А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А если бы я, подобно своему
августейшему герою, завернулся бы в плащ и сказал: "Я отнесу это
к цирюльнику вместе с вашей бородой", а потом, обернувшись к
редколлегии, пояснил бы: "Он признает лишь сальные анекдоты, от
остального засыпает" - уже не принц Полония, заметь, а Полоний,
слегка приподнявшись из редакторского кресла, чикнул бы меня
ножичком...
Вербицкий ел, усмехаясь, и с наслаждением чувствовал, как
горячие куски ползут по пищеводу вниз и заполняют сосущую
пустоту. Ляпишев встал, горбясь, со второй попытки взял кейс -
там тупо звякнуло стекло - и, загребая ногами, удалился. До двух
оставалось меньше часу, но ему, видно, было невмоготу. А может,
переплачивать наценочный процент не хотел. Сашенька с невыразимым
презрением проводил его взглядом выпуклых умных глаз, а потом
отпил еще глоточек кофе.
- Ладно, - сказал он. - Убрали длинноты, вырезали мистику...
нет, ссылки на аллегории и метафоры не проходят - читатель может
не понять, вы ж не классик какой, чтоб над вами долго думали...
мистику вырезали. Теперь главное: о чем, собственно,
произведение? - он красиво повел рукой - зеленым и розовым огнем
полыхнула дорогая запонка. - О каких-то абстрактных материях:
право на месть, право на любовь... добро и зло, флейты
какие-то... А, нет, флейты мы вырезали как длинноты. Все равно.
Как опытный редактор, скажу вам попросту: белиберда. Ложная
многозначительность. Сколько уж об добре и зле-то говорено! Что
воду в ступе толочь, молодой человек? Где связь с жизнью? Где,
например, борьба за оздоровление управленческого аппарата? Вам с
вашим сюжетом и карты в руки - а у вас отражено настолько
туманно, что читатель может не понять, - Сашенька раздухарился не
на шутку. Его лицо нежно порозовело, речь лилась четко и плавно,
сардоническая улыбка не покидала полных, ярких губ. Вербицкий ел.
- В чем конфликт? Чем Клавдий-то плох? Если убрали мистику - так
лишь тем, что спит с мамой героя. Это не аргумент. В законном же
браке спит! Герой-то ваш с гнильцой получается, эгоистически
препятствует счастью матери. Вам бы вот что - вам бы прояснить
политические платформы. Пусть покойный папа вашего героя,
опираясь на широкие слои населения, отстаивает независимость
страны, самобытную национальную культуру, смело выдвигает
одаренных выходцев из низов, масонов душит, строит мануфактуры...
А дядя, наоборот, - колос, пораженный спорыньей в сравнении с
чистым: ставленник реакционной дворцовой камарильи, марионетка
зарубежных лож, крепостник, олигарх... Как еще вы привлечете
симпатии читателя? Как вы докажете, что этот ваш дерганый
неврастеник - ну это между нами, я-то понимаю, что вы писали
героя с себя, все так делают - что он лучше Лаэрта, у которого, в
общем-то, и цельная натура, и активная жизненная позиция... Стоп!
Позитивную социальную программу должен отстаивать близкий и
понятный народу персонаж. Знаете, молодой человек, надо поменять
этих парней местами. В общем, тут есть над чем поработать.
- А ты пробовал, Саша? - спросил Вербицкий.
- Только дураки учатся на собственных ошибках, Валера, -
чуть прихлебнув кофе, ответил Сашенька. - Я учусь на чужих.
- Саша, эту фразу какой-то штурмфюрер придумал, - вежливо
напомнил Вербицкий.
- Нет, Валера, он был адмирал, - столь же вежливо поправил
Сашенька.
Размашистым зигзагом влетел оживившийся Ляпишев. Глаза его
горели, как у влюбленного. Он стукнул уже безмолвный кейс на пол
и плюхнулся на стул.
- Все бубнишь, Вроткин? - сипловато спросил он, и из него
пахнуло свежевыпитой водкой. - Мели, Емеля!.. - и вдруг он громко
икнул. А Сашеньку было не остановить, он даже внимания на Ляпу не
обратил.
- Великие культуры рождались великими социальными
противоречиями, - чесал он, как по-писаному, и все активнее
прибегал к хорошо поставленной, пластичной жестикуляции. -
Рабовладение: Гильгамеш, Махабхарата, Илиада, Библия. Феодализм:
"Песнь о Роланде", "Речные заводи", "Гаргантюа"... Проклятое
буржуинство: "Карамазовы", "Война и мир", "Форсайты", Маркес,
Сартр... При долговременном и непримиримом антагонизме двух-трех
громадных групп населения весь арсенал культуры творцы бросали в
битву - латать или крушить эти немногочисленные, но грандиозные
стыки: правитель - подданный, бог - человек, совесть - польза,
абсолютно свой - абсолютно чужой... И апология, и бунт были
фундаментальны и апеллировали к обществу в целом! Сразу -
миллионы соратников и миллионы противников! А теперь? Как вести
сварной шов? Как ущучить завмага? Расстрелять альбо помиловать
ослепшего и оглохшего от старости сталинского палача?
Предупредить или не предупредить население провинциального
городка о приближающемся сильном порыве ветра? Противостояния
хозяйственных, административных, псевдополитических ячеек мелки,
кратковременны и бесчисленны, они должны устраняться чисто
правовым путем. А если они не устраняются правовым путем, значит,
дело совсем не в них, а в каком-то ином, весьма крупном и весьма
секретном противоречии. А мы читаем: Вася выступил против Пети
из-за некондиционного асфальта, а как поправили асфальт, тут и
сказке конец!
- Ох, гнойник ты, - сказал Вербицкий. С приятной улыбкой и
легким поклоном Сашенька развел руками: дескать, что ж поделаешь,
извини. Или даже: не обессудь, дескать, на том стоим. - Не
надоело, Саша?
- Надоело, Валера, - ответил Сашенька. - Давно и навсегда.
Если культуру сводят к иллюстрированию конкретных задач, если
литература по уставу обязана описывать не то, как есть, а то, как
надлежит быть, - общественное сознание теряет перспективу.
Конкретные задачи заслоняют смысл и цель продвижения от одной из
них к другой. Никто уже не помнит, для чего их решать, - важно
решить, а еще лучше просто изобразить, что решили. Никто уже не
спрашивает: "зачем?" или "что потом?" - в лучшем случае, самые
что ни на есть добросовестные спрашивают: "как ловчей?". Мораль
уступает место результативности. Совесть не тянет против успеха.
Нравственность подменяется умелостью. Но умелость применяется
каждым в его личных, живых интересах. А когда вечные ценности в
виде набора штампов используются как словесная вата для набивки
чучел, симулирующих решения конкретных задач, - не обессудьте!
Каждый видит, что они - лишь разменная монета, пошлый набор
инструментов, которые каждый волен употреблять по своему
разумению. Не поднимать до них свой интерес, а опускать их до
своего интереса! А уж тогда индивидуальный интерес обязательно
превратится в индивидуалистический, и любое новое средство будет
использоваться в старых целях. Революционный террор? Для меня.
Революционная перестройка? Обратно для меня! И ведь обрати
внимание, Валера. Тех, кто рассматривает нынешние веяния как
рычаг, понимаешь ли, возрождения Отчизны, создания общества
нового типа, - тех бьют и консерваторы, и максималисты, те
захлебываются, пытаясь втолковать бандитам, что такое совесть. А
кто воспринял эти веяния как очередной кистень, как новые правила
старой игры, - те процветают, те набирают большинство голосов, те
создают организации и объединения, в литературе в том числе, - и
их ни в коем случае не причисляют к оппозиционным структурам!
- Очень ты умный, Саша, - сказал Вербицкий. - Этакую-то
бездну ума нешто можно на пустяки тратить? Все понимаешь, а
делаешь как раз то, чего нельзя...
- Позволь, Валера, я не усматриваю тут никакого
противоречия, - возразил Сашенька и, допив кофе, тщательно утерся
салфеточкой. Ляпишев опять икнул, глаза его быстро стекленели. - Я
понимаю некий закон природы, но это понимание отнюдь не есть
возможность его изменить. Оно лишь есть возможность его
использовать. Кто-то должен заполнять словесное пространство.
Кто-то должен создавать шумовую завесу, почему не я? Я умею
писать. Я умен. Я молод. Имею я право не быть дураком и не
прошибать лбом стенку? Имею право на не-унижение? Имею право на
не-инфаркт, нет? Имею право на не-писание кредо на заборе и на
не-метание бисера перед свиньями? Имею я право - пардон, господа,
все мы здесь свои - сам подкармливать своих любовниц, а не
клянчить у них колбаски, сидя в рваных носках? И потом, Валера,
тут еще одно. Когда я говорю от души и меня не понимают, мне,
поверишь ли, делается очень больно. А вот когда я плету ахинею -
я неуязвим. Я рассеял твое недоумение?
- Вполне, Саша.
- Я рад, Валера.
- Чертово ваше семя! - вдруг утробно высказался Ляпишев. -
Ни себе, ни людям!
Сашенькины глаза недобро блеснули.
- Ошибаешься, - сказал он, обращаясь по-прежнему к
Вербицкому, словно Ляпишева вообще не было за столом. - Это ваше
семя - чертово. Именно я - и себе, и людям. Себе - то, что хочу.
А людям - то, что они берут. А это, Валера, тоже большой талант -
предлагать хлам с серьезным видом. Сначала ведь тошно, стыдно
людям даже показать то, что навалял в минуту, которую еще
оцениваешь как минуту слабости, - хотя на самом деле это как раз
минута силы. Кажется, засмеют, на улицах станут пальцами в тебя
тыкать, - его ноздри нервно подрагивали. - И вдруг выясняется,
что именно это и нужно. Глядь - и пошло, пошло, уже и не
отвратительно, уже и весело, дерзко: жрите! Громоздишь нелепость
на нелепость, серость на серость: пускай подавятся! Ведь не могут
же не подавиться!! - он страстно сцепил хрупкие белые пальчики. -
Я смеюсь над ними, в лицо издеваюсь - а им некуда деться, правила
игры за меня, они хвалят меня и дают мне денег. Британия
шестнадцатого века сделала Шекспира. Не моя вина, что Россия
восьмидесятых сделала меня. И потом... Знаешь, в истории довольно
много было талантливых людей, которым было плохо, - Гомер, Вийон,
Пушкин... А вот талантливых людей, которым было хорошо - а мне
хорошо, - раз-два и обчелся.
- Да нет, Саша, - сказал Вербицкий дружелюбно. - Просто имен
подобной моли история не хранит. В истории живут Платонов,
Пастернак, Гроссман...
Сашенька сразу же поднялся и аккуратно задвинул на место
свой стул.
- Было очень приятно, господа, - сказал он с улыбкой. - Не
прощаюсь, вы меня не любите. Но вы меня полюбите.
Затем он слегка поклонился, повернулся упруго - маленький,
напряженный - и пошел к выходу с гордо поднятой головой.
У самой двери, не выдержав, обернулся. Улыбки уже не было,
глаза горели ненавидяще.
- От застойников по морде получал? И от перестройщиков
будешь получать! Потому что еще не сдох, и пишешь не о бывшем, а
о нынешнем! Потому что, верно, корячился на Родине и за кордоном
не прославился антисоветчиной, опубликовав которую здесь, можно
продемонстрировать Бушу и Тэтчер, как у нас теперь все
изменилось! И на тебя здесь плевать! И всегда будет плевать! Ты и
в историю не попадешь, и в жизни никому не понадобишься! Ты -
моль, не я!
Ушел.
Ляпишев, дыша перегаром, навалился на плечо Вербицкого.
- Валериан, - беспомощно и жалобно, как ребенок, проговорил
он. - Ты скажи. Он сволочь?
Вербицкий чуть пожал плечами. Одной яичницы ему явно не
хватало. А на повтор денег не было.
- Конечно, сволочь, - ласково сказал он. - Успокойся, Ляпа.
Ляпишев облегченно, прерывисто вздохнул и опрокинулся на спинку
стула.
- За Европами погнались, - забормотал он, свесив жирную
голову и косо уставясь в потолок. - А что мы без Бога? Пшик!
Человеку нельзя без веры - а во что? Чудо где? Нету! Чудодеев
нет, гениев нет, а ведь только автор... ритет божест...
жественнос-ти... Простак! Ты не понимаешь! Россия без Бога... Нет
ни хорошего, ни плохого, понимаешь? Каждый сам решает, каждый для
себя... Тебе на все это - тьфу! У тебя одна проблема - свой пуп!
У всех - свой пуп! А у Сашки всем пупам пуп - пуп обиженный!
Конечно... легче легкого ругать Россию. Да только если ты не
сволочь, Россия тебя сволочью не сделает. А если сволочь,
никакая... Атлантида не исправит... Валериан, когда человеку
предлагают: откажись от совести, он что? Он может огорчиться, а
может и обрадоваться. Сашка обрадовался. С моим удовольствием,
сказал, сию секунду-с... да-авно дожидаюсь... Уведи меня, тут
плохо...
- Зачем ты его Вроткиным-то в глаза зовешь? - спросил
Вербицкий.
- А кто же он? - спросил Ляпишев, бессмысленно моргая. Он
был уже готов. Как бы не сгрябчили нас, с тревогой думал
Вербицкий.
- Верить, - опять завел Ляпа, елозя по тесному для его зада
стулу. - Во что-то нужно верить! Я же детский! Долдоны эти,
думаешь, читают меня? Слыхом не слыхивали! Они вообще не читают!
Хватит им плейера в ухо да видика в глаз... Мне приятель говорил,
учитель он... шмакозявки с седьмого класса сосать приучаются. Ее
спрашивают: зачем? Скучно, говорит - уроки, собрания... Ей
говорят: ну, любили бы друг дружку по-человечески. Он чего,
настаивал? Нет, я сама, говорит. До брака надо хранить чистоту,
это же ка-питал! Одна добавила: не будет последствий.
Чет-тырнадцать лет. Валериан! А я пишу: гуляли ученики ПТУ Надя и
Сережа, ему нравилось, какая она красивая, какая у нее кожа
чистая, нежная, и он наломал ей сирени и, преодолевая застенчи...
чивость, взял за руку, а она спросила: - Тебе нравится твоя
работа? - Да, я горжусь своей работой, только мастер у нас
немно-ожечко консерватор. И мне говорят: все очень неплохо, но
есть сексуальные передержки. Например, кожа. Причем тут кожа?
Поймите, это же де-ети! Подростки! Пусть ему понравятся ее
глаза... Валериан, кого от кого мы бережем? Мы себя от них
бережем, мы их боимся и делаем вид, что ничего не замечаем...
- Ты тоже сволочь, - сказал Вербицкий.
Пахло бензином, гарью, печеным асфальтом. Ляпишев не стоял.
Он неразборчиво бубнил о вере и вис на Вербицком. Черт, думал
Вербицкий, куда его денешь? Бросить бы на асфальт, пусть
валяется, хлам проклятый. Ляпишев начал икать совсем уже
исступленно, и Вербицкий, загнанно озираясь, привалил его к
ближайшей стене. Как по заказу, по переулку поперли прохожие,
таращась, будто пьяного не видели. Один даже прямо сказал вслух:
"Давненько я таких бойцов не видел! А если я милицию вызову?" -
"Ради бога!" - искренне ответил Вербицкий. Ляпишев навалился
двумя руками на стену, спросил удивленным и совершенно трезвым
голосом: "Да что же это такое?", а потом переломился пополам,
свесив голову ниже выкрутившихся рук, и в горле у него
заклокотало. Вербицкий бессознательно пытался сделать вид, что не
имеет к происходящему никакого отношения и стоит тут просто так,
любуясь ландшафтами. Выцветшая, как моль, скрюченная бабка
проползла мимо с туго набитой кошелкой, глядя укоризненно и
опасливо. "Ты - моль, не я!.." Ляпишев отбулькал свое и заперхал,
пристанывая; лицо его было зеленым, глаза спрятались. С каждым
выдохом из него вырывалось: "О господи... О господи... О
господи..." Бога ему подавай, подумал Вербицкий. Ему хотелось
убить Ляпишева. И всех прохожих. И всех. Из-за угла вывернули
парень с девушкой, у нее в руках был огромный букет сирени. Прямо
Надя и Сережа, подумал Вербицкий. Они увидели Ляпишева и
брезгливо перешли на другую сторону.
В такси Ляпишев ехать не мог - мутило; в трамвае не хотел.
Он рвался в бой и падал, когда Вербицкий его отпускал, чтобы,
например, пробить талон. "Я его отключу! - грозно ворчал он. - Я
детский!" От него разило невыносимо. На них смотрели. Чудом их не
сгрябчили по дороге.
Жена Ляпишева равнодушно глянула на висящего мужа и сказала:
- Бросьте на диван.
Вербицкий бросил. Ляпишев, вылупив кадык, завалил голову
назад; рот у него разинулся, нога свешивалась на пол.
- Противно? - спросила жена.
- Приятно.
Она понимающе кивнула.
- Спасибо, Валера. Зайдите.
- Не стоит, пожалуй.
- Ну хоть на пять минут. Я вас кофейком побалую. На вас лица
нет. Да и мне одной тут с ним...
Они прошли на кухню. За стенкой вдруг раздался оглушительный
храп, и жена вздрогнула, лицо ее перекосилось гримасой животного
отвращения.
- Уйду я от него, - сказала она вдруг. - Хватит.
- Опомнитесь, Рита, - ответил Вербицкий, рефлекторно
принимая вид сострадающего. - Столько лет вместе...
- Вот именно. Восемнадцати, дура, вышла за него. Такая
любовь - ах! Молодой, талантливый, добрый. Глаза светятся, детей
ласкает. С братом моим младшим души друг в друге не чаяли, только
и разговору: когда пойдем опять играть к дяде Коле?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29