А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Казалось, ничего ему лично принадлежащего в нем не было, казалось, это был аппарат, созданный мной и всеми и принадлежавший всем,— иначе нельзя было вместить в эти стариковские формы всего толстовского, чем он залил мир, переиначил и утвердил силою своих образов по-нашему явления и события.
В эти дни Толстой увлекался Трубецким. Непосредственный, влюбленный в животных, не евший трупов, как он сам говорил, с топорной философией, Трубецкой сильно заинтересовал Льва Николаевича, и тот всячески старался вскрыть глубинные основы, на которых это огромное тело скульптора базировалось. Толстого тот никогда ни строчки не читал, о христианстве узнал только по мешающему работать звону московских колоколен и вообще отличался обаятельным невежеством вне своих волков, собак и скульптуры.
Несколько раз вручал Толстой Трубецкому избранные свои книги, и всякий раз они рассеянно оставались лежать в передней дома в Хамовниках.
Трубецкой со всех сторон оказался непроницаемым для толстовских идей, но про великого старика говорил:
— Иль не па маль дю ту, се вьё конт: иль а бон мин пур сон аж (он ничего себе, этот старый граф: у него хороший вид для своих лет)! — и на этом выводе строил преимущества вегетарианства перед мясоедением.
Словом, каждый по-своему, но они поняли друг друга.
После П. М. Третьякова Мамонтов был одной из выдающихся фигур меценатствующей Москвы, он создал первую русскую богему — Абрамцево — наш Барбизон.
Необузданная натура Саввы Ивановича, страстная до всего, за что он брался, сплетала в себе купеческую удаль и американизм технического размаха. Дерзкий и не останавливавшийся ни перед каким риском в предприятиях, он и окружавших его художников поднял на дерзания и поиски. На что уж уравновешенный Поленов, и тот возле пылающего абрамцевского гнезда воспламенел однажды мозаикой из морских камней.
Деспотическая натура, отличный режиссер для начинающих летать птенцов, при возмужании их Мамонтов становился труден. Этим только и можно объяснить отход от него в дальнейшем и Врубеля, и Серова, и Коровина, и других.
Когда Савва Мамонтов загорелся организацией новой оперы и ему не хватало гвоздя, то с какой азиатской сноровкой был выкраден для этой цели из Петербурга Шаляпин. Золото, вино и любовь, как на ковре-самолете, перенесли молодого певца в Москву и не дали ему очухаться до генеральной репетиции.
Римский-Корсаков дирижирует премьерой «Садко» с Варягом— Шаляпиным, «Сказкой о царе Салтане» в замечательной постановке Врубеля, с Забелой — Лебедью. Новый врубелевский «Фауст» с Мефистофелем-чертом — Федором Ивановичем. Здорово распотрошил нас тогда Мамонтов, одной ногой здесь, другой просверливая мурманскую железную дорогу!..
Я познакомился с Саввой Ивановичем на спаде его славы, после мурманского дела с тюрьмой; покинутый переросшими его гнездо орлятами, на окраине Москвы, в своих необделанных хоромах при керамическом заводе, он разводил новое гнездо из новой молодежи.
Уже произошла стычка между Врубелем и Шаляпиным на тему «осла, лягающего умирающего льва»,— таким львом был в то время Мамонтов. Возле него были: Павел Кузнецов, скульптор А. Матвеев, Н. Сапунов, Судейкин, с тощим голоском девица, из которой умирающий лев создавал гения сцены, бездарный итальянский композитор, незаметные юноши и старцы и несчастная обезьяна с жалкой мордочкой, развращенная для потехи этого сборища...
Еще сверкали глаза Саввы Ивановича и он подогревал себя новым походом на Москву и на мир, и на последние крохи от завода снова затеял он оперу в Каретном Ряду. Были поставлены «Каморра» по либретто самого Мамонтова, нелепая, с претензией на комизм безделушка, и «Богема» Пуччини. Кузнецов и Сапунов заострили на декорациях свои молодые зубы, но жалкий оркестр с улицы и несчастные певцы показали все бескровие мамонтовской затеи, не создавшей ни успеха, ни ругани.
Вскоре и последние таланты разбрелись от Мамонтова, жертвою разврата сдохла несчастная обезьянка, и Савва Иванович затих.
Много позже, кажется, на премьере Художественного театра, показали мне в боковой ложе на Савву Ивановича — невероятно было поверить, что все содержание мамонтовское кончилось, а он еще жил. В ложе я встретил дряхлого старика, он путал лица и события... Лев еще ютился в каркасе своего прочного аппарата и доживал свое житие.
Двадцатый век наступил не просто. Ведь из четырех цифр сорвались с места три: одна из девяток перескочила к единице и два нуля многообещающе расчистили дорогу идущему электромагнитному веку с летательными машинами, стальными рыбами и с прекрасными, как чертово наваждение, дредноутами.
Главным признаком новой эры наметилось движение, овладение пространством. Непоседничество, подобно древней переселенческой тяге, охватило вступивших в новый век. Расширением тел еще можно было бы назвать эту возникшую в людях тенденцию.
Еще неяснее, чем Метерлинк, но ближе к нам замузицировали символисты, раздвигая преграды для времени и пространства.
Заговорил Зарагустра, расширяя «слишком человеческое»,— форма теряла свои очертания и плотность, она настолько расширилась своими порами, что, нащупывая ее, проходил нащупывавший сквозь форму.
Ибсен бесплотил психику, обволакивал предощущениями и неизбежностью человеческую жизнь. Прекрасная нудь обезволивала желания, разрывала с простотой и ясностью и обессиливала организм и его восприятия.
Моя живопись болталась пестом о края ступы. Серо и косноязычно пришепетывали мои краски на неопрятных самодельных холстах. Что форма, что цвет, когда полусонная греза должна наискивать неясный образ? Недодумь и недоощупь—это и есть искусство. Томился я, терял самообладание, с отчаянием спрашивал себя: сдаться или нет, утерплю иль не вытерплю зазыва в символизм, в декадентство, в ласкающую жуть неопределенностей?..
Надо было бежать, хотя бы временно наглотаться другой действительностью. ..
Я работал на изразцовом заводе. Лепил, проектировал и расцвечивал готические печи, изразцы и посуду.
Горны коробили мое рукоделие, срывали поливу. Вертел на кружалах глину, от одного притрога пальцев она меняла профили ваз, горшков и узорила их прикосновением стеки.
Завод был в селе Всехсвятском, за городом. Здесь я отдыхал с материалом и предметами, здесь же у меня созрел проект бегства из Москвы.
Бежать имело смысл только в совершенно новую обстановку, и я остановился на загранице. Велосипед все больше и больше представлялся мне отвечающим цели моего передвижения.
За зиму скопил я около сотни рублей. Главная задержка заключалась в неимении машины.
Я направился по магазинам велосипедных фирм и стал предлагать продавцам комбинацию: за рекламу поездки за границу предлагал я им снабдить меня машиной на выгодных прокатных условиях. После нескольких несообразительных торговцев попал я на представителя одной немецкой фирмы, который меня понял, и за 25 рублей проката я получил великолепной прочности дорожный, оборудованный багажником, велосипед.
Училище дал» мне отпуск и право на заграничный паспорт. Маршрут мною был намечен следующий: Москва, Варшава, Бреславль, Прага, Мюнхен и Генуя,— Генуя — это уже просто для финиша: Средиземное море — обрез — вода, а для моего спутника, который вызвался сопровождать меня, окунуться в волны этого моря было чуть ли не целью его путешествия.
Географическая карта, ящик с красками, альбом, смена белья, чайник, тигровой окраски плед, вельдов в одном кармане и четырнадцать золотых пятирублевок в другом — был мой багаж. Рабочая шерстяная блуза, высокие сапоги и кепи — был мой костюм. Что касается костюма, конечно, он был не вполне удобен для дороги, но заводить новый не было средств, а что касается России, так если бы я разоделся по форме, то меня пейзане и лошади приветствовали бы еще горячее. За границей — другой разговор: мой бродяжий вид не был мне там на пользу, в особенности когда я разлучился с велосипедом, дававшим мне некоторый вид на жительство.
Если я владел довольно хорошо машиной, то мой спутник впервые для этой поездки садился на стального коня, да и конь его был подержанный, с высокой рамой; Володя казался на нем перелезающим через забор. И вообще эта «прялка Маргариты», как прозвали мы его машину, всю дорогу приносила нам несчастья.
Володя С. был моложе меня, безусый юноша с черными глазами, высокого роста, немного сутулый от своей силы. Потомок выходцев из орды. Несмотря на века перекрещивавшихся браков, татарский тип красивил лицо моего приятеля. Он был бессистемно, пачками начитан. Фантазировал об усовершенствовании механическом жизни. Судьбы России считал единственными в этом направлении,— Запад был для него пережившим сам себя. Володя презирал крахмальное белье, считая его характерным для европейцев, потерявших всякие проблески рыцарства и сохранивших в крахмальном белье атавистические признаки рыцарских доспехов. 10 апреля 1901 года у Серпуховской заставы в дождик распростились мы с провожавшими нас газетчиками и друзьями и тронулись в наш путь.
На Воробьевых горах пошел снег. Шоссе было жидкое и скользкое. Первое приключение было с куличом, сорвавшимся с багажника Володи.
Грязные и промокшие, заночевали мы в деревне за Серпуховом, с большим трудом найдя избу, в которую нас пустили запуганные прохожим людом подмосковники.
Володя очень скоро выпал из седла. Недолго прозанимались мы с ним изучением немецкого языка: прошли мы за это время только первоначальные фразы, которых требовал от нас европейский этикет: — Битте, мейн гepp, зеин зи зо гут!— кричал мне Володя на ходу: — Биттэ шен, мейне фрау, заген зи мир, вифиль костет дизер кухен! (о «кухенах» в Германии Володя мечтал) — и тому подобные изречения успели мы пройти за совместную поездку.
«Прялка Маргариты» то спускала воздух в шине, то лопалась цепью. Наконец, она на несколько дней присмирела, для того, чтоб в одно прекрасное весеннее утро на гладкой дороге треснуть пополам вилкой.
По карте мы находились верстах в двенадцати от железной дороги.
О позорном возвращении домой мой приятель не хотел и слышать: решили дожидаться проезжего, который согласился бы доставить предательскую машину и владельца на станцию, откуда они отправятся в Варшаву чиниться и ждать меня, чтоб ехать дальше.
Бродяги знают это чувство легкости от перемежающейся смены впечатлений. С остающимся сзади все покончено; переднее мелькнет придорожным кустом, лицом прохожего, встанет вдали горой; только спросишь себя, а что-то там за ней,— и гора уже за тобой, ты мчишься с нее вниз, дальше, отпустив руль и держа ноги на вилке... Именно на вилке, чтоб не дрыгать попусту ногами, ведь «свободное колесо» еще не существовало в те дни, и велосипед на больших расстояниях был еще диковинкой.
Удивленные лошади еще издали примечали диковину: любая кляча становилась статуей с Аничкова моста, выбирая безопасное место, чтоб шарахнуться с задних ног на передние и спастись от привидения. Много сложных взаимоотношений между мной, лошадьми и ездоками пережито за мою дорогу. Одно могу сказать наверное, что и я остался жив и что ни одной смерти среди моих жертв я не наблюдал, по крайней мере, резкие жесты и громкие слова по моему адресу и швыряние в меня местными минералами говорили о жизнедеятельности орудовавших с ними. Некоторые встречи кончались даже приятно: помню двух милых молодушек в полушубках, усевшихся перебросом из телеги на шоссе и звонко хохотавших с ямками на щеках над своим положением, тогда как лошадь их с телегой умчалась через свежевспаханное поле к соседнему лесу.
Иногда мне удавалось скрывать в канаве мой велосипед, чтоб дать проехать несознательному животному, но это не всегда было возможно.
Однажды, когда скользил я по крутому спуску дороги, ноги на вилке, внизу показалась готовящая мне встречу лошадь. Задержаться я не мог, чтоб не прожечь либо шину, либо носок сапога, ибо машина была на полном ходу.
Рыжий, крупный мерин всплеснул передними конечностями, повернулся на задних и скокнул в канаву.
Когда я поравнялся с происшествием, мужик уже сидел на краю дороги без шапки, но с кнутом в руке, и одновременно раздался треск из канавы,— ось сломалась пополам и, упершись сломом в землю, задержала мерина. Он повернул морду ко мне и гримасой Лаокоона выражал свои лошадиные ужасы.
У меня не хватило духу бросить пострадавших, не посетовать в их несчастье, и я вернулся к месту катастрофы.
Руки за спину, мужик стоял над поломкой и резонил лошадь:
— Жеребячий сын, колеса человеческого испугался! .. На передке одном не повезешь ведь, тварь недуховная!
Мерин отвернулся мордой в поле. Разговор между нами, насколько помню, произошел в гоголевском стиле:
— Ось?!.
— Ось... — ответил мужик.
— Да... —сказал я сожалительно.
— Да... — повторил мужик неопределенно. Потом помолчал и прибавил:—Пополам, на две части!
Чтоб попасть в тон потерпевшему, я попытался посовестить лошадь.
Мужик встрепенулся.
— Зачем, лошадь — золото, только к непривычному в ней удивления больно много! Намедни поезда испугалась, так в депусамую за вагоны забилась. Как только имущества казенного не попортила, подлая животная.
Я еще не разобрался в настроении мужика, что же касается лошади, та, как ни в чем не бывало, дотянулась головой до откоса канавы и щипала траву. На всякий случай я стал взрыхлять грунт душевных переживаний хозяина.
— Посылают спешно, какое им дело, что мужики из-за меня оси ломают.
Мужик спросил, меняя настроение:
— Землемер будете?
— Да,— говорю,— к Рогачевским еду.
— Аль недовольство какое?
— Какое там довольство, разбили им чересполосицу у дьявола на рогах,— с пашни в село хоть письмо почтой отправляй.
— Ну? Вот те! Да-к, мил господин, разве у них перемер был?
Ведь Рогачевские на низине, по реке делились?
В Рогачеве я никогда не был. Ой, промахнулся, думаю, и стал выворачиваться.
— Они себе прихват выхлопотали по крутоярью (крутоярье, думаю, в любой деревне есть).
— Ну? За Фомкиным долом прихватили? — Мужик загорелся.
— Вот, вот,— ответил я уже смущенно.
Собеседник мой засуетился с веревкой, чтоб перевязать кое-как ось, восклицал про себя:
— Ну, ну, за Фомкиным долом!.. Эх, ты, дело-то!.. Прихват отхлопотали... — Видно, спешил он скорее домой попасть, чтоб поведать эту новость односельчанам.
Расстались мы друзьями, но долго потом мне было стыдно за мою ложь: так легкомысленно шутить о земле с мужиком было нельзя.
Все у тебя с собой. Прошлое далеко сзади. Горя и радости мелькают изо дня в день — движение безразличит наблюдения. Пососет сердце чьим-нибудь встречным несчастьем: десяток верст спустя опять пусто и вольно на сердце. Снег и непогода остались сзади. Пролетели голые сучья, ароматные почки, теперь шелестят листья берез, тополей, вязов, желтят поляны и придорожье молочаем.
Забронзовели мое лицо и руки. Притерпелись мускулы,— не сдавались они больше на усталость.
Проезжал я деревни, села, усадьбы, примыкавшие к московско-варшавскому шоссе. Иногда дорогу пересекал город. Нырнешь в него, чтоб закусить горячей пищей, и опять вынырнешь уже с южной стороны и удивляешься: среди какой пустоты сидят эти людские скопления, и как они редки, и как похожи друг на друга своими признаками жизни: дорога, холмы и леса — те гораздо разнообразнее, чем центры людских жительств. Оцениваешь разницу воздуха в городе и вовне. Чем больше такое жилье, тем с большего далека учуется его запах: деревни — дымом, прелым навозом, непропеченным хлебом; города — гарью, древесной трухой и бакалеей.
Битые бутылки и стекла на въезде и выезде городов злостно блестят для моих шин. Мальчишки улюлюкают, пуляют камнями и кочками мне вслед.
В деревнях это проделывают взрослые: ведь я для них двухколесный объект движения, как же не бросить, не посостязаться быстротой пущенного камня с пролетающей низко вороной, удин рающей кошкой, с пробегающей деревню чужой собакой!
Но, пожалуй, здесь, в Западном крае, жители не обладали такой меткостью, как на Поволжье: тренькнет иной раз в кожух, в передачу, в сапог такой камешек и ни боли, ни поломок не причинит.
Иногда устраивались на меня шутливые облавы: обычно в сумерки, быстро откуда-то появлялись на шоссе заграждения из жердей и из живой цепи рук; радостное ржание разбегавшихся в стороны парней означало празднование победы, если я, не разобравши преграды, падал с велосипедом вместе на щебень дороги.
Раз только я был атакован всерьез пьяной ватагой вне села: нападавшие загородили собой весь проезд, и пьяные голоса ревели вполне угрожающе. Объезжать их было невозможно,— тут я с отчаянностью саданул среднего пейзана в живот колесом, повернул неожиданностью удара его живот в профиль, чудом не свалился сам и проскочил цепь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35