А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

ему вполне сорок.
- Холодно? - спрашиваю по-отечески.
- Да уж не жарко, - говорит один из них.
- Сейчас бы в самый раз на печку, - говорит другой.
Тот, с красным носом, молчит. Он уставился на меня маленькими темными глазками, то ли с мольбой, то ли с укором. Он пританцовывает на месте, и его синие губы растянуты в подобие улыбки.
- Значит, холодно? - спрашиваю я. - А на передовой не холодно?..
Как это было давно! Я уже не помню, какой у меня, семнадцатилетнего, был тогда голос. Наверное, тенорок. Они насторожились при упоминании о передовой, так, слегка, но покорно ждали команду. Снисходительные взрослые перед воинственным петушком: ладно, давай, мальчик, поиграем, если тебе охота... Сейчас я поиграю... Вы у меня наиграетесь...
И я кричу ликующим тенорком:
- Смирна!
Что-то обрывается у меня в горле от напряжения, какая-то штучка встает поперек. Они замирают. Все отвратительно, не по-военному.
- Убрать животы! Грудь вперед! Вы что, понимаешь, игрушки играть? Мать, мать! - кричу я почему-то хриплым баритоном. - Это вам что, понимаешь, за супом очередь? Смирна! Напра-а-а-а-а-ва! Бего-о-о-о-ом марш! - И бегу рядом с ними.
Я бегу легко: для меня это забава, они - грузно, посапывают.
- Подтянись! - кричу тому, с красным носом, из-за него теряется строгая линия бегущей цепочки. - Кому сказал подтянуться!
Он торопится и при этом помогает себе руками, будто продирается сквозь толпу. Они [186]думают - баловство. Сейчас они узнают, что значит наша минометная батарея. У нас на батарее... мы на нашей батарее...
- Раз-два, раз-два, раз-два!.. Стой! Шаго-о-ом марш!
Они идут, отдуваясь, отплевываясь. Я слежу за тем, с красным носом, он украдкой поглядывает на меня: ждет одобрения? Сутулый, в грязных ботинках, пожилой обозник...
- Строевым!
Они пытаются идти строевым, цари природы!..
- Отставить! Кто же так строевым ходит? Вот как надо. Смотреть всем! Нога идет так, понимаешь, так - так, так - так, всей ступней, тяни носок, так и так, чтоб земля дрожала, как один, понимаешь!.. Это вам не на прогулочку по переулочку! Рав-няйсь! Смирна! Шаго-о-ом марш!
Они идут опять не так, опять не так. Не так, так и так! Ладно, сейчас увидим. Я нахожу место на плацу, самое истоптанное, где мокрый снег перемешивается с грязью.
- Ложись!
Они медленно, с ужасом поглядывая на меня, опускаются в это месиво.
- По-пластунски, марш!
Они ползут, подрыгивая ногами, выгибая спины.
- Брюхом к земле, так и так! Отставить карачки, на брюхе ползти! Грязно? А на передовой чисто? Что значит устали, так и так! Будете ползти, покуда весь пар не выйдет... Грязно им, понимаешь! Быстрей, быстрей!.. Встать! Бегом! - И сам бегу рядом... - У меня не сачковать, так итак!.. Тяжело в ученье - легко в бою, так твою!.. Не можешь - научим, не хочешь - заставим! Стой! Строевым! Выше голову!..
А тот, с красным носом, совсем не тянет... И тут я почему-то вспоминаю своего погибшего отца, которому сейчас тоже было бы сорок. Но мой отец был строен, и жилист, и ловок, и красив, хотя на холоде и у него нос краснел, но он в любой мороз ходил с открытой грудью, хоть и кавказец, и смеялся, если его уговаривали прикрыть горло шарфом... Мой отец всегда... У моего отца все было с иголочки... Сапоги у него всегда сверкали... У нас на батарее... Мы на нашей батарее... Наша батарея... [187]
А может быть, лейтенант Федоринин в эту самую минуту наблюдает за мной, думаю я, пылая, и его круглое лицо еще круглее от улыбки, и он говорит Ланцову:
Вам, сержант, понадобилось почти два месяца на подготовку новичков, а Окуджава... вы только глядите, поглядите-ка...
Конечно, - думаю я, - сначала им тяжело и обидно, зато после вы же меня, понимаешь, сами благодарить будете. Это сначала, понимаешь, непривычно, а потом...
- Отделение, стой! Вольно! Можно покурить...
У края плаца лежит бревно, и они усаживаются и закуривают. Этот, с красным носом, вытянул длинные несуразные ноги, отдувается, на ржавой шинели грязь, ботинки черт знает в чем.
- Отставить перекур!
Они бросают свои самокрутки, тяжело поднимаются. Слишком тяжело!
- Быстро вставать, так и так! На рынок собрались? Хочу - пойду, хочу нет?.. А ну сесть! Встать! Сесть! Встать - сесть! Встать - сесть!... Встать!.. У нас на батарее, понимаешь... Привести себя в порядок, чтобы, понимаешь, выглядеть бойцами...
И сам же первый начинаю чистить перышки. Они отряхивают друг друга, тяжело дышат, тихо смеются... Этот, с красным носом, все-таки похож на моего отца, то есть совсем не похож, но что-то такое... Отец мой был ловкий, он быстро бы все почистил, а этот...
- Вот так надо, - говорю я, - вот так, - и помогаю ему соскрести грязь с рукава шинели.
И в ответ до меня доносится еле слышное, неловкое, тягучее, как мед:
- Да что вы, товарищ командир, сам управлюсь, ничего, ничего...
Командир!
- Да какой же я командир, - говорю я, - такой же солдат...
- Голос командирский, - говорит кто-то. [188]
Я хочу сказать, что это не мой голос, но эти разговорчики, всякая эта болтовня, возишься тут с ними, понимаешь...
- Можно закурить. Они снова закуривают.
-Устали? - спрашиваю. - Ничего, здоровее будете. Они тихо смеются.
- А вы, - говорю этому, с красным носом, - что-то отстаете, придется дополнительно побегать...
-Научимся, - отвечает тихо, - с непривычки тяжело...
- А на передовой легко? - спрашиваю я. - Там, понимаешь, немец разговаривать не будет: легко - тяжело. Там давай-давай, поворачивайся. А на печке потом, понимаешь, лежать будем. Верно я говорю?
- Верно, - отвечают нестройным хором.
Я присаживаюсь рядом. Я тоже устал, черт его подери. И из меня словно пар выходит и растворяется в сером небе. Сейчас за давностью лет, кажется, и не скажешь, о чем они тихо переговариваются, посасывая самокрутки, поплевывая в снежное крошево, но догадаться нетрудно. Вымысел мой доносит тихий шепоток, из которого являются на свет то дом, то окно, то женские глаза, то детская ручка, то праздничные пол-литра, то черная неизвестность, то вздох отчаяния, то шорох пожелтевшего письма... Если лейтенант Федоринин тайком понаблюдал за моей работой - назначит меня командиром отделения, и тогда прощай Ланцов в конце концов.
И на перекуре усядемся мы с ним рядом, и он скажет:
А твои-то ничего, понимаешь... Я гляжу: они ничего, дело знают.
А твои? - спрошу я.
Мои совсем никуда, - вздохнет он, - да я их, так и так, еще прижму. Это им, понимаешь, не игрушки.
Правильно, - скажу я, - им потачки давать нельзя.
И спрошу:
А тебе из дому пишут?
Нет, - скажет он, - некому. Мои все под немцем, растак-перетак!..
И прочая галиматья.
А они сидят, покуривают. Вот сейчас я скомандую хриплым баритоном, и все это рыхлое, неловкое, далекое от войны натянется, напружинится, зашагает, поползет, побежит... Но [189] шевелиться не хочется. Слышится ровный шепот все о том же и о том же, о чем и сам я шепчу, засыпая по вечерам, о чем и сам думаю, стоя навытяжку перед сержантом, и чем он громче, тем слаще мой шепот... Стол... диван... фотография мамы... первая трава у порога... яйцо всмятку... бабушкины руки... вечерний свет... девочка, которая не откликается... троллейбус... Тихая музыка невозвратного.
А тот, с красным носом, молчит. Слушает соседа, кивает, улыбается. Что-то в его улыбке растерянное, мягкое, грустное. У него трое детей. Три девочки. Старшая - моя ровесница. Неужели и у нее такой же нос?.. Меня словно и нет. Так, все между собой. Десять случайных братьев, прекрасных и обогретых воспоминаниями.
- Кончай перекур, - устало говорю я своим обычным тенорком. - Засиделись.
- И то правда, - улыбается тот, с красным носом. Они медленно поднимаются с бревна. Тепло уходит.
Разглядывают меня с удивлением, словно впервые. И тот, с красным носом, похожий на моего отца, спрашивает меня:
- А тебе, сынок, из дому пишут? А мне никто не пишет, некому.
- Пишут, пишут, - говорю я, отворачиваясь, - все хорошо. - И командирское во мне готовится выкрикнуть:Отставить разговорчики! Равняйсь!.. - но я говорю громко, потому что они все ведь рядом, вот здесь: - Подравняйтесь... шагом марш... - И мы движемся. - Все в ногу, а то сержант даст нам прикурить.
Наступает и еще один прекрасный день. И вот мы, чистенькие, из бани, в новой форме, поскрипывающие, уже нездешние, стоим на платформе у эшелона, чтобы через несколько минут отправиться уже как маршевая к передовой. Лейтенант Федоринин и сержант Ланцов провожают нас. Впереди - прекрасная неизвестность. Лейтенант улыбается. Мы теперь не его. Сержант грустен. Он опять остается. Вся надежда на наше геройство.
- А вы-то как же, товарищ сержант? - спрашиваю я без страха, как приятеля. [190]
- А вот так же, понимаешь, - говорит он и краснеет, - опять здесь припухать, раз-два, встать - сесть... таки так...
- А что, Окуджава, - говорит лейтенант посмеиваясь, - дадим вам сержантские лычки да оставим здесь трудиться, а? Хорошо ведь?
- Ну уж нет, спасибо, - смеюсь я, - уж я лучше туда. Доносится свисток паровоза. Пора.
- Слышь, Акаджава, - говорит сержант, - ты, понимаешь, может, напишешь, как там чего?
В голубых его глазах - тоска, скулы резче, обветренные губы сжаты в две тонкие бледные полоски.
- Напишу, напишу, - тороплюсь я, - обязательно, про всех напишу...
Конечно, я напишу, чтобы хоть от меня приходили к нему редкие смятые треугольники. Пусть читает.
- Ты не сердись, ежели чего, понимаешь, не так, сам понимаешь...
- Понимаю, понимаю, - говорю я, - чего там...
Мне грустно, мне жаль его. Я жалею сержанта Ланцова.
У меня никаких обид. Что вы, какие там обиды? Мы ведь не на уроке географии, так и так... Но я почему-то счастлив, что он не отправляется с нами. Пусть потом, сам, без нас, сам по себе. Я знаю, что он будет там незаменимым и доблестным, но пусть без меня, без меня...
Прошло более сорока с лишним лет. Срок, понимаешь! Ни одной фамилии не помню, кроме этих двух. Где все - не знаю. Живы ли, погибли ли? Никто не знал, кому что предназначено, да и сейчас никто не знает, почему одним повезло, а другим нет. Я хочу, чтобы все остались в живых, все, но больше всего чтобы тот, с красным носом, похожий отдаленно на моего отца, чтобы он вернулся к своим девочкам, черт бы его побрал!
Ноябрь, 1985

1 2