А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

он стоял у меня перед глазами и тогда, когда самолет, раздвинув крыльями россыпи электрических огней, садился в аэропорту Кеннеди; потом мне казалось, что это он, Штефан Залесский, а не кто-то другой по ту сторону таможенных перегородок в аэровокзале приветливо махал мне рукой и кричал: .«Хэлло, Юрашку!»
Штефан Залесский был высоким, тонким и легконогим мужчиной, его подворье находилось недалеко от нашего, и зимней порою почти каждый вечер он наведывался к моему батьку читать газету; кроме него собирались и другие газды из ближайших усадеб, сейчас мне думается, что газету они выписывали сообща, сложившись по какому-нибудь злотому, ибо' читали ее очень тщательно, не пропуская ни буквы, ни слова, не один раз мусолили ее при керосиновой лампе несколько вечеров; газета была для них своеобразным окном, через которое они пристально всматривались в чужие миры. Среди них лишь Штефан Залесский более или менее имел возможность видеть вблизи чужой мир и потому, бывало, часами рассказывал, или, как он говорил, «гнул бандыки», про Америку, про то, как вместе с пасту хами-бовгарами, что называются там ковбоями, пас в штате Нью-Мексико скот. Это была не просто пастьба, как у нас на полонинах, там человек каждодневно покачивается в седле, имея за поясом два револьвера, а при седле — карабин, ибо вокруг — степь да степь, а скота — не сочтешь... А скотинку эту подстерегали то бандитские стаи, то хищные звери. Штефан завораживал мужчин и меня, малыша, с ними... завораживал стрельбой, погонями, жарой, невероятными приключениями. Другому, может, и не поверили бы, а Штефану... в селе не было ни единого человека, даже злейшего Штефанова врага, который сомневался бы в правдивости его рассказов. Штефан был выше всяких подозрений, все знали его как человека удивительно гордого, честного и смелого. Садовая Поляна, сказать по правде, немного гордилась им, особенно после случая с проезжим панком; панок приехал из воеводства, из самых Быстричан, вызвал Штефана в канцелярию и стал уговаривать его, как тогда велось, что так, мол, и так, поскольку он, Штефан, носит фамилию Залесский, это означает и убедительно свидетельствует, что его предки пребывали
в шляхетском звании. А если это так, то панок будто бы для Штефановой же пользы советовал и настаивал, чтоб Штефан перешел в латинскую веру, то бишь записался в «загродову шляхту»,— и тогда все станет на свои места. Никто даже не слышал, что ответил панку Штефан, да он, наверное, и слова не обронил, а лишь схватил панка двумя руками да и вышвырнул из канцелярии через окно. Приезжала полиция. Штефан отсидел в Гуцульском трое суток ареста, однако поветовые паны, бродившие тогда вокруг, выискивая отступников, десятой дорогой обходили его усадьбу. Таким был Штефан Залесский. Никто, даже ближайшие соседи не слышали от него жалоб на тяжелую жизнь, село всегда видело его выбритым, в чистой сорочке; он из принципа не просил работы ни у Королей, ни у Данильча Войтова Сына, а только каждое лето пас на общественной половине овец — был там ватагом, хотя община платила меньше, чем дали б ему богатеи. На доллары, сбереженные в Америке, где находился он три года, купил у корчмаря Йоськи Срулишина пять моргов земли на Каменном Поле; морги только для виду назывались землей, на пустыре том камни лежали рядами, как сытые поросята, собирай — не соберешь до конца света; на купленной земле не росло ни травинки, терновник корешка не пустил; кого-нибудь другого село, наверное, осудило бы за то, что, наплодив кучу дочерей, он не по-хозяйски растранжирил тяжким трудом заработанные деньги. Ему, однако, ни слова, ни полслова не сказали. Он радовался: «Я никогда клочка своей земли не имел... а теперь дожил. Окроплю камни потом — жито взойдет».
И село его понимало.
Так как же было вечерним гостям моего батька не поверить Штефану Залесскому, его ковбойским приключениям? Если на то пошло, так я сперва не поверил его дочери, этой усатой молодице, которая безжалостно отнимала у своего отца романтический карабин и оба револьвера, расседлывала коня, перечеркивала ковбойские Штефановы приключения и рисовала совсем другой портрет... портрет подметалы в нью-йоркском Сентрал-парке. Я защищал Штефана от его дочери, я говорил, что это вранье, этого ни в коем случае не могло быть, все знают и помнят, что он пас скот в штате Нью- Мексико... Он, гордый и с карабином при седле, принципиальный ватаг на общинской полонине, не мог... не имел права так низко пасть, чтобы стать подметалой, уборщиком мусора. Ирина слушала терпеливо, время от времени покачивая головой, словно бы соглашалась со мною, и в то же время шептала, что в родного отца она не швырнула бы грязью, однако что правда — то правда, он все же подметал проклятый парк все три года своего пребывания в Америке. Отвратительная то была, наверное, работа, ненавистная ему, но что мог поделать бедный гуцул, если не мог найти другую? Дома работу свою нью-йоркскую спрятал на самое дно сундука, лишь перед самой смертью достал ее и развернул перед детьми, как залежавшийся рушник... развернул и плакал кровавыми слезами за старое свое посрамление.
Таким был наш Штефан Залесский.
...Я прилетел в Нью-Йорк в сентябре, в воскресенье, а уже следующим утром, в понедельник, попросил молодого нашего дипломата отвести меня в Сентрал-парк, тем более что парк был, как это явствовало из схемы города, где-то вблизи Шестьдесят седьмой улицы, на которой находилось советское представительство при ООН. Дипломат оказался любезным, и мы минут через пятнадцать пешком пересекли фешенебельные, полные сверкающих отелей, напыщенных дорменов возле парадных дверей, завороженные ровным рокотом сотен автомобилей, волна за волною плывущих на зеленые глаза светофоров,., пересекли Лексингтон-авеню, Парк- авеню, Медисон-авеню и, наконец, просто Пятую авеню и оказались в парке. Какие чудеса я хотел увидеть здесь? Парк как парк: деревья, названий которых я не знал, гранитные глыбы, поблекшая осенняя трава, десятки прирученных белок, корты, зверинец, дорожки для прогулок верхом, черный лакированный, будто фортепиано, фиакр, на передке которого возчик — молодая красавица в длинном вечернем платье с глубоким декольте, полицейское предупреждение, что в парке желательно задерживаться только до восемнадцати ноль- ноль, после указанного времени здесь можно попасть в беду, лавки, на которых досматривали свои последние сны грязные, ободранные бродяги, положив под голову кто толстую кипу вчерашней «Нью-Йорк тайме», а кто — бумажную сумку, набитую разным рваньем. Деревья стряхивали с себя росу, как выходящие из воды кони. Утреннее солнце напоминало гусыню, плещущуюся в мутном парковом озерке.
Идиллия... Однако непременной принадлежностью садовой идиллии были кучи мусора. В другие дни, возможно, такого здесь и не увидишь, но после воскресенья парк выглядел так, словно претерпел нашествие диких орд: повсюду валялись объедки и огрызки, бутылки и банки из-под «кока-колы», пива, молока, содовой воды, коробки из-под конфет, печенья, клочья газет, мешков, рекламных проспектов и черт знает чего еще.
Позднее, где-то через месяц, вокруг рузвельтовского Гайд-парка и по дороге на Вашингтон я любовался лесами, похожими на ухоженные парки, там, казалось, не трепетал на осеннем ветру ни один лишний пожелтевший листок,- а ровно столько, сколько было необходимо для американской красоты, все там было подрезано, подметено, подстрижено и, я подозревал, даже надушено лесным запахом. Однако это будет потом, через месяц, а утром, в тот первый мой понедельник в Нью-Йорке, я с отвращением смотрел на заплеванную и замусоренную Америку.
А все же я продолжал бродить по аллеям, приглядывался к неграм и к белым, орудовавшим проволочными метлами, и, вероятно, молодой мой спутник-дипломат удивлялся утренней прогулке в понедельник посреди мусора, однако ничего не спрашивал, а скорее даже делал вид, что прогуливаться со мной ему тоже интересно. Я не стал мучить его догадками и рассказал Штефанову историю и о странной и запоздалой просьбе его дочери; теперь мы вдвоем думали о Штефане Залесском, представляли его на этих аллеях за работой с метлой таким же утром в понедельник и вместе ломали голову: что мог оставить здесь этот красивый и гордый гуцул? Где, на каком камне, у какого дерева случилась трагедия, когда Штефан сломил свою гордость, как приклад ружья, и вместо честной косы, вместо рукоятей плуга, вместо герлыги, вместо бартки опришковской, вместо мудрой трудяги сокиры Америка вынудила его взяться за держак дворницкой проволочной метлы?
Ох, Штефане, мой Штефане...
Какая же мука' должна была пылать в нем, сотрясать его, взрываться в нем громами? А может, сломленная гордость кричала в нем, плакала, тихо тосковала, не для людских глаз, не напоказ Америке? Наверное, деревья эти раскидистые, эти гранитные скалы, выступающие из-под земли как спины диких быков, помнят
моего земляка; где-то здесь, среди них, мука стлалась за Штефаном и вилась, как змея; змея жалила его в душу, в самое сердце. Через десятилетия Штефанова черная змея еще продолжала жить в нью-йоркском Сентрал-парке, и тут же все еще жила, как в гнилом пне, его боль... Штефанова боль билась мне в грудь — у меня болело сердце.
Может, для того и прилетел я в Нью-Йорк, чтоб Штефанова боль вошла в мое сердце?!
Мне казалось, что имя доктора Теодора Никитовича Черемшинского преждевременно было вспоминать в этой главе, я убежден, что адвокатская деятельность Черемшинского и тайна его смерти вполне заслуживают отдельного рассказа, более обширного и детального. Однако имя было произнесено, оно посеялось, словно зерно в пашню, и я не смог его достать из борозды и не смог затоптать в борозде; случилось это в ту колдовскую ночь, когда я стоял среди людей и среди деревьев в Нанашковом саду, загипнотизированный танцем свечей. Собственно, уже после того, как свечки погасли на Каменном Поле, ко мне подошла знакомая уже нам Иванна Жолудь, инспектор уголовного розыска районного отделения милиции, с нею был жених — учитель истории здешней средней школы и одновременно секретарь партийной организации колхоза Олесь Мудрик; Иванка сказала, что в «Деле доктора Черемшинского» появились первые материалы, и если я хочу познакомиться с ними, то пожалуйста, она специально прихватила сделанные для меня фотокопии. Очевидно, что в ту ночь мы должны были думать только про Нанашка Якова Розлуча, мы посвятили эту ночь только ему... посвятило ему эту ночь и все село, приехали к Нанашку много наших земляков из миров близких и далеких, а мы топтали траву-мураву под яблонями и беседовали о... Черем- шинском. В этом, думаю, не было ничего направленного против памяти Нанашка Якова, напротив, именно он и был тем первым человеком, который заинтересовал меня Черемшинским, с которым, кстати, он был знаком лично, а уже после, через Олеся Мудрика, я заинтересовал судьбою Черемшинского Иванну Жолудь и подбил ее на свой страх и риск начать расследование жизни и смерти Теодора Никитовича.
Все, как видите, начиналось с Розлуча...
Косовачский адвокат не был родом из Садовой Поляны, но с Каменным Полем непосредственно был связан сотнями нитей: про адвоката еще до сих пор в моем селе временами рассказывают, как он в панских судах защищал бедных людей. От Нанашка Якова стало мне также известно, что Черемшинский охотно защищал на процессах коммунистов, и кто знает, не связано ли каким-то образом это обстоятельство с таинственным исчезновением адвоката. Он исчез, как эхо в древнем лесу. Косовачская полиция не нашла ни следа, ни полследа. Случилось это между двадцатым и двадцать пятым сентября 1938 года.
Было над чем задуматься юристам.
За две недели до Нанашковой смерти Иванка Жолудь получила из Соляной Бани анонимное письмо. Письмоносец, которого в городке называли Семком На Ровере (хотя на самом деле он никогда не ездил на велосипеде, а лишь хвалился, что вскоре купит ровер и тогда почта будет доставляться скорее), бросил письмо вместе с другой корреспонденцией в почтовый ящик Иванки в подъезде единственного на все Гуцульское трехэтажного дома, в котором ей дали холостяцкую квартиру. Письмо это Семко На Ровере бросил где-то в обеденное время, но Иванка достала его и открыла вечером, возвратившись с работы.
Читала и дрожала: аноним бил ее обухом по голове, как резник скот.
О нет, там не было ругани и угроз. Анонимный корреспондент доброжелательно писал, что считает своим христианским долгом предупредить молодую девушку, которая только-только выходит в люди, чтоб неосторожно и необдуманно не встревала в частное расследонание причин исчезновения Черемшинского — грязное это и неблагодарное дело, которое, чего доброго, может повлиять на ее биографию. Начальство не погладит по головке за то, что она самочинно интересуется человеком, который, «чтоб вы знали, уважаемый товарищ, был замаскированным агентом польской дефензивы в украинском националистическом подполье, за что, очевидно, сами же националисты его и уничтожили. А кое-кто вдруг увидел в Черемшинском героя. Зачем ворошить старое?»
Листок бумаги был испещрен крючковатым почерком, о который, казалось, можно было исколоться до крови; человек, писавший письмо, давно
не брал в руки пера — буквы качались влево-вправо, будто пьяные; человек, очевидно, был грамотным, по крайней мере он помнил о пунктуации, ибо все запятые стояли на месте; человеку минуло уже шестьдесят, он учился еще при царе Паньке и букву «к» выводил с длинным верхним хвостиком. Правда, на все эти подробности Иванка обратила внимание позднее, в то первое мгновение дивчина цепенела над письмом, испуганная и онемевшая. Что и говорить: все, что до сих пор знала она о Черемшинском, известно ей от Якова Розлуча, а где гарантия, что старик не создает про адвоката легенду... В наших горах легенды рождаются и растут несеяными, как лесная трава, а среди трав — не все целебны, есть и ядом напитанные.
В Нанашковом саду в ту колдовскую ночь, когда танцевали во тьме свечи, Иванка рассказывала, что, если б была под рукою автомашина, помчалась бы с анонимным письмом в Садовую Поляну на совет к Олесю Мудрику, но за окном слезился непогожий вечер, дорога в Садовую Поляну неблизкая, автобусы, как известно, ходят туда лишь три раза в день, а на службе оперативную машину не выпросишь, да и смешно было бы ее просить, так что надо дожидаться утра... утро вечера всегда мудренее. Трудно, конечно, строить из себя умницу, когда под тебя копают глубокую яму, глянешь вниз — сердце останавливается. Очевидно, на это и рассчитывал аноним. И в самом деле: не из христианского же милосердия и любви прислал он молодому юристу анонимное свое послание, он просто- напросто предупреждал: не вороши старого, пусть все пылью покроется, пусть все быльем порастет, что тебе до этого? Не жалко тебе, что ли, своей молодой головы?
«А что, если дело не в моей голове, Аноним? — мысленно говорила Иванка.— А если дело... в твоей голове? Ты потому и написал...»
Постепенно брала себя в руки. Мысли потекли ровнее. Ничего, собственно, неожиданного не произошло, этого письма и следовало ожидать. Если есть друзья Черемшинского, то вполне возможно, что выжили также и его враги... те самые, возможно, кто виновен в его гибели. «Ого, какая скорая на выводы»— остановила себя и стала переодеваться в домашнее. После форменного френча и юбки не узнавала себя в зеркале; той чернявой дивчине в зеркале хотелось, может, семейной постели, бокала вина, песен популярного Демиса Руссоса; Иванка погрозила пальцем той чернявой в зеркале: «Ну-ну, мало чего тебе захочется в этот одинокий вечер. Ужин готовь. Постирать надо, то да се».
Будничная проза... жарить картошку, готовить кофе, стирать, шить, детективный фильм по телевизору... входила в тайну... с папкой, на которой написано: «Дело доктора Черемшинского». Папка пополнялась медленно, это, однако, от Иванки не зависело, она, может, торопилась, ей не терпелось, а Нанашко Яков при случае остужал ее пыл, говоря, что мы с тобой, дивчина, пробуем и наслаждаемся яблочным вином, прозрачным этим жидким янтарем, добытым садовником в терпении... Мудрым терпением является труд садовника, он посадил дерево, ухаживал за ним, оберегал от вредителей и весенних заморозков, любовался густым цветом, потом срывал осторожно плоды и давил из них сок.
Ибо терпение — сладкое вино, Иванка...
В папке самое первое подшитое письмо — собственно, почтовая открытка — от директора областного архива в Быстричанах Христины Максимовны Деркач, известного в области деятеля Коммунистической партии Западной Украины; Христина Максимовна болела и потому просила прощения за то, что пишет кратко. В то же время не жалела похвал в Иванкин адрес, мол, товарищ Иванка, задумали вы хорошее и нужное дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35