А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— никто из троих не знал об этом.
Шло время, близились роды, и Ардак с каждым днем становилась беспокойнее. Беспечное девичество ее враз покрылось скорлупой материнства, и теперь молодую пастушку было не узнать. Ноги и бедра налились, раздались, красивое и чистое лицо покрылось пятнами, кончик носа изукрасился темными точками. Ее стало то и дело тошнить, но все равно она жадно набрасывалась на еду и никак не могла наесться. Узнала она душевную смуту, беспричинную тревогу, темный страх. Стоило живому плоду шевельнуться в ее чреве, как Ардак с криком бежала на улицу к матери.
И вот настала ночь, когда Ардак почти до утра не могла сомкнуть глаз. Родители, лежавшие, как и всегда, у двери, крепко уснули. Они долго стерегли в эту ночь, но под утро сон одолел их. Чадило и колебалось пламя на скрученном жировом фитиле. В дымной юрте стоял полумрак, было душно. Ардак лежала в поту, с искусанными губами. Испуганная, она решила терпеть что бы то ни было. Но чем больше новое дитя желало попасть в светлый мир, тем сильнее бушевало и мучило мать, пиная ее, отнимая у нее силы. Ардак, едва успев перевести дыхание после страшного приступа боли, съехала с постели. Объятые сном старики ничего не услышали. Ардак поняла, что сейчас не выдержит и закричит. И тогда, придерживая обеими руками живот, она с трудом поднялась, перешагнула через отца и вышла из юрты.
Уже занимался рассвет. Из-за Черный горы вырыва-! лись снопы жарких лучей. Спящий приозерный мир был еще серебристым, но постепенно начинал расслаиваться на разные цвета. Над озером синей холстиной плыл предутренний туман... Пока что в предгорье, тихом и невозмутимом, царили смутные, печальные сны. Но в этой печали не было тревоги, в ней угадывалась надежда и доверчивое ожидание будущего...
Ардак упала, так и не дойдя до воды. О, как ей хотелось сейчас погрузиться в озеро! Уйти от этой страшной боли жизни, от ее бед — ведь перед нею Ардак ни в чем не повинна... Но всегда утешавшее и баюкавшее на волнах своих озеро словно отодвинулось, стало недосягаемым, как ушедшее детство. «Воды!» — шевеля сухими жаждущими губами, беззвучно молила Ардак и ползла в сторону озера. Озеро казалось ей единственным спасением от мучений жизни.
Между тем бесстрастный мир совершенно не слышит криков и стонов Ардак, весь погруженный в ожидание иного крика. Вон жаворонок пушинкой вспорхнул ввысь и запел, вещая о наступлении нового дня: «Скоро солнце взойдет! Скоро солнце взойдет, и мир расцветет, как радуга...» Ардак тяжело, медленно ползет к воде... «Алмас! — призывает она, плача. — Милый Алмас!» Отнес бы ее сейчас на руках в глубину озера. А то все дальше отодвигается оно, это коварное оз^ро.
И тогда все надежды Ардак обратились к матери: «Мама, милая, спаси меня, неужели я так провинилась, поиграв в озере?! О, прости, пощади, аллах, мне больно, больно! О, я умираю, горю! Огонь! Пламя! Где ты, мама! Спина, спина переламывается! Мама! Ой-ба-а-а-ай!» Широко открытые темные глаза Ардак застыли и помутнели, но вдруг они раскрылись еще шире и страшно налились кровью.
— А-а-а-а!—отчаянно, далеко разнеслось над озером.
И вместе с этим криком великое всеобщее ожидание разрешилось — пришел тот, кого ожидали. Одновременно прибежала старая мать Ардак, взлохмаченная, простоволосая, и услышала, как властно и требовательно закричал новорожденный человек. В ту же минуту взмыло над плечом Акшокы солнце, мощные лучи его обагрили вершинные скалы, перетекли через гору и хлынули в воды Маркоколя. Кудрявые волны озера словно обагрились кровью и, тщетно стараясь настигнуть друг друга, мчались к берегу, угасали и вновь возникали, будто тщетная бесконечно ппам^по г,»~~~.ч тт_
сались волны на берег, им было не достичь молодой матери, распростертой на земле в луже своей крови. Так же волнам вражды и зла не преодолеть береговой тверди доброты и родства людей.
И надо всем предгорным краем, над чистым озером и весенними долинами словно склонился необъятный сверкающий лик могучего духа природы. Ухмыляясь в свои солнечные усы, он как бы говорил: это все мое! И дитя мое.
— Дочка моя, что случилось?! — с этим жалобным криком бежал по берегу испуганный Кожа.
Перед ним встала жена и заслонила собою лежавшую на земле Ардак. И что-то подала старику, властным голосом произнеся:
— Ну-ка держи! И отойди, не толкайся тут.— То было первое в их совместной жизни приказание мужу Но Кожа ничего не слышал. Высоко приподняв красное тельце младенца, старик захохотал и взревел на все побережье:
— Эй вы, Шалабай и Далабай! И все враги мои! Вот вам, выкусите! Ха-ха! Не возьмут замуж — и не надо! У меня уже есть мальчишка! Эй, старуха! Глупая! Понимаешь ли ты, кто у меня в руках? Это же мальчик наследник! Мое продолжение...
И старик надежно упрятал внука за пазуху.
И ясное, светлоокое озеро тихо шептало влажными устами волн: «Прости, будь благословен. Это я, я породило тебя. Ты мое дитя...» Озеро словно брало на себя всю вину за то, что явился на свет безотцовый ребенок. В этом мире ему будет трудно, но он получил жизнь.
КАМЧИГЕР
Под луной —
под луной сиротливая юрта белеет, и низко склонилась к порогу та женщина в черном вдова
Под луной —
под луной широко расстилается степь, темно рыжая в лунном отливе И добра, и щедра наша степь, точно мать всех батыров, доверчиво льнущих, уставших, уснувших навеки,— последний приют и прощальная песня О, наша казахская степь.
* * *
С песьим воем рвется ветер из ущелья Туйе-Таса. Этот нудный и злой ветер способен опрокинуть всадника вместе с конем. И от него каменеет лицо, и тягуче вы-целовывает он алую краску губ, ветер ущелья Туйе-Таса.
Две скалы вонзаются в небо сверкающими копьями, а зеленая седловина обрывается стремительно уходящей вниз пропастью, на дне которой нашли приют редкие лиственницы. Ущелье Туйе-Тас: непокорный ручей Шарык-тыбулак кощунственно плюет в небо белыми хлопьями пены, и ветер с песьим воем скользит по холодным отвесным стенам, готовясь вырваться на простор, но со всего разбега ударяется упругой грудью о черную скалу, мертвенным стражем стоящую у самого выхода. Скала эта напоминает гигантского злого верблюда, отсюда и название местности — Туйе-Тас, ущелье Туйе-Тас.
У самого подножия скалы тесно прилепилась скромная юрта, и скала надежно защищает ее от ветра. А больше нет здесь человеческого жилья, да и быть не может — одинокую юрту окружают суровые утесы, угрюмые скалы, могучие деревья. И кажется, что жизнь здесь замерла много веков назад — забытое богом, далекое, туманное, молчаливое место, дикий, отчужденный кусок иного мира, живущего по своим, одному ему известным законам...
Женщина с кувшином, закутанная в шаль, легкой походкой скользнет к ручью за водой и скроется в юрте. И опять тишина. Тишина, густая, как утренний туман, тишина, которая настороженно прислушивается сама к себе. Дикое, пустынное, мрачное место...
Слышен гортанный клекот горного ручья, да зловещее уханье филина доносится. А как сладко пахли здесь весной горные тюльпаны, но миновало лето, осень жадно дохнула, опалила цветы леденящим своим дыханьем,— и сникли цветы, побурели травы. Горьким духом полыни пахнет нынче в горах, горьким запахом увядания и сухости.
Путник, остановись — и ты увидишь крепкого коня, привязанного к юрте, такого большого, что кажется — губами он может коснуться звезд, а задними копытами оттолкнуть от себя землю.
С заката до плотной темноты стоит он здесь, а потом пасется, стреноженный, на лужайке за юртой. И — темнота, и лишь отблески огня пробиваются из дыр в кошме
да легкий дымок вьется над тундуком. Ветер ущелья Туйе-Таса подхватывает дым, играет с ним, мчит его дальше, дым жилья, дым, насыщенный запахами вареного мяса А когда над утесом восходит звезда Шолпан, с тихим скрипом отворяется дверь жилища — и на порог выходит хозяин коня, сутуловатый ширококостный великан. Жи-гит долго смотрит на яркую луну, вздыхает и идет проведать коня. Лениво глядит он, но цепкие его глаза видят из-под нахмуренных бровей каждую травинку.
Медленно бледнеет небо, а кругом тишина, и бешено катится луна, едва поспевающая за уходящей ночью.
Молчит небо. Молчат камни. Крепок утренний сон, о, путник! Крепок утренний сон, а кругом — тишина, черный лес, синие горы, серая юрта. Крепок утренний сон...
На стене висит его тяжелая камча с медным шариком на конце, сплетенная из двенадцати крепких ремней. Камча — кормилица, камча—спасительница камчигера. Не добыть без камчи удачи, не наполнить черный казан вкусным мясом. Корову с теленком отдал он за нее мастеру, и висит его камча, как всегда, на почетном месте.
Однако что это? Появляется влага на медном шарике, растет, тяжелеет и обрывается каплей... И вот уже новые капли мерно падают — кап-кап-кап — мерно падают капли, хотя и рукоятка и плеть камчи совершенно сухие. Да что же это? Откуда эти теплые полновесные капли, пахнущие миндалем и кобыльим молоком? Как в песок впитываются капли, падают капли, пахнущие миндалем и кобыльим молоком...
Доскей лежит неподвижно, и кажется ему, что это хмельной вкусный кумыс пролился на него из волшебного торсыка. Он лежит неподвижно, и капли волшебного пьянящего кумыса увлажняют его глаза, и хорошо у него на душе, и хочется рассказать жене о чудесном кумысе.
Но она спит и досматривает сон о весенней песне. Слышно легкое дыхание ее, и он хочет повернуться, обнять ее, рассказать ей о чуде, но будто злые чары сковали его, и он не может шевельнуть ни рукой, ни ногой.
— Камка! — шепотом зовет он. Но молчит, зловеще молчит спящая женщина.
— Камка! Камка! — в ужасе кричит он.— Камка! Камка, проснись!
Молчание и тишина, мертвая могильная тишина. Тишина и леденящее душу молчание.
А из камчи все течет и течет кумыс... Переполнив глазную впадину, бежит он уже и по щекам жигита, хмельной, пьянящий, волшебный, вкусный кумыс.
«Будь что будет!» — решил Доскей и разжал губы.
И тут же замер от ужаса и отвращения. Кровь! В ноздри ему ударил соленый запах свежей человеческой крови! Крови!
— Кровь, это кровь, чья это кровь, Камка? Скажи, ты знаешь? Камка, скажи, скажи мне, скажи!..
...Он вздрогнул всем телом и открыл глаза. Все лицо его было мокрым от слез. Он осторожно скосил глаза на спящую жену, но Камка спала, и, успокоенный тем, что она не слышала, как он кричал, Доскей вскочил на ноги и вышел из юрты.
До полуночи небо было чистым, ни единого пятнышка на небе, а теперь вдруг закрыли его тяжелые свинцовые тучи и серый дождик без устали сыпал на землю мелкую водяную пыль. Гнедой конь потемнел под дождем и стоял, понуро опустив голову, поматывая ею, как от зубной боли.
И Шарыктыбулак вышел из берегов, и горы зябко кутаются в сумрак, угрюмо молчат, смирившись с осенним ненастьем,— покорно никнет земля, обессиленная обильным горячим летом.
Доскей отвязал коня и повел его под широкую крону лиственницы. На обратном пути прихватил седло, что мокло, брошенное под дождем у самого порога юрты.
Камка по-прежнему спала, сладко посапывая, разметавшись во сне, и его охватила злоба.
— А ну хватит валяться! — закричал он.— Вставай, я есть хочу!
Он сел за дастархан, и ноздри его задрожали от непонятного гнева. Жена, испуганная, чувствовавшая себя виноватой, быстро согрела козлятину, оставшуюся от ужина, и поставила ее перед ним, но он и не притронулся к мясу.
— Волос попал. Выбери волос из мяса,— глухо сказал он и, отшвырнув миску, снова улегся, накрывшись с головой тяжелым шекпенем из верблюжьей шерсти. Однако тут же отбросил шекпень в сторону, словно тот душил его, и глубоко, жадно стал хватать ртом воздух. «О, создатель! Ух!» — приговаривал он, и вздохи его были похожи на рыданья.
Камка никогда не видела мужа таким, вот почел^
удивленная, робкая, она присела на корточки близ очага и не решалась ни о чем его расспрашивать. С жалостью и любовью глядела она на его почерневшее от гнева лицо, а он все ворочался и ворочался, не находя себе места...
— Камка! — наконец выдавил он, приподнявшись.— Камка, где моя камча?
— Как где? — не поняла она.— Висит. Как всегда. Висит у тебя над головой.
— Выброси ее!..
— Зачем? Что ты говоришь? — Она глядела во все глаза, но он молчал, и она отвернулась, молча сняла плетку со стены, положила ее рядом с седлом и замерла, уткнувши голову в руки.
Камча! Тяжелая его камча с медным шариком на конце, сплетенная из двенадцати крепких ремней. Корову с теленком отдал он за нее мастеру и никогда не жалел об этом, ибо камча — кормилица, камча — спасительница, камча —единственный друг жигита-камчигера. Не добыть без камчи удачи, не наполнить черный казан вкусным мясом, не выжить в этой злой и одинокой жизни Камча! Камча делала его сильным и неуязвимым, камча сопровождала его в самых дерзких, самых удалых набегах, и вот... и вот глядит он на нее странно-безжизненным и потухшим взглядом. Он велел ее выбросить, а ведь без камчи не добыть ему пищи, не выжить...
Он велел ее выбросить, он унизил камчу, он унизил себя и понимал, что поступком этим как бы перечеркивает всю свою прошлую жизнь, полную риска, борьбы, приключений. А ведь он так любил эту жизнь — свист пуль над ухом, бешеное дыхание погони, сладкую радость при виде поверженного врага.
И вот он выбросил, унизил, проклял камчу, а все потому, что во сне ему, видите ли, что-то почудилось. Подумаешь, кровь! Мало ли он в своей жизни видел крови, и не он ли, смеясь, всегда говорил жигитам, что любой другой хлеб, хлеб, не связанный с риском и смертельной опасностью, показался бы ему пресным...
Он заскрипел зубами, повалился на бок и замер как мертвый, прикрыв глаза. Так и пролежал он почти до полудня, и никак нельзя было понять — спит иль бодрствует он.
И нешуточная тревога охватила Камку, потому что никогда, никогда не видела она мужа таким, вещая бабья тревога охватила женщину.
— Боже, неужели его убьют? — прошептала она, глядя в огонь очага, где потрескивал хворост. И впервые со времени замужества почувствовала она себя заброшенной и одинокой, впервые со времени замужества проснулась в ней острая тоска по людям, по аулу. Она вспомнила добрые материнские руки, и слезы катились по ее щекам.
Отряхиваясь, откашливаясь, отплевываясь, в низенькую дверь вошли шестеро жигитов, и женщина, взяв себя в руки, встала навстречу гостям. Все шестеро были молодцы что надо, парни из рода Каратай, с другой стороны Туйе-Таса.
— Где Досеке? — спросили они, не заметив в полумгле великана Доскея, распластавшегося у стены и напоминавшего спящего медведя.
— Вон лежит,— тихо сказала женщина.
— Заболел никак?
— И сама не знаю... Может, и заболел.
— Досеке! Эй, Досеке! Что с вами? Захворали? Это же мы. Мы приехали. Ну поднимите же голову.
Он не шелохнулся.
— Кто это — вы? — спросил он раздраженно и глухо не глядя на вошедших.
— Мы. Ваши младшие братья. Осень пришла, вот мы и приехали. Мы же собирались осенью прогуляться в аул Керей, мы ведь так договорились... Эй, Досеке, да проснитесь же вы! Вы что, умерли?
Доскей рывком поднялся, и жигиты, сгрудившиеся над ним, испуганно отшатнулись.
— Я не сплю,— прорычал он.— И я пока не умер. А вы возвращайтесь домой. Дорога не будет удачной, и в ауле нас подстерегает беда. Я знаю.
— Но, Досеке, мы так ждали этого дня...— обескураженные жигиты умоляюще смотрели на него, будто не разбоем звали заняться, а уговаривали отправиться с ними в Мекку, к святым местам.
— Я знаю,— упрямо повторил он.— Все! Уходите! Хватит!
И снова отвернулся к стене. А жигиты, потоптавшись и не скрывая своего разочарования, стали по одному выбираться из юрты.
Доскей молчал. Рассказать, что ли, о своем сне жене? Да что она понимает, баба, в мужских делах? Да и что она вообще понимает, дрянь, что она может? Сына и того не смогла ему полить Ппгией ОПЛЛ„Л----------~-
— Эй, Камка! — грубо крикнул он.— Сухое пузо! Когда порадуешь меня сыном?..
Женщина застонала, будто ей дали пощечину, и подняла на него глаза, полные слез.
— Зачем? Зачем ты так? — выдохнула она.
И он не выдержал ее горького, безнадежного взгляда — ведь никогда она не слышала от него таких жестоких слов. Он вскочил и приказал ей:
— Хватит ныть! Надоело мне твое нытье! Зови этих волков, я уезжаю!
Она, всхлипывая, вышла из юрты, и он с жалостью и раскаянием смотрел ей вслед.
— Что? Что со мной происходит? Что? Что со мной? — шептал он.
* * *
Конники наконец выехали на перевал Марака, и их взору открылась глубокая серебряная чаша озера Айна-коль, на берегу которого раскинулся аул Керей.
Аул был ясно виден сверху, как альчик на ладони сорванца. У привязи топчется добрый десяток коней, женщины в белых жаулыках доят овец, а островерхих мужских шапок что-то не видать. Не дай аллах, если кто-нибудь из тех, что внизу, поднимет голову и заметит их, не дай аллах! Но никто, на их счастье, не поднял головы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9