А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

узников — с теми, кого в настоящее время заставляют нас убивать! Какую колоссальную работу проделала революция! Она разлилась повсюду, разбудила умы и сердца, вдохнула в них надежду и указала цель. Этого никакая сила не в состоянии вырвать! И если мы в настоящее время, видя, как ширится зло, с каким цинизмом из-за жалкой наживы люди убивают людей, приходим иной раз в отчаяние, то это ужаснейшее заблуждение. Мы в этих случаях не видим дальше своего носа, не сознаем самого процесса воскресения людей из мертвых. Японская война выявила ужасную дезорганизацию и развал русской армии, а революция только обнажила зло, разъедающее общество. И это зло должно было обнаружиться для того, чтобы погибнуть. И это будет! Несколько слов, сказанных солдатом, разожгли мой мозг. Здесь много этих солдат-служителей и жандармов-ключников. Но мы лишены возможности добраться до их сердца и мысли. Всякий разговор с ними воспрещен. Да и в разговоре не за что зацепиться. С жандармами мы встречаемся как враги, солдат мы только видим. В коридоре три жандарма сменяются ежедневно каждые четыре часа. Каждый жандарм попадает в один и тот же коридор раз в десять — пятнадцать дней. При таких условиях трудно узнать, кто из них проще и доступнее. Независимо от этого у них много работы: то они водят нас по одному в уборную, то на прогулку, то на свидание, то открывают дверь, когда солдат-служитель вносит обед, подметает камеру, приносит чай, хлеб, ужин, уносит лампу. После этого жандармы, водящие нас на прогулку, направляются на другую службу. От этого они часто грубы, злы, видят в нас врагов, пытаются сократить время прогулки и досадить нам. Впрочем, таких, которые досаждают по собственной инициативе, немного. Они часто заглядывают через «глазок», заставляют долго ждать открытия дверей, когда им стучат. Остальные просто устали: чувствуется, что они боятся начальства и тяготятся строгой дисциплиной. Мне известны случаи даже сочувствия с их стороны. Однажды я попросил одного из них, чтобы мне переменили книги. Он тотчас же обратился к другому жандарму, проходившему мимо моей камеры, и сказал: «Обязательно скажи в канцелярии». В другой раз во время прогулки мне показалось, что жандарм собирается прекратить прогулку и повести меня обратно в камеру; когда я обратил его внимание на то, что осталась еще одна минута (часы висят на заборе в стеклянном шкафу), он возмутился тем, что я мог его заподозрить в желании отнять у меня минуту прогулки. Это было им сказано таким дружелюбным тоном, что, сконфузившись, я ответил: «Всякие бывают среди вас». Здесь теряется умение вести разговор. Жандармы разговаривают в коридоре друг с другом и со служителями исключительно шепотом. Когда в камеру заходит кто-нибудь из начальства, жандарм закрывает двери, чтобы другие заключенные не слышали голосов. Жандарм не имеет права разговаривать с заключенным и войти к нему в камеру; за солдатом-служителем наблюдает жандарм-ключник, чтобы тот ни единым словом не обменялся с заключенным. Если мне что-либо нужно от служителя, я должен обратиться за этим не к нему, а к жандарму. В коридоре постланы мягкие дорожки, так что шагов не слышно. Из коридора проникает иной раз в камеру только шепот жандарма, скрежет задвижки и треск замка. Малейший звук извне, пробивающийся в окно из крепости, только усиливает эту могильную таинственную тишину. Эта тишина давит каждого и подчиняет себе — и нас и жандармов. Однажды я сделал замечание жандарму, что ему не следует будить меня на прогулку, как он это сделал в этот день утром, добавив при этом, что я когда-нибудь устрою по этому поводу скандал. Я был спокоен, но даже при этом небольшом заявлении я чувствовал какую-то дрожь. Жандарм, как я заметил, тоже не мог свободно объясниться. Когда же кто-нибудь из нас, преодолев себя, свободно скажет несколько слов или иной раз запоет или искренне захохочет, — точно блеснет луч света. Это чувствуют и жандармы. Извне проникают к нам отголоски жизни: днем — постоянный шум, в котором трудно различить отдельные звуки, — это дыхание жизни, солнца, дождя, города, извозчиков, солдатского марша. В этот шум жизни по временам вплетается свободный голос детей, грубый громкий смех, шутки, ругань и голоса жандармов и солдат; в другой раз гремящая военная музыка, пение солдат, орущих во все горло, а иной раз тягучий звук гармошки… По ночам доносятся свистки паровозов, шум мчащихся поездов. А когда тихий ветер шевелит листья, кажется, что это мягкий шелест леса или журчание ручья. Но все эти звуки лишь усиливают внутреннюю тишину и часто вызывают раздражение и даже бешенство, постоянно напоминая, что ты не умер, что эти звуки проникают из-за решетки в окно, через которое живой внешний мир виден лишь расплывчатым светлым пятном. И тем не менее если бы совершенно не было этих слуховых впечатлений, то было бы, пожалуй, еще хуже. … Сегодня у меня впервые было свидание. Пришла жена брата с маленькой Видзей. Девочка играла проволочной сеткой, показывала мячик и звала: «Иди, дядя». Я очень рад, что их видел. Я их очень люблю. Они мне принесли цветы, которые теперь красуются на моем столе. Жена брата радовалась, что у меня хороший вид, и я уверял ее, что мне здесь хорошо и весело. Я сказал ей, что, вероятно, меня ожидает каторга».
Именно во время этого свидания сестра и произнесла ту условную фразу, которую ей передал Вацлав Боровский; Дзержинский не смог сдержать улыбку: ему стало ясно, что дело против Азефа началось. «Вызовите меня на партийный суд!»

1

Бывший чин охранки Андрей Егорович Турчанинов, помогавший Дзержинскому и его друзьям, бежал из Варшавы, заметив за собой слежку. Скрыться помогли товарищи — через Закопаны ушел в Вену; оттуда отправился в Париж и, устроившись ночным портье в отеле «Фридланд», снял мансарду на Монмартре (без умывальника, туалета и зеркала). Первый месяц отсыпался; поначалу мучали кошмары — постоянно видел желтоватое, нездоровое лицо полковника Глазова, его мертвые глаза и, вскакивая с узенькой деревянной койки, махал руками над головою, стараясь оттолкнуть от себя недруга.
Лишь по прошествии нескольких месяцев успокоился; сны сделались красочными, пасторальными, повторявшими прожитой день: видел прогулки по набережной Сены мимо лотков букинистов, отдохновение за столиком открытого кафешки на Монпарнасе, когда можно взять «эвиан» и просидеть со стаканом безвкусной минеральной воды хоть полдня, наблюдая прохожих; ни им до тебя нет дела, ни тебе до них, вот жизнь, а?!
Спустя полгода Турчанинов отправился в библиотеку Сорбонны, подивился тому, как легко здесь можно записаться в читальню — никаких паспортов или бланков от столоначальника: внес аванс и сиди себе в зале весь день! Уплатил еще побольше — бери книги на дом… Хоть и Наполеон корежил страну, и Тьер старался, и коммунаров стреляли, а все равно раз обретенную свободу изничтожить до конца невозможно, память о воле не поддается изъятию, только многовековой самовластный террор забывается, словно мгновенно пережитый ужас.
Получив русские и польские журналы и газеты, Турчанинов прочитал их самым внимательным образом; лишний раз подивился тупости петербургских властей, которые видели главную угрозу двору со стороны эсеровских бомбистов, а надеждой трона считали правых националистов, захлебывавшихся от истерического кликушества по поводу величия традиций и незыблемости особой духовности «третьего Рима»; вольные или невольные провокаторы, думал Турчанинов, каково такое слушать инородцам? Вот тебе и дашнаки тут как тут: «Лишь армяне самая великая нация»; поляки: «Мы прародители славянского аристократизма», евреи: «Только „пао-лей-цион“ и „бунд“ дадут счастье нашему народу»; да уж и Украина стала отмечать своих адептов, «положивших жизнь на борьбу за самостийность». А что говорить про латышей с литовцами?!
Во дворцах Петербурга не видели главного: социал-демократия с ее проповедью социальной справедливости, свободы и братства народов несла в себе организованную, постоянно растущую угрозу самовластью.
Беда сановников, видимо, заключалась в том, что с эсерами, с их террором, бороться было легче, чем с энциклопедизмом эсдеков, с ясной программой и твердой линией, которая, в отличие от эсеровской, легко корректировалась ЦК — в зависимости от постоянных изменений общественной жизни России. Власть предержащие в Петербурге — даже если бы и решились — просто-напросто не были готовы к диалогу с социал-демократией; что могли противоположить эрудиции выдающихся теоретиков старые деды и молодые волкодавы, лишенные понимания истории и страшащиеся фундаментальных основ политической экономии как черт ладана?!
То, что дни империи сочтены, Турчанинову стало ясным еще в девятьсот пятом, когда он столкнулся с Дзержинским лицом к лицу; Джордано Бруно можно было сжечь, но ведь идея не боится пламени; раз сформулированная, она становится вечной категорией, ее торжество — вопрос времени; идиотизм инквизиции, как бы ужасен ни был, понятие преходящее, тогда как опережающая шаблонность представлений, бытующих в данный исторический период, — категория постоянная; раз мысль состоялась, значит, состоялась, она рано или поздно обречена на победу над тем, что изжило себя.
Просмотрев последние выпуски газет, столбовой дворянин Турчанинов еще раз горестно подумал о несчастной России, которую ждут горькие времена; стоять в стороне — преступно по отношению к моему доброму, доверчивому, терпеливому, талантливому народу; единственная возможность принести ему пользу, хоть как-то реализовав себя, — возобновить контакт с поляком Дзержинским. Иного пути нет. Поляк — надежда России? Хм-хм!
Письмо, отправленное по одному из тех адресов, что Юзеф назвал ему, когда прощались в Варшаве, видимо, не дошло, хотя было совершенно безобидным по содержанию. Второе также осталось безответным.
Лишь третье письмо попало адресату; Юзеф ответил, что он тронут весточкой от милого «Анджея», осведомлялся, как тот устроился, не нужна ли помощь с «учебниками», советовал посещать лекции парижской профессуры, связанные с «абстрактными науками», и сообщал, что «Мацей» ныне довольно часто занимается «математикой» в «технологичке», прилежен точным наукам, «вы его помните, он провожал вас на железную дорогу».
Это «Рыдз», понял Турчанинов. Высокий парень с очень румяным лицом, именно он отвез меня на вокзал, чтобы передать тем, которые затем переправили через границу в Татрах. Нашел его легко, в библиотеке «технологички», потянулся было с объятием, но Рыдз тактично уклонился; руку тем не менее пожал крепко, дружески.
— Юзеф сказал, чтобы я наладил с вами связь, вот я и пришел, — сказал Турчанинов.
— Замечательно, Анджей, — ответил поляк, собирая в потрепанную матерчатую сумку свои книги. — Пошли выпьем кофе. Угощаю я, мама перевела денег…
— А я получил недельный заработок… Берегите деньги мамы, отдадите товарищам. Или вернете старушке.
Рыдз усмехнулся:
— У старушки, которой всего сорок пять лет, мильон, Анджей. Она у меня банкирша… Так что с ней все в порядке. Кстати, Юзеф просил вас взять еще один псевдоним — на всякий случай. Он предложил «Ядзя». Не возражаете?
— Конечно, нет. «Ядзя» так «Ядзя».
— Юзеф будет использовать этот псевдоним лишь в самых крайних случаях, когда дело особенно секретное и отлагательств не терпит.
Они вышли на бульвар, присели за столик уличного кафе; Рыдз поинтересовался:
— Не голодны? А то можно спросить ветчины.
— Ветчины? — Турчанинов улыбнулся. — От ветчины не откажусь, это стало для меня деликатесом.
— Скажите, Анджей, вам не приходилось встречаться с Меньшиковым или Бакаем?
— Разве они здесь поселились?
— Да.
— Я слыхал, что Бакай свободно ездит в Россию…
— У нас нет такой информации. Нам доподлинно известно, что они сейчас сотрудничают с Владимиром Львовичем Бурцевым… Кстати, когда вы служили в охране, не приходилось знакомиться с его наблюдательным формуляром?
— Что-то видел… Он ведь сам до девятьсот пятого года работал в терроре?
— Вроде бы так… Во всяком случае, он это утверждает…
— Да, да, он был в терроре… Потом, после манифеста семнадцатого октября, отошел от партии, в ЦК эсеров по этому поводу достаточно много говорили…
— В негативном плане?
— Как сказать… Пытались понять побудительные мотивы… Он ведь скандалист, этот Бурцев… Знаете, уж если есть истовые правдолюбцы, так только в России, вроде боярыни Морозовой, — хоть на смерть, но обязательно с двумя перстами над головой…
— А кого в охранке знали из эсеровских лидеров?
— Всех… Думаю, всех наиболее заметных…
— По памяти можете перечислить?
— Попробую… Чернов, Гоц, Авксентьев, Зензинов, Савинков, Дора Бриллиант…
— А еще?
— Стеблов, Аргунов, Мякотин…
— А еще?
— Больше не помню…
— Попробуйте вспомнить…
— Нет, положительно в ум другие имена никак не идут…
— А Евгений Филиппович Азеф? — пробросил Рыдз, отхлебывая кофе из тяжелой чашки. — Эта фамилия проходила в документах?
— Азеф? Которого Бакай и Бурцев обвиняли в провокации?
— Не знаю… Видимо…
— Нет, Азеф в материалах не проходил. Я достаточно много работал по эсерам, переработал много бумаг о ЦК, но эта фамилия в документах охраны не мелькала…
Рыдз мягко улыбнулся:
— Анджей, пожалуйста, не употребляйте в разговоре со мной слово «охрана». В этом застенке изнасиловали мою сестру… И она сошла с ума. А когда ее вылечили, повесилась… Будучи беременной… Для меня нет понятия «охрана». Только «охранка». И никак иначе. Ладно?
— Конечно, конечно, — ответил Турчанинов, ощутив тягостное неудобство.
— Не сердитесь, если я был резок, хорошо?
— Да разве это можно назвать резкостью? — Турчанинов пожал плечами. — Вы сказали вполне по-европейски. Я исповедую именно такую манеру разговора: с самого начала определить все своими именами, тогда легко иметь дело с собеседником, ничего недосказанного.
— Спасибо, Анджей… Теперь мне бы хотелось передать вам еще одну просьбу Юзефа… Не сочли бы вы возможным посетить Бурцева?
— Это нужно для вашей партии? Или для Юзефа лично?
Рыдз закурил.
— Неразделимые понятия.
— Конечно, готов… Хотя, в отличие от Меньшикова и Бакая, я оказывал такую помощь Юзефу… вашей партии, которая — по законам империи — подлежит суду… Скорее всего, военному… Я ведь преступил присягу, так что охран… охранка, включив меня в розыскные листы, вполне может потребовать моей выдачи и у французской полиции, если узнает о моих контактах с Бурцевым.
— Я встречусь с Бурцевым и объясню ему вашу ситуацию… Думаю, он отнесется к вашему особому положению с пониманием…
— Да, такой визит был бы весьма уместен.
— Хотя, — Рыдз снова улыбнулся своей мягкой, женственной улыбкой,
— я тоже в розыскных листах, ушел из-под виселицы…
— Тогда не надо! Ни в коем случае, — воспротивился Турчанинов. — Я все устрою сам, спишусь с ним, договорюсь о встрече на нейтральной почве, вам рисковать нельзя.
— Спасибо, Анджей, это так трогательно… Тем не менее сейчас я отвечаю за вашу безопасность, а не наоборот… Давайте увидимся здесь же завтра, в девять. Вас это время устроит?
— В десять. Я сдаю свой пост в девять… Я теперь служу ночным портье, смена кончается не ранее девяти пятнадцати… Пока все передашь сменщикам, то да се…
— Денег на жизнь хватает?
— Вполне, благодарю.
— А на ветчину? — Рыдз снова улыбнулся. — Юзеф уполномочил меня передать вам некоторую сумму…
Лицо Турчанинова замерло.
— Видите ли, я какой-никакой, но русский дворянин… Я не умею принимать вспомоществование от кого бы то ни было. Так что просил бы вас более к сему предмету не возвращаться. Завтра в десять, здесь же, честь имею.
— Минуту, — остановил его Рыдз. — Вы напрасно сердитесь, Анджей. В нашем обществе взаимная выручка не считается обидной… Мы живем несколько иными, скажем так, нравственными категориями… Они основаны на абсолютном доверии друг к другу… Вам, возможно, понадобятся деньги для работы… Для нашей работы. Вот в чем дело. И это не есть какая-то подачка… Или, тем более, оплата услуги… Рациональная оценка сложившейся ситуации, всего лишь… Ваше бывшее звание в охранке ротмистр?
— Точно так.
— Никаких документов, удостоверяющих вашу личность, не сохранилось?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48