А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Встреча Dasein с Другим насильственна, Хайдеггер даже сравнивает это событие с кражей. Согласно Финску, к моменту первичного, подлинного со-раскрытия, встреча всегда уже состоялась; любая из открывающихся перед Dasein возможностей опосредована насильственным выталкиванием к собственной аутентичности. Необходимо насильственное раскрытие осуществляется благодаря инерции тяги (Zug), исходящей от Hux, из сферы Они ; Dasein должно быть настолько вырвано из повседневности, а затем уж вброшено в финитность своего аутентичного существования, Бытия-к-смерти. Сцена смерти вовсе не является неожиданным вызовом. Напротив, это сцена узнавания; когда прозвенел последний звонок, выясняется, что звучал он всегда, озвучивая бытие Dasein. Сценарий узнаваем, поскольку дает место исходному опыту, опыту встречи с мимолетностью, через которую просвечивает вечно-другое и прослушивается анонимный зов Других - Es ruft. Первичный опыт, это, стало быть, опыт тревожности, прельщения и вины; это опыт страшного безусловно первичен, вот только неизвестно, чей он - ведь Dasein еще не конституировал себя как Я. Вопрос напрашивается сам собой: что или кто подвергается ошеломляющему странному опыту встречи с Другим как источником собственного ничтожествования? Разве сама возможность спутать кто и что есть контаминация, вызванная наличием техники? Отношения Dasein с его собственными мимолетными свойствами (индивидуализацией, уровнем единичного Я) напоминают некое techne, т.е. на первый план выходит онтологическое различие Вещи и Другого. Финск говорит, что интересующий нас вопрос ( что или кто подвергается ошеломляющему, страшному опыту встречи с Другим как источником собственного ничтожествования) следует перевернуть. Ибо если опыт вины есть первичный опыт, тогда кто Dasein мы должны мыслить происходящим из этого опыта и видеть встречу как рождение; рождаясь этим рождением, Dasein низвергается к смерти, вступая в индивидуальность. Так, устремляясь к смерти, к возможной смерти, которая как раз через Другого дана как
возможность, Dasein устремляется одновременно к горизонту всякой возможности вообще, к повторению жуткой встречи с собой и с Другим, но именно как Другим, как первичным опытом разного, не воспроизводимым для простой имманентности Я. Наши предварительные вопросы возвращаются: каким же образом инициируется Другим этот первичный опыт вины и прельщения? В каком смысле он/она/оно - буквально кто или что являются носителями ничтожествования , которое становится вдруг даром ничтожествования в качестве возможности? Иными словами, как опыт прельщения и первичного дискомфорта преобразуется в опыт принятия и индивидуации? Ответов у Хайдеггера не было. Отбой.
О кей. Заброшенность есть опыт ничто, или ничтоженствования , изничтожения, и Хайдеггер называет этот опыт виной - радикальной беспомощностью перед обстоятельствами, находимыми там , в заброшенности и бессилием стать чем-либо иным, не тем, что ты есть. В заброшенности опыт Бытия-в-возможности это опыт тотального бессилия - бессилия и наваждения, или головокружения. В тревоге Dasein сжимается до голой, неприглядной жутковатости, исходит в головокружении (bekommen) [BT, 344]. Но это плетение сулит Dasein брошенность как нечто возможное (BT, 344) - как то, что можно повторить. Dasein обретает повторяемость как подлежащее принятию решение (Entschluss) в Бытии-к-смерти.
Но если заброшенность есть опыт своеобразной пассивности, то откуда же, спрашивает Финск, Dasein получает толчок, ipetus, необходимый для повторения заброшенности? Dasein активируется спонтанно, предполагает Хайдеггер, изнутри собственного Бытия-в-виновности (он говорит о позволении наиболее подлинному Я действовать в соответствии с собой, т.е. в соответствии с преднаходимым Бытием в повинности [BT, 295, перевод модифицирован]) - тем самым, бытие виновным раскрывается как активирующее начало, как вина самого Бытия - повинность быть. Dasein пребывает в постоянной тревоге - Хайдеггер упускает тот факт, что тревога, как и всякое состояние сознания, сопровождается пониманием. Dasein испытывает состояние прельщения и пассивности всякий раз, участвуя в опытах Бытия-к-смерти. ФИНСК ПО-ПРЕЖНЕМУ НА ПРОВОДЕ . Владение техникой инкорпорации , восстановления собственного бытия из заброшенности, никогда не бывает полным; оно достигается лишь в том смысле, что Dasein удерживает себя в навязчивости повторения, т.е. опять же в заброшенности; само-обладание, господство над собой, осуществимо только в движении вечного запаздывания. Но даже и это есть привилегия понятий свободы и решимости; не забудем, что сама свобода существует в тревожности и через тревогу. В повторяющемся утверждении заброшенности Dasein постоянно отбрасывается к пассивности, опыт которой лежит в основе собственной экзистенции Dasein. Так Dasein движется в двух направлениях одновременно; оно устремлено к источнику собственного бытия, находясь в дрейфующем движении к смерти. Таким образом первичная встреча с собой и с Другим как Другим, формирует некий темпоральный горизонт Dasein, горизонт как будущего, так и прошлого; эта встреча никогда не состоялась и никогда не состоится, или она состоялась, как сказал бы Бланшо, в незапамятном прошлом и произойдет в будущем, которое всегда только предстоит. Но Хайдеггер акцентирует возможность решения - в нем победоносная поступь Dasein, свобода воздвигнуть собственной агонии монумент, почтительно увековечивающий
экзистенцию, которая всегда уже здесь, - как собственную, так и экзистенцию Другого. Монумент да будет служить символом оплакивания и предшествующей борьбы, памятной пометкой о незапамятном прошлом и о будущем, которое всегда только предстоит. Ведь Dasein требуется средство напоминания о повторяющем понимании, с помощью которого Dasein с болью выкраивает себя [BT, 387, перевод изменен - A.R.] из публичного, падшего бытия Они. (ну а термин монумент заимствован у Ницше).
Зов Другого существенно анонимен. В итоге, сознание есть зов, настигающий Dasein в повседневном существовании и выдергивающий его из повседневности, призывая (Aufrufen, окликая) к заброшенности, основанию вины. (SW, 195). Сознание зовет Dasein назад к заброшенности, призывая его вперед, к возможности утверждающего принятия этой заброшенности (двойное челночное движение выражено достаточно ясно - Der Anruf ist vorrufender Ruckruf (BT, 287). Парадоксальная фигура одновременного приближения и удаления, бросок, отбрасывающий назад. Парадокс двойного движения в противоположных направлениях сохраняется и в том случае, когда зовущим оказывается Dasein. Dasein откликается, если слышит зов, но это значит - если хочет услышать, если уже знает, что такое слушать. (Ранее мы уже видели, как мама-Dasein окликает, зовет домой Dasein-младшенького, чьи уши обучены по-слушанию). Проект Бытия-к-смерти как экзистенциально возможного остается фантастическим (BT, 266, перевод изменен - A.R.).
Хайдеггер спрашивает, нет ли чего такого в экзистенции Dasein, что способно восстановить аутентичность потенциальности Бытия. Подходящим ему кажется со-знание, сознание есть зов, настигающий Dasein в повседневном существовании и выдергивающий его из повседневности, призывая (окликая, Aufrufen) к заброшенности, которая описывается как основание вины. Сознание зовет Dasein назад к заброшенности, призывая его вперед, к возможности утверждающего принятия этой заброшенности (и двойное челночное движение выражено достаточно ясно - Der Anruf ist vorrufender Ruckruf ). Сознание дает Dasein понять его собственную заброшенность, предоставляя ее как выбираемую возможность.
Но если зовущее само Dasein в его вечной тревожности, парадокс, который так достал Финска, проявляется вновь. Dasein откликается, если слышит зов, но это значит - если хочет услышать, если уже знает, что такое слушать. Зов обретает себя как зов сознания в модусе слушаю , точно так же решительное понимание смерти, обретаемое Dasein, открывает доступ к самой возможности данного модуса бытия: виновности Dasein. Вновь возникает герменевтический круг, поскольку Dasein есть зовущее и одновременно слышащее зов. Зов исходит от меня и все же помимо меня и свыше - Es ruft (BT, 275) - но само Dasein и есть то, что слышно в слышимом Кто же еще это может быть, черт возьми , - вопрошает Финск, явочным порядком отдавая предпочтение кто из предложенной им ранее пары кто или что (SW, 196). Голос отчужденный и жутковатый, но, сомнений нет. Пусть он даже и двойственный. Слушая, Dasein никогда не находится в одиночестве. Хочется, правда, добавить при ничтоженствование, снующее в потенциальности, слушающее слышимость принимаемого вызова. Слушание, во всяком случае, раскрывает Dasein Другому: слушание... есть экзистенциальный способ открытости Бытия как Бытия-в-совместности Другим. По существу, слушание конституирует первичный и аутентичный путь раскрытия Dasein к внутренней потенциальности Бытия (BT, 163).
Возможный регистр прочтения данного пассажа достаточно широк, возникает в частности мысль о близости Хайдеггера к представлениям XVIII века о людях, лишенных способности слышать. Соответствующие философские спекуляции породили в свое время особую онтологию, связывающую язык и мысль. Подробное рассмотрение отографии еще впереди, пока стоит отметить кое-какие впечатляющие моменты. Ибо по Хайдеггеру, то, что Dasein слышит от себя самого и от Другого, есть молчание. Но слушание в молчании всегда очевидным образом связано с речью. Молчание, пишет Финск, есть путь подлинного раскрытия. Когда Dasein хранит молчание, речь заходит о смерти. Слушание предоставляет место говорению, а речь провоцирует слушание, и так по кругу. Это важно, сказать, кто начинает, кто кому обязан, ибо Dasein не может услышать Другого, или тот не готов говорить, уже при-званный принятым зовом. Можно ли тогда отличить дающего от берущего? Или они связаны в круговом переплетении? Обуславливает ли отношение Dasein к собственной смерти соответствующее отношение к смерти Другого? Мы, по крайней мере, знаем, что Dasein, слушая свидетельство Другого, само становится свидетелем, ибо слушание, согласно Хайдеггеру, есть удержание себя в истине, в истине слышимого. ФИНСК УХОДИТ ИЗ ЭФИРА . Длинный гудок ставит под сомнение известный догматизм: а как же быть с глухонемыми? Хайдеггеровская аксиоматика несет для них угрозу, иными словами, звуки голоса продолжают углублять метафизический кризис. Место для глухоты - против чего боролись Мендельсон, Кант и Гегель - вписано на полях метафизики, ибо это принципиально атопическое место зависит исключительно от графической системы знаков, от жеста и руки. Даже Александр Грэхэм Белл, непревзойденный учитель глухих, вынужденно склонялся к изустной метафизике, метафизике звучащего слова. В каком-то смысле, метафизическим ошейником были скованы опровержения глухоты, в частности, глухоты собственной матери и жены Белла. Телефон опровергает опровержения, в т.ч. породившую его попытку обойтись без звучащего
голоса. Жесты и пальцевые манипуляции были отодвинуты еще дальше на задворки; голос стал форменным исполнителем приговора над глухотой согласно Хайдеггеру, рука нужна в первую очередь говорящему. Стоит только прочесть все написанное Хайдеггером о способах хранить молчание и об отличии человеческой руки от обезьяньей - одна просто хватает, а другая схватывает, удерживая место для означивания и языка, - чтобы понять, что глухота и есть критическая точка для пересмотра теорий языка. Возможно, в поисках выхода нам придется привлечь литерно-наборную перчатку и мануальную семиотику Александра Грэхэма Белла, чтобы проследить и другую линию метафизического кризиса, ту, где глухота не отделяется радикально от языка в лого-мелоцентрическом смысле и не противопоставляется как большая степень деградации, скажем, пророческой слепоте.
Но сначала, позволим себе рассмотреть линию сцепки между Кристофером Финском и Миккелем Борх-Якобсеном, который поднимает вопрос о вине и о зове сознания в своем Ecoute , настойчивое envoi, адресованное анонимному tu .

{ВИНА.} Вовлекая Хайдеггера в спор с Фрейдом, он начинает с финитности. Ты, отмечает он, никогда не будешь адекватен собственной финитности, - по определению. Твоя финитность, строго говоря, не твоя. Она неопределима, до нее никак не добраться. Поскольку ты находишься там - там, как брошенный проект, пребываешь в тревожной заботе, всегда уже-заранее-пред-в этом мире и т.д., ты не перестаешь предвосхищать себя в потенциальности бытия , в возможности , в еще не и, стало быть, ты не исполнен, не вписан в Бытие-к-итогу, noch-nicht-zu-Ende-sein: ты живешь в подвешенности, не достроив, не расплатившись, с остаточным долгом der Rest einer noch zu empfangenden Schuldbegleickung (E, 88). Борх-Якобсен предпринимает любопытную попытку расшифровать этот остаток. Он говорит о том, что ты - должник смерти с точки зрения самой формы ты , ты никогда не станешь свидетелем Судного дня; расплата по долговым обязательствам никогда не наступит. Свести счеты со смертью не удается. И здесь Борх-Якобсен прибегает к ложному свидетельству (словно бы намеренно удваивая фрейдовский должок смерти, бытие-в-виновности к смерти) когда пишет Ты должен смерть Природе, как говорил еще Фрейд, цитируя Гете . (E,89). Странная деформация с цитатами и их принадлежностью и в самом деле говорит о масштабном долге, о виновности, возрастающей вдоль по линии Фрейд-Гете-Шекспир. Фрейд сделал удивительную ошибку сразу по нескольким параметрам: говоря, что цитирует Шекспира, он совершил подстановку - вместо Бога появилась Природа , что указывает явным образом на Гете, безотказного кредитора психоанализа, чье эссе О Природе служит базовым текстом для фрейдовского дискурса. Так одновременное признание и погашение обязательства (повинности) Фрейда осуществляется, в некотором смысле, благодаря векселю, предъявляемому Борх-Якобсеном, который переписывает на себя остаток задолженности Фрейда Природе. Но поскольку сам Борх-Якобсен остается должником Шекспира, жертвуя уровнем явленности ради скрытого, оператору приходится прерывать связь.
Поскольку голос обретает слышимость (это мы восстанавливаем связь с Хайдеггеровским зовом сознания), он преследует и обвиняет. Как показал Деррида, голос слышит себя только в молчании. Такова дилемма вердикта Виновен! , выносимого зовом.
Дом Бытия населен привидениями, говорит Борх-Якобсен, un-heimlich, он демонизирован и уже приобщил тебя к своей зловещей тайне. Ты восстаешь, чтобы ответить на зов бесконечной ночи, и не можешь противиться тяге к древнему, как мир, преступлению. Как сомнамбула ты отвечаешь на зов, зов преследования, в котором отсутствует сам преследователь. Ты слышишь зов не так, как слышат шум, звук, восприятие или акустический образ и уже тем более не так, как фонему или phone semantique: зов слышим без слушания. Голос не есть феномен. Он никогда не является как таковой, не представляется сознанию в форме некоего Опыта; можно, пожалуй, сказать, несмотря на все опровержения Хайдеггера, что зовет он из подсознания или даже из супер-эго (E, 90-91). Здесь Борх-Якобсен самым обычным способом прерывает связь, сводя ее к трем линиям отточий.......
..................................
..................................
ибо, пусть даже неслышимый и невразумительный, голос не перестает звать тебя, настоятельно и неодолимо. Голос , говорит Хайдеггер, и есть Ruf, окрик и крик, раздающийся внезапно, tout a coup, подобно встряске (толчку, Stoss), - ну а то, что он не слышит, вовсе не освобождает от неодолимости принятия зова. Напротив. Так, голос вполне может быть афоничен, при том не переставая быть требовательным, решающим голосом, что отчасти происходит и с голосом сознания, stimme des Gewissens, - он вокализован в той мере, в которой ты открыт для сообщаемого зова . (E, 91). Хайдеггер подчеркивает вокальный характер Gewissens. Тем не менее, эта мысль не находит дальнейшего развития, - указывает Борх-Якобсен, ибо важнее всего показать чистую спонтанную само-мотивацию, самосознание, диктующее себе собственный долг в такой прозрачности и близости, что слов не требуется. Голос молчания дан сознанию непосредственнее, чем более чуждый, другой, не представленный поэтому во внутреннем интимном монологе. Но прежде, чем слышаться во внутренней речи, он должен быть получен, принят - ты его непосредственный восприемник, но не отправитель, рецептор, но не эмиттер (E, 91). Некоторые трудности возникнут, если мы сопоставим сказанное с размышлениями Сэмюэля Вебера, касающимися зова. По сути дела, Борх-Якобсен конструирует особый способ соединения зова с инстанцией Другого, коммутируя связь через бессознательное и супер-эго. Но для этого он настаивает на раздельной локализации эмиттера и рецептора, словно пытается предотвратить попадание хайдеггеровского зова в ситуацию самому себе адресованного конверта, собирательного само-оклика Dasein. Еще настойчивее его желание выдержать принципиальную несогласованность исходного зова, в то время как Хайдеггер периодически позволяет ему прорываться через звуковые барьеры, оглашая онтический горизонт повседневности.
1 2 3 4 5 6 7 8