносить свои погоны, – присоединяйтесь, и единогласно ! И тогда получите регистрацию и удостоверение на повсеместный пропуск.
Тот рослый полковник, с простыми чертами отважного лица, сидел от Райцева наискось вперёд, у прохода. И басил для соседей:
– Какая низость! Какое раболепство перед новыми правителями! И что же случилось с нами, господа офицеры? Неужели это не мы водили полки всю войну? Как быстро нас растрясли! Да сколько нас тут? – оглядываясь по залу. – Да тысячи полторы. Если на каждого считать хоть по 40 солдат – мы представляем 60 тысяч войска.
– Солдат – отвыкайте считать, – отозвались ему из ряда впереди.
– Хорошо, нас полторы тысячи.
– Теперь безоружных.
– Хорошо, почти безоружных. Но зато каких опытных. Да вот сейчас принять это идиотское предложение – и идти безоружным шествием якобы приветствовать Думу. А как дойдём до самой или даже внутрь – хватать там солдат за винтовки, отнимать, из рук выворачивать – и стрелять. И разогнать к чертям их пьяное сборище, а второго у них нет. И вообще ничего больше нет. Да это верный успех! Если б вот сейчас встать, объявить своё, сговориться – и пойти! Но ведь мы уже разложены, ведь тотчас побегут докладывать. Мы уже – как не одной армии офицеры, что с нами сделали, а?
Крупно решительный, он встал, за ним те два измайловца, и пошли по проходу вон.
И Гарденин посмотрел на Райцева:
– Пошли? Не идёте?
Резко встал – и тоже прочь, за теми.
Нет, Райцев-Ярцев остался. Хотя бы – оценить это всё с точки зрения юмора.
А на сцене появился сам Энгельгардт, очень благоприличный. Читал с приготовленной бумажки проект воззвания:
– …«К величайшему нашему прискорбию как среди солдат, так и среди офицеров были предатели народного дела, и от их предательской руки пало много жертв среди честных борцов за свободу…»
Э-э-э. Это уже было недалеко и до расстреливать ?…

254

В городе Луге, в 120 верстах от Петрограда по железной дороге на Псков, гарнизон стоял такой. Только что сюда прибывшая и предназначенная к отправке во Францию артиллерийская бригада – ещё без единой пушки, без единой винтовки, с неподготовленным составом и слабым командиром, генералом Беляевым, братом военного министра. Запасный артиллерийский дивизион – из новобранцев, неопытный, беспокойный, и тоже невооружённый. Автомобильная рота, как всякая автомобильная набранная во многом из рабочих, и неблагонадёжная. И сборный пункт гвардейских кавалерийских частей из нескольких команд. Во главе пункта стоял генерал граф Менгдем, он же старший офицер гарнизона, весьма благодушный, хотя вспыльчивый, его солдаты любили и называли «наш старик».
Старшим же адъютантом этого пункта и начальником одной из команд, Конногренадерского полка был ротмистр Воронович, после лечения от раны поступивший сюда несколько месяцев назад. Ротмистр этот был из молодых да ранний: из Пажеского корпуса, не окончив его, он успел удрать на японскую войну вольноопределяющимся и там получить георгиевский крест, правда в лёгком деле. Пажеский корпус не хотел принимать его вновь для окончания курса – и так Воронович застрял бы надолго армейским прапорщиком, но Государь распорядился принять его. Беглец отсидел месяц в карцере, а потом, вместе с пажом Макшеевым, успел кончить корпус из лучших, так что на последнем году они оба были произведены в камер-пажи императрицы и не раз дежурили в её покоях. Далее с георгиевским крестом Воронович оказался единственным таким среди юнкеров, так что все они обязаны были отдавать ему честь, – а затем и в гвардии, в Конногренадерском полку, его Георгий выглядел редкостью, ибо гвардия не была на японской войне. А ещё, по быстроте, он успел приобрести и передовые взгляды. А ещё он вынес тяжёлое впечатление от 1905 года, когда, на возврате с Дальнего Востока, тонул в стихийном море солдатских толп и вывел для себя, что нельзя оставлять солдат самим себе без правильного руководства. Оттого усвоил он самый доверительный стиль в отношениях с солдатами, а особо с теми, которые имеют революционные связи. Так и здесь в Луге, на пункте, у него был такой доверенный, рядовой Всяких, недавний студент-электротехник, связанный с эсерами.
С 27-го февраля, при смутных известиях о петроградских событиях, проникших слухами и в солдатскую массу, решено было воспретить отпуска и командировки нижних чинов в Петроград и усилить наблюдение за неблагонадёжными. Многие офицеры поняли это так, что надо подтягивать дисциплину и придираться к солдатам. Ротмистр Клейнмихель распорядился всыпать розог одному из гусар за неотдание чести. (Генерал порицал его за то).
Напротив, ротмистр Воронович вызвал Всяких и тайно поручил ему ехать в Петроград и узнать как следует, что там творится. Затем велел вахмистру созвать свою команду, триста старослужащих, и обратился так:
– Ребята! В Петрограде происходят беспорядки. Чем они кончатся – неизвестно, но нужно быть готовыми ко всему. Я прошу вас не волноваться зря, не верить никаким слухам, продолжать занятия. Я обещаю, что буду сообщать вам всю правду, что произойдёт в Питере. А вы обещайте мне вести себя благопристойно, как и до сих пор.
Кавалеристы обещали.
А граф Менгден поверх всех один оставался совершенно спокоен: и что в Петрограде всё кончится благополучно и что вверенные ему кавалерийские команды останутся преданы Государю императору при всех обстоятельствах. А с их помощью он в любой момент подавит в Луге любые беспорядки. Начальники команд предлагали ему меры, как отъединить кавалеристов от ненадёжных частей: окружить расположение пункта заставами, запретить нижним чинам: отлучку и не допускать посторонних. Но генерал Менгден отменил всякие заставы:
– Я уверен, господа, что у нас, в Луге, опасаться нечего. Запасный дивизион и автомобилисты не посмеют выступить, если будут знать, что кавалеристы остались верны своему долгу и присяге.
И 28-го, вполне спокойный в Луге день, но когда пришёл слух о движении генерала Иванова, граф Менгден оставался тем более спокоен: вот Иванов и обнаружит тех мерзавцев, которые довели Петроград до восстания. Вот и будут приняты реформы, которые давно необходимо произвести. (Он возмущался некоторыми безобразиями на верхах).
А Воронович так и не узнал ничего достоверно: весь день он прождал Всяких, а тот не вернулся.
Только утром 1-го Всяких уже сидел ждал в канцелярии с выразительным лицом. Ротмистр выпроводил вахмистра и писарей и остался с ним вдвоём. Всяких вытащил из-за обшлага шинели обтрёпанную газетку Совета рабочих депутатов и бюллетень петроградских журналистов с воззванием Родзянки о принятии власти думским Комитетом.
И понял Воронович, что революция – уже совершившийся факт. И почти не дослушивая рассказов Всяких – поспешил в управление пункта, к Менгдену. По обязанности старшего адъютанта, он каждое утро подавал ему папку бумаг на подпись. Теперь поверх этих бумаг он вложил петроградские листки, внёс генералу – а сам ждал в адъютантской.
Через несколько минут распахнулась дверь генеральского кабинета, и старый Менгден, бледный от негодования, протянул измятые листки:
– Возьмите от меня эту гадость. И потрудитесь просить начальника гарнизона немедленно собрать у себя всех командиров отдельных частей.
Через полчаса в управлении все собрались, встревоженные. Командир автомобильной роты доложил, что у него и весь вчерашний день волнения. На вечерней перекличке солдаты отказались петь гимн, а сегодня в полдень намерены устроить митинг.
Исправник принёс целую пачку тех самых листков, за которыми так тайно посылался Всяких, – они уже сами притекли в Лугу.
На этот раз генерал вынужден был их прочитать. И все читали, молча шелестя. Воронович следил за графом. На его открытом породистом благородном лице видна была вся борьба сомнений.
– Господа… Я вижу, события в Петрограде приняли такой характер, что прибывающим с фронта войскам придётся выдержать с изменниками настоящий бой. Я не сомневаюсь, что фронт останется верным Его Величеству. И это всё решит. А наша задача здесь – только чтобы лужский гарнизон не оказался на стороне мятежного Петрограда. А главное ядро гарнизона – вверенные мне кавалерийские части, конечно присоединятся к верному фронту. – Он решил подавлять? Нет, свойственное ему миролюбие и великодушие, да долгая традиция брали верх: – А если какая-нибудь автомобильная рота желает присоединиться к мятежникам – мы ей мешать не будем!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21