А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Осеннее равноденствие

Роман.


Кристина хотела выбранить себя, но только с досадой сжала сухие, казалось, припорошенные дорожной пылью губы.
Мимо проносились машины. Вынырнув из мрака за холмом, полосовали фарами согревшийся за день асфальт, слепили едущих навстречу, ревели, громыхали, вжикали мимо, острыми языками света пытаясь поймать шишковатый тополь или желтеющий уже клен на обочине, стены усталой избы или облепленные яблоками ветки в саду. Однако по обеим сторонам нового шоссе угрюмой рекой разливалась лишь темная серость пашен, и только поодаль, чуть правее, светились окна домов, мигали уличные фонари.
От гула машин дрожал воздух, пропитанный выхлопными газами, пылью и принесенной издалека ветерком гарью тлеющего торфа.
Кристина все еще тискала онемевшими пальцами истертый бумажный рубль, который сунула было в ладонь водителю «Волги». Но водитель стал отнекиваться, а сидевший рядом с ним человек средних лет схватил ее руку. «Да что вы, товарищ...» Показалось, что он хотел произнести ее фамилию, но удержался или просто не вспомнил и только добавил: «Что вы... По-моему, мы когда-то... в гостях... Или я обознался, товарищ?..» — и снова его губы едва не произнесли ее фамилию. Когда цепкие пальцы отпустили руку, Кристина, окончательно растерявшись, толкнула плечом дверцу автомобиля.
Она-то не помнит ни вечер в гостях, ни человека, всю дорогу молчавшего с важным видом и заговорив-
шего лишь в последний миг... Криста ничего не помнит, да и не желает вспоминать. Могла ведь спросить, но молчала, будто воды в рот набрала, будто насильно втолкнули ее в эту «Волгу». С самого утра так — даже в грохочущем поезде чувствовала прикосновение чужой руки, парализующее ее желания и волю.
Старая ухабистая дорога, изогнувшись дугой и перемахнув--ручей, влилась в улицу, по обеим сторона, которой росли пышные липы. Встреть Кристина много лет назад здесь подругу и спроси та ее, куда она идет, Кристина без запинки ответила бы: «Домой иду». Что же она теперь ответит, если ее вдруг спросят? Куда она идет? И зачем? Но улица темна, вряд ли кто узнает ее. Никто не спросит. Не остановит ее и не спросит: «Куда идешь, Кристина?»
Тяжелую дорожную сумку она взяла в другую руку. Чем она так нагрузила ее, что едва тащит? Кажется, одни тряпки и побросала в спешке сегодня после полудня, поскольку даже накануне вечером не была уверена, что отправится в этот путь.
Хорошо, что уже темно, что люди сидят у телевизоров и ужинают или, уютно переговариваясь, хлопочут в своих двориках. Хорошо, даже отлично. Но когда улица уперлась в площадь Свободы, Кристина придержала шаг, огляделась. Здесь еще было оживленно и людно, а у ресторана шумно галдела стайка подгулявших мужчин. Дзинькнула упавшая наземь бутылка. Кто-то выругался, кто-то громко расхохотался... Поодаль на высоком крыльце двухэтажного дома маячили две женщины, мимо на дребезжащих велосипедах пронеслись дети. Зарычала машина, сноп света залил Кристину. Она заслонила рукой глаза, а когда грузовик укатил, громыхая на ухабах, пересекла площадь и нырнула во мрак Родниковой улочки. Шаг снова замедлился, потяжелела сумка.
Из-за деревьев выскользнул лоскут луны, замерцал над чернеющим неподалеку озером. Отсветы фонарей поблескивали на воде, теплились, как головешки угасающего костра. Повеяло вечерней прохладой, мелко затряслась раскидистая, устремившаяся к небу осина Миколаса Тауринскаса. Дом Тауринскаса так и сверкал оранжевыми стенами, а за распахнутым окном потрескивал телевизор и отчаянно разорялась Алла Пугачева.
Кристина остановилась — из темноты вынырнул соседний дом, обращенный торцом к улице, тоже покрашенный в оранжевый цвет. Видно, совсем недавно покрашенный. А она-то и не знала. Почему ей об этом не написали?
Тихонечко отворила калитку. Калитка даже не скрипнула, не звякнул крюк. Не ждут. Конечно, никто ее здесь не ждет, и Кристина двигалась по дорожке мимо высоких георгинов осторожно, как чужая.
Зияла приоткрытая наружная дверь. Одной ногой переступила высокий порог, пошарила рукой возле косяка, похлопала ладонью по стене, но выключатель так и не нашла. Он всегда был над дверным засовом, Криста влетит, бывало, поздним вечером, запыхавшись, нажмет кнопку — и тусклый свет заливает широкую лестницу, ведущую на чердак, освещает прильнувшие к стенам шкафчики, висящую на стенах утварь и четыре двери — две с правой стороны коридора и две с левой. Дверь слева — ее!
Когда глаза чуть освоились с кромешной тьмой, в дальнем конце коридора, у самого пола, проступила полоска тусклого света. Но едва Кристина сделала шаг, полоска исчезла, и она, выставив вперед свободную руку, ступала осторожно, не столько боясь за что-то зацепиться, сколько пугаясь сырости, скользящей по лицу и всему телу да отдающей плесенью тишины. Кристина задыхалась, ее рука, нашаривающая дверь, дрожала; костяшки пальцев наконец-то стукнули по чему-то жесткому. Не сразу удалось ей постучаться сильнее. Глуховатый стук пролетел по коридору, вызывая новые страхи: а вдруг там никого нет? Почему она не дала знать, почему не отправила телеграмму? Обернулась на входную дверь, но не увидела ее. Тьма, одна тьма, клейкая, как паутина. Снова забарабанила, сильнее, до боли в костяшках. А если придется вернуться по этому коридору? Неужто она сама закрыла дверь?
Зашаркали шаги, громыхнул стул, что-то упало. Щелкнул ключ в замке, дверь чуточку приоткрылась, лязгнула, натягиваясь, цепочка.
— Кто на ночь глядя? — донесся из щели приглушенный женский голос.
Кристина не смогла раскрыть рта. Только схватила ручку двери и потянула на себя. Снова лязгнула цепочка.
— Кто на ночь глядя, спрашиваю? Если к Гедонисам, то напротив!
Еще немного, и дверь захлопнется, не достучишься, не дозовешься, даже если поднимешь весь дом на ноги.
— Это я, тетя...
— Кто, кто?.. — в щели забелел кончик носа.
— Я, Криста.
Кончик носа спрятался, в щели заморгал глаз.
— Горе ты мое... Кристуте?
Женщина за дверью все еще медлила, и Кристина, малость успокоившись, тихонько попросила:
— Открой, тетя Гражвиле.
Та скреблась, дергала цепочку, бормотала:
— Поставила, чтоб от беды подальше, а когда приходится открывать... Вот те и на, горе ты мое, как заколдованная. Сроду такого не было. Ты уж прости меня, Кристуте, держу тебя за дверью, будто какую...— причитала женщина, дергая дверь.— Господи боже, горе ты мое, вот застряла, ни взад, ни вперед. Ну вот, отскочило-таки.
Дверь открылась, невысокая крепенькая женщина развела руками, хлопнула себя по бокам, опять развела руками.
— Криста, детонька... В такой час, на ночь глядя. Да чего ты стоишь? Заходи, смело шагай через свой порог.
Гражвиле тараторила не переставая, хлопала себя по бокам, наконец поймала Кристину за руку, затащила в кухоньку, обняла, расцеловала и только потом, попятившись, оглядела ее с головы до ног и спросила переменившимся голосом:
— Никак что?.. Горе ты мое, никак что худое?..
Кристина в расстегнутом легком плаще стояла рядом
со своей поставленной на пол сумкой, все еще чувствуй на себе холодные пальцы тьмы. Голова кружилась, перед глазами мелькали придорожные деревья и дома, в ушах громыхал поезд. Она ехала, неслась, торопилась; а вдруг эта тесная кухонька всего лишь минутная остановка?..
— Почему молчишь, Кристуте?
Кое-как выдавила улыбку.
— Приехала, тетя. К тебе.
— Вижу, что приехала. Это хорошо. А вот гляжу на тебя, детонька... никак что... Не заболела часом?
Я здорова, я абсолютно здорова, скажу ей, но по
чему в ушах звон, почему голова такая тяжелая, и руки у меня тяжелые, и ноги, и вся я такая... Но это дорожная усталость, все от желания побыстрей догнать... Что догнать? За чем я гонюсь? А может, убегаю? От чего же я убегаю и за чем гонюсь?
— Глаза... у тебя такие глаза...
— Я здорова, тетя Гражвиле.
— Ей-богу?
— Правда.
— А я до смерти перепугалась. Обрадовалась тебе, что и говорить, так давно не заглядывала, но и перепугалась, горе ты мое. А почему мы тут стоим?..
Повела Кристину в свою комнату, усадила, бросилась заправлять разворошенную постель — ведь уже укладывалась. И только потом шлепнулась на стул перед племянницей, обласкала ее теплым взглядом. Седьмой десяток кончает, а выглядит куда моложе. А может она перестала стареть двадцать или даже тридцать лет назад? Какой была когда-то, такой и осталась — шустрая, непоседа, всех облетает, всем успеет помочь и доброе слово сказать, но сама чужую руку оттолкнет: да ничего мне не надо, дескать, да у меня все ладно, полная чаша... «Умаешься, Гражвиле, все кипишь, как в котле»,— сочувствуют бабенки. «Сиди я именинницей, больше устала бы».— «Не разрывайся зря, хоромы-то не наживешь».— «Пока ноги носят, пока сердце еще... ах, горе ты мое...» И бегает Гражвиле, день-деньской носится, потому что всем не хватает ее рук, бодрого голоса, доброго взгляда. Словно весь свой век в сплошных радостях прожила — сияет круглым как луна лицом, морщинки по обе стороны носа подрагивают, выцветшие бровки как-то озорно взлетают и опускаются.
— И не думай, что не ждала. Каждый божий день жду и не дождусь. Сколько раз за письмо садилась, да писательница из меня сама знаешь какая. Читать- то еще читаю и без очков, а вот писать... Проси кого чужого. Тоже не письмо, не твоей рукой написанное. Вот так-то. Но и ты, детонька, совсем про меня забыла.
На подоконниках в горшках, обмотанных разноцветной бумагой, цвела герань, издавая терпкий запах, стену украшал образ — Вознесение девы Марии,— вызывавший в памяти времена давние, детство. О детстве напоминал и круглый стол со стертыми ножками, и сколоченная из узких планок этажерка у стены с оловянным распятием на верхней полочке, и толстая захватанная книга псалмов на стопке газет.
— Не поспеваю, тетя. Ничего я теперь не поспеваю, даже тебя проведать. Поверь.
Тетя обеими руками пригладила побелевшие волосы, скрученные в узелок на макушке, покивала.
— Сама вижу, как годы летят, о господи боже. Когда была девчонкой, на замерзшем пруду парни устроили карусель, садись, говорят, покатаем. Как раскрутили, как раскрутили, санки свистят будто ветер, все знай летит, знай летит, а я уцепилась и держусь, только бы не выпасть. Тихонечко так нынче дни летят. И опять боюсь, как бы не выпасть.
— А мне минутами кажется, что эти санки уже без меня летят, что я выпала из них.
— Чудеса, да и только! — Гражвиле всплеснула руками.— В твои-то годы, детонька... Будет врать...
Такое искреннее, непритворное удивление тети Гражвиле, просто-таки выплеснувшееся из глубины ее души, Кристину даже рассмешило, и она схватила тетину руку, лежавшую в подоле, пожала ее, потрясла.
— Ах, тетя, ведь мне уже не двадцать.
— Но и не семьдесят.
Кристина снова застыла, подняла глаза к потолку.
— А иногда кажется... нет больше жизни...
— Детонька! — оборвала ее Гражвиле, услышав в голосе племянницы мучительную дрожь.— Вижу, что вконец измоталась. Поживешь тут, в глазах светлее станет. Ты надолго? Надеюсь, не на один день прискакала?
— Не на один, тетя.
Гражвиле обрадовалась, вскочила, обеими руками погладила плечо Кристины, присела: что бы приготовить для гостьи дорогой, небось проголодалась с дороги? Нет, нет, какие тут хлопоты: на кухне газ, ни тебе дров искать, ни плиту топить.
— Я мигом, детонька. Может, чаю с клубничным вареньем — свежее, этого года? И сыр есть, творог, сметана... Или лучше колбасы нарезать да соленых огурчиков? В прошлом году справного поросенка откормила, мясцо всю зиму полным ртом ела, и сейчас еще целый шматок сала висит да окорок, а в хлевке опять поросенок хрюкает, перед рождеством попрошу Тауринскаса, чтоб заколол. Так чего тебе больше хочется, скажи? А то глазунью из двух яиц... Может, с сыром, а? Вот и хорошо, детонька, ты посиди, а я мигом спроворю. Но, горе ты мое, лучше в свою комнату иди, располагайся, ключ-то в дверях... Все как было, как ты два года назад оставила. Только пыль иногда вытираю, улица-то рядом, через окна наносит.
Кристина сидела как и раньше, даже на белую дверь в стене не оглянулась. Будто в чужом доме, в чужой комнате. Будто не здесь пробежали ее детство и юные годы, многие летние дни, пока училась и работала в далеком городе.
Не вставая со стула, подтянула к себе сумку, расстегнула, отыскала сверточек и из полиэтиленового мешочка вынула цветастый отрез. Гражвиле шаркала по кухоньке, звякала ножом по краю сковороды и говорила, говорила как заведенная... Свой конец дома перекрасила, дескать. Еще весной городские власти потребовали — дома возле улицы подкрасьте, чтоб все блестело. Люди толковали, какая-то комиссия приедет, чуть ли не самое главное начальство. А вот краску откуда взять? Повезло ей, что Миколас Тауринскас «скомбинировал» краски навалом, так что по божеской цене продал и ей бидон. А Гедонисы-то за своей половиной дома не смотрят, Тауринскас бы и для них краску достал, однако нет. Лучше через глотку рубль пропустят, чем дом приведут в порядок, упаси господь от такого соседства. Да, чуть не забыла... Марчюлене-то помнишь? С ее дочкой ты в школу ходила. Славная была женщина, ладили мы с ней, не раз ей банки ставила. Одна жила. Постучался кто-то ночью. Раз уж стучатся, как не открыть, открыла. Господи боже! Ударили по голове, перерыли все углы, думали, тысячи найдут. А что нашли-то? Может, десятку-другую, горе ты мое. На успенье похоронили женщину. Вот тогда Тауринскас и наложил на мою дверь эту цепочку. Вот я и говорю, детонька, мало того, что людишки своей смертью помирают, а сколько еще всякие беды, хвори, аварии прибирают. Уже и кладбище новое огородили, за сосняком, на старом, сказывают, не позволят больше хоронить...
Вкусно запахло шипящим на сковороде сливочным маслом, задребезжала крышка чайника.
— Криста, детонька!..
Кристина развернула цветастый материал.
— Это тебе, тетя.
— Мне?— Гражвиле вытерла руки о передник, двумя пальцами осторожно коснулась краешка отреза.
— Платье сошьешь.
— Горе ты мое! И зачем так тратиться! Мне, старухе, всего хватает, успела бы сносить то, что уже пошито. Ну, ей-богу, боюсь даже брать. Лучше себе придержи, детонька, мне и не к лицу такая красотища...
Чмокнув Кристину в щеку, приложила к себе отрез, повернулась на одной ноге, бросилась к зеркалу, вгляделась.
— Красота. Ну и красотища...— Гражвиле умиленно поджала губы, покивала и, отвернувшись, разложила на кровати отрез, аккуратно скатала.— Вот спасибо так спасибо, детонька. Если бы не ты... Дочка ты для меня, родная дочка. Знаешь, я иногда думаю: нету у меня детей, не дождалась, в старости не у кого голову приклонить. Но у меня же есть ты, Криста! Видишь, какая я дуреха иногда бываю, стыд и срам. А как твоя доченька-то, Индре? Такую девочку вырастила, на всю жизнь радость. Хорошо тебе, ты не одна.
Мне хорошо, тетя,— не произнесла, потому что горло свела судорога. Мне ужасно хорошо — даже зубы стиснула.
— Почему не привезла дочку-то? Так давно не видела, ужас как соскучилась.
Кристина подняла с пола сумку, тяжело шагнула к белой двери.
На низком столике у кровати светил ночник, и абажур цвета мха притенял пространство, продолговатую комнату, в углу которой высилась глазурованная кафельная печка. Кристина трогает ее кончиками пальцев, потом прикладывает к ней ладони, прислоняется горящим лбом — прохлада, исходящая от глины, струится по ее телу, течет по жилам, леденя кровь,
заставляя сердце биться все чаще, все сильнее, как тогда... тогда...
— Попрощайся с бабушкой.
Индре напряглась, сжала кулачки, втянула голову в узенькие плечики и застыла так без движения, точно в столбняке.
— Погладь бабушке руку.
Лицо девочки еще больше побледнело.
Кристина наклонилась к лежащей в гробу матери, коснулась ее рук, сложенных на груди, потрогала высокий лоб. Ее зазнобило. В трепетном свете свечей лицо матери поблескивало, словно подернутое ледком. Как глазурованный кафель, подумала. И обеими руками взяла дочурку за плечи, привлекла к себе.
— Посмотри в последний раз...
— Мама!
— Никогда больше...
— Мне зябко,— пожаловалась Индре, будто и ей передалось то ощущение, которое испытала Кристина, когда прикоснулась к телу матери.
Когда они вернулись с кладбища, Индре ни на шаг не отходила от Кристины. Ночью обе легли в одну кровать (в ту же самую кровать у стены), Индре прижималась к матери, тряслась.
— Мне зябко,— снова пожаловалась она.
Кристина подтолкнула одеяло, обняла дочурку.
— Согреешься.
— Я никогда не согреюсь,— проговорила Индре. Ей было уже двенадцать, надо же сказать такую нелепость.
— Закрой глаза и спи,— вспылила Кристина.
— А если я засну и не проснусь? Никогда, никогда не проснусь...
— Какая чушь.
— Мне так кажется, мама.
— Успокойся и спи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27