А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я смотрел на ее лицо и в глубине души не мог допустить, что оно мертво. Несмотря на жестокую очевидность смерти, в сердце моем таилась надежда, что Нуша не умерла, не могла умереть. Может быть, это только кома, думал я, и мне захотелось это проверить. Я поискал в комнате зеркало, которое можно было бы поднести к ее губам, но не нашел, взял из ее рук свечу, погасил и положил на блюдечко. Я хотел пощупать ее пульс,* но тут мне показалось, что на виске ее бьется жилка, а на лице проступает нежный румянец. Ресницы ее медленно приоткрылись, она приподнялась из-под цветов и села в гробу. Обвела взглядом все вокруг и посмотрела на меня с недоуменной улыбкой.
— Почему я в этом гробу? Вы что, подумали, что я умерла? Господи!.. Да я просто очень устала и заснула. Не смотри на меня так испуганно! Я уснула, а вы меня хоронить вздумали.
— Да, Нуша, мы подумали, что ты умерла. Целый день ты не подавала признаков жизни. Но я не поверил, Нуша. Я как раз хотел проверить твой пульс, и ты проснулась.
— Ах, как я тебя люблю!— сказала она.— Я ведь никогда еще не говорила тебе, как я тебя люблю. Больше всех на свете. Больше всех на свете... Возьми меня, пожалуйста, на руки. Я хочу, чтобы ты немножко поносил меня по комнате.
Я стал носить ее по комнате, а она прижала свое нежное личико к моему лицу и словно бы забылась. «Господи, господи»,— сказала она вдруг, но это был не ее голос, а голос ее матери. Я заснул, сидя у гроба, уронив голову, а ее мать стояла возле меня и говорила:
— Господи, господи, мы с сестрой заспались, а сюда вошла, гляжу, ты тоже задремал. Ох, сынок, сынок, горе-то какое!..
Я не давал себе обета не забывать Нушу, но получилось так, что и теперь, когда с той поры прошло уже двадцать пять лет, я все еще живу воспоминаниями о ней. В первые годы после ее смерти я и подумать не мог о том, чтобы когда-нибудь жениться, обзавестись семьей. Позже, когда боль немного утихла, а одиночество стало тяготить все сильнее, эта мысль приходила мне в голову, но воспоминания о Нуше были так свежи, что она вставала как живая между мной и той, которой я хотя бы только в воображении мог бы ее заменить. Наши отношения с Нушей остались платоническими, я ни разу не посмел даже поцеловать ее в губы, чтобы не заразить, а она была готова следовать за обреченным до последнего его вздоха. Нет, я не должен был обманывать ни себя, ни другую женщину, особенно если б она оказалась хорошей и достойной...
Осенью следующего года кооперативное хозяйство распалось. Сомнениями, которые вызывал у меня этот коллектив бедняков, я делился с братом, и отношения у нас снова стали натянутыми. Я настаивал на том, что с организацией кооператива не следует спешить, потому что у бедняков не было в достатке ни земли, ни скота, ни земледельческих орудий. Сто человек бедняков, собравшись вместе, не могут стать богатыми, если не превосходят чем-то частных хозяев, ну хотя бы машинами. Но Стою Бараков предусмотрительно продал свою молотилку, сеялку, жнейку и трактор вскоре после Девятого сентября, и теперь кооператоры обрабатывали землю допотопными плугами, сеяли вручную и молотили примитивными кремневыми молотилами. Общих скотных дворов еще не было, и каждый норовил работать, впрягая собственную скотину, и сам ходить за ней у себя на подворье. Я вел бухгалтерию хозяйства и видел, что положение у него отчаянное,— на трудодень пришлось по восемнадцать стотинок в тогдашних деньгах, и кооператоры жили за счет натуральных выплат. В те дни, когда хозяйство распалось, Стоян был в Софии, на каких-то курсах. Когда он вернулся, хозяйства уже не было, кооператоры разобрали скотину и инвентарь по домам. Общее имущество осталось лишь в бумагах, над которыми я целыми ночами ломал голову. Из наступившего разброда мы не могли выбраться еще долгие месяцы.
Стоян вернулся из города автобусом до Житницы, а оттуда шел пешком. Около десяти вечера он появился в клубе партии. Увидел в окнах свет и зашел. Я постоянно держал его в курсе всех дел хозяйства, сообщал обо всех неполадках, накапливавшихся изо дня в день в течение полутора лет, он обо всем знал, но когда я сказал ему, что люди разобрали инвентарь и скотину, с ним случилась истерика. Он закричал: «Как вы могли допустить?)», лицо его побелело, он задрожал, ноги у него подкосились, он опустился на пол и стал брыкаться, как рассерженный ребенок, и вопить до хрипоты. Я растерялся, попытался его поднять, но он лег навзничь и стал брыкаться и кричать еще пуще: «Всех обратно верну! Они подписали декларации, они обязаны вернуться!» Так продолжалось несколько минут, потом он умолк и встал с пола. Лицо его было залито слезами, и чтоб я не смотрел на него, он повернулся ко мне спиной и воскликнул: «Столько труда вложили, и все псу под хвост! А почему? Потому что слабаки, не проявили должной твердости. Завтра же начинаем работу по восстановлению хозяйства!..»
И действительно, со следующего же дня все, кто хоть сколько-нибудь был способен агитировать за возвращение в ТКЗХ, были подняты на ноги: пожилые мужчины и женщины, парни и девушки, дети и учителя. Я, Иван Шибилев (если он оказывался в это время в селе), Кичка, Мона Койнова и учителя по нескольку раз в неделю давали представления, устраивали вечера и посиделки. Агитировал и Стою Бараков. Обстоятельства сложились так, что он вынужден был отдать свою землю с улыбкой на устах. Кто знает, какие кошки скребли у него на душе, но он делал вид, будто счастлив, что идеи его сына наконец осуществляются. Он был записной оратор, на каждом собрании брал слово и уговаривал людей войти в кооперативное хозяйство. «Какая ирония судьбы,— думал я, слушая его длинные и утомительные речи.— Самый отъявленный враг новой власти, мало этого — преступник проповедует социализм». Стою Бараков вел себя как благодетель будущего кооперативного хозяйства еще и потому, что вносил в него больше всех земли. Бывшие кооператоры, по домам которых мы ходили, держались скованно и виновато, мялись, жаловались на бедность, но давали понять, что о возвращении в хозяйство не может быть и речи. «Мы уже на этом кооперативе обожглись, пусть теперь другие вступают, а коли увидим, что там хорошо, и мы войдем»,— так отвечали все до одного, словно сговорившись. Они были угнетены сварами, убытками, которые они понесли при роспуске хозяйства, и нам следовало бы на какое-то время оставить их в покое, тем более что дело наше провалилось, а пострадавшими оказались они.
Однако мой брат был неумолим и неутомим. Днем он обходил дома, а по вечерам созывал собрания. Я слушал, как он говорит, и каждый раз поражался его воле, энергии и энтузиазму. Только неисправимый идеалист с чистыми и сильными душевными движениями мог так упорно, не жалея сил, времени и здоровья, отстаивать правоту своего дела. В то же время он начал терять терпение и нервничать. Раз или два в неделю его вызывали в ОК партии на инструктаж, и каждый раз, возвращаясь оттуда, он выказывал все большее нетерпение. В комитете назвали осень как крайний срок повторной организации кооператива и хотели прислать в помощь своего уполномоченного, а это, по мнению Стояна, означало, что наверху сомневаются в его организаторских способностях. В комитете ему непрерывно внушали, что действовать надо твердо, что одними разговорами он никогда не привлечет в кооператив тех, кто колеблется, не говоря уж о прямых противниках. Стоян был вынужден неотступно ходить за односельчанами и их уговаривать, наталкиваясь на их упрямство и невежество, а это вызывало его разочарование и гнев. «Почему эти жалкие людишки кобенятся?— порой спрашивал он себя в отчаянии.— Почему рычат на нас, точно собаки, у которых мы хотим отобрать кость? Почему противятся и не хотят понять, что все делается для их же блага, ради будущего их детей? Нет, я не в силах больше с ними препираться. Я вижу по их глазам, как они меня боятся и ненавидят. Лучше мне пойти в комитет и сказать, что я не могу справиться с порученным мне делом. Пусть назначают другого секретаря партбюро или присылают уполномоченного. И я имею право хоть одну ночь поспать спокойно...»
Так роптал он иногда в минуты усталости, но вскоре, стыдясь своего малодушия, снова начинал утверждать, что нытье и отступление перед трудностями нам, конечно, не помогут, а вот твердость и постоянство приведут к созданию кооператива. Если ждать, пока несознательные станут сознательными, а оппозиционные элементы сами отдадут землю в общее хозяйство, ждать придется до второго пришествия. Хватит болтовни, надо действовать! На то мы и революционеры, чтобы идти впереди других и указывать им путь на сто лет вперед! Это определяло и его отношение к крестьянам — отношение взрослого к недорослям, которых надо трепать за уши, когда они не слушаются или не видят своего буду|цего. Правда, иногда он не просто «трепал» непослушных за уши, а чуть не обрывал их вчистую.
В то время почти нес семьи посылали детей учиться в город, но для того чтобы поступить в гимназию или университет, надо было представить так называемые ОФ-справки о политической благонадежности. Эти * справки выдавал я в качестве председателя первичной организации Отечественного фронта, но Стоян начал использовать их как средство давления па тех родителей, которые отказывались вступить в ТКЗХ. Многие молодые люди лишились из-за этого возможности получить образование или получили его с опозданием в несколько лет. Первым пострадал парень по имени Кунчо, ставший впоследствии доцентом физико-математического факультета. Оказалось, что в первом классе гимназии он в течение полугода был бранником. Бран-ники ратовали за великую Болгарию «от Дуная до Эгея», но деревенские ребята попадали в их организацию не из-за их шовинистических идеалов. В годы, предшествовавшие Девятому сентября, ремсисты, легионеры и бранники наперебой вербовали «кадры» среди новичков, поступавших в гимназии. Сельские ребята, попадавшие в город без всякой политической подготовки, часто вступали в совершенно неподходящие для них организации. Так было и с Кунчо. И мы б никогда не узнали, что он был бранником, не расскажи он сам о былом своем политическом невежестве. Мой брат, однако, воспользовался его откровенностью и завязал узелок на память. Отец Кунчо уперся, три года не шел в кооператив, и Кунчо поступил в университет тремя годами позднее.
Стоян находил и много других способов прижать к стене тех, кто не хотел вступать в ТКЗХ. Одним из верных средств давления на зажиточных крестьян было и такое — их объявляли кулаками. У них было по сотне декаров земли, но они никогда не прибегали к наемной рабочей силе, а в случае нужды две или три семьи объединялись, чтобы побыстрее справиться с какой-либо из полевых работ. Кулак же в свою очередь был объявлен самым лютым врагом народа и социализма, и мы не упускали случая осмеять и заклеймить его в наших речах, агитпрограммах и театральных представлениях. Мы изображали его агентом империализма, фашистом и поджигателем новой войны, отъявленным оппозиционером и подстрекателем; в глухую ночную пору он убивал коммунистов, поджигал имущество и травил скот кооперативов, всячески мешал строительству новой жизни. О кулаке непрерывно писали газеты и говорило радио, на карикатурах и плакатах его рисовали жестоким кровопийцей. Одним словом, кулак превратился в синоним злого духа из детских сказок, которым, однако же, пугали взрослых. Ему не было места в селе — чтобы его обезвредить, необходимо было сослать его с семьей в какой-нибудь далекий край или отправить в трудовой лагерь. Мой брат держал в страхе нескольких человек, в том числе Илию Драгиева.
У Илии Драгиева было восемьдесят декаров земли и шестеро детей, мал мала меньше. Он обещал Стояну подписать декларацию о членстве в ТКЗХ, но когда пришел в партийный клуб, дрогнул и не стал подписывать. Стоян отругал его за то, что он не держит слова, а Илия сказал, что уже раз обжегся на кооперативе и, если вступит снова, дети его перемрут с голоду. Лучше он будет кормить их, как кормил до сих пор,— как-никак он держит двух волов, две коровы, три десятка овец, да и колодец у него во дворе.
Илия ушел, а Стоян велел двоим парням проследить, когда Илии не будет дома, забить колодец досками и повесить на него большой замок. Край у нас безводный, и этот колодец был летом настоящим спасением для всего верхнего конца села. Три других колодца, на площади, в эту пору почти пересыхали. Парни улучили время, когда Илия был в поле, заколотили колодец досками и заперли его. Вечером Илия разбил замок и отодрал доски, чтобы напоить скотину, но ночью кто-то бросил в колодец собаку и оставил записку. Село всколыхнулось. Осень была засушливая, и люди уже зачерпывали песок со дна колодцев. Многие настаивали, чтоб тех двух парней наказали, но парни отрицали, что это они бросили в колодец собаку. Они, мол, по приказу партийного секретаря только забили колодец, а собаку не бросали. Парни не врали. Дело было в том, что некоторые противники ТКЗХ и личные враги моего брата воспользовались этим случаем, чтобы настроить против него все село. Через несколько дней после этого в него стреляли. Около полуночи, когда он возвращался домой, над его головой просвистело три выстрела. Убийца притаился за оградой в таком месте, где через нее нельзя было бы быстро перелезть, если бы пули не попали в брата и он решил бы преследовать стрелявшего. Так и получилось. Одна нуля лишь задела пиджак на его левом плече, Стоян тут же пришел в себя, тоже выстрелил и хотел кинуться за злоумышленником, но, пока нашел место, где можно было перелезть через ограду, тот исчез в темноте.
Утром мы осмотрели место происшествия, но не нашли никаких следов. Стоян сообщил в милицию, и Михо Бараков, словно только того и ждал, тут же примчался со следователем и еще двумя молодыми людьми из следственных органов. Михо Бараков распорядился произвести обыск | нескольких домах. Я отказался присутствовать при обысках и посоветовал брату сделать то же самое, заявив, что сеять смятение среди людей, и без того растревоженных,— затея ненужная и недостойная. Но Михо Бараков сказал, что, поскольку мы вызвали его как потерпевшие, мы непременно должны присутствовать при обысках. Люди приходили в ужас, когда следователь и его помощники принимались совершенно бесцеремонно обшаривать их дома, переворачивать все вверх дном и залезать в лари, сундуки и другие места, никак не предназначенные для чужих рук и глаз. Женщины причитали как над покойником, дети плакали, по всему селу пошел стон. Оружия нигде не нашли, у всех заподозренных было безупречное алиби. Это был новый удар Михо Баракова нам в спину. Быстрый и хорошо рассчитанный удар.
Но дело этим не кончилось. Среди тех, на кого пало подозрение, притом в первую очередь, оказался, разумеется, Илия Драгиев. Когда мы пришли к нему с обыском, бедняга встретил нас, смущенный появлением «высоких гостей», и тут же, с утра пораньше, стал угощать нас ракией. Его дети (старший — шестнадцати лет, а младший — грудничок), полуголые, еще не умытые, сопливые, только что вылезшие из-под одеял, возились в комнате. Когда мы вошли, они забились в угол, точно напуганная скотинка, и смотрели на нас с застенчивым любопытством. Воздух был спертый, пахло мочой, хозяйка, костлявая и желтая, еще не прибранная, прикрыла грудь пеленкой младенца, которого кормила, и тоже уставилась на нас исподлобья любопытствующим и враждебным взглядом. Илию спросили, есть ли у него оружие, и он сказал, что есть. Вышел из комнаты, пошарил рукой под стрехой хлева и вытащил оттуда ржавый наган.
— Отцовский еще, вон как заржавел. Когда я был мальцом, отец давал мне играть, потом я его моим ребятишкам давал.
Следователь взял револьвер, попытался прокрутить барабан и вернул хозяину. Его помощники стали перетряхивать пропахшие мочой домотканые одеяла, перевернули все в соседней комнате, потом перешли в хлев, в кошару, но нигде ничего не нашли. И тогда, словно кто дернул его за язык, Илия, грозя пальцем, обратился к брату:
— Эй, секретарь, думаешь, ты партейный, так тебе сам черт не брат? Хозяйничаешь в селе, как на своем дворе, хочешь, чтоб все под твою дудку плясали. Начальник милиции — свой паренек, я ему все скажу. Ты мой колодец заколотил, на замок запер, а потом собаку туда кинул, потому как я в кооператив по второму разу не захотел идти. Детей моих, скотину и весь конец села без воды оставил. Слыхать, ночью в тебя стрелял кто-то. Да на кой в такого стрелять, потом за него всю жизнь по тюрьмам гнить. Его б судить надо, да таких, как он, и судом не возьмешь, вот они и куражатся. А коли суда и управы на него нет, хоть по роже бы ему съездить. Чтоб открыл глаза поширше да увидел, что в селе этом люди живут.
Все это Илия выпалил одним духом, высоким, прерывистым голосом, весь красный от неловкости и возбуждения, а из его больших и круглых голубых глаз потекли слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60