А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Куркуляр-тр купи. Будь друк-х…
– Какой курку… какой калькулятор?
– Какой куркуляр-тр? – как бы тоже удивился глаз.– А вот…
И висячий Фомин вдруг грюкнул каблуками в пол, увидев при этом, как противник, запустив в глубины телогрейки сразу две руки, потянул оттуда ком электрических проводов. Пользуясь занятостью этих рук, Фомин сделал шаг назад.
– Не надо калькулятор,– сказал он.
– Не надо куркуляр-тр? – опять удивился ватник.– Тебе?
– Да. Не надо, и все!
– Куркуляр-тр?
– Да. У меня есть.
– На ж… шерсть,– срифмовал ватник.
Но даже если эта реплика не означала конца разговора, сказать что-то еще он не успел бы все равно: допятившись до двери, Фомин шмыгнул в щель и выбежал во двор.
Какое-то время он шел боком, как краб. Затем повернулся и заспешил словно бы обычной трусцой. Хотя ничего обычного не было вообще.
Прежде всего, странным был снег. Он колотил и колотил, больно – по губам, все еще воняющим клеем БФ, и очень громко – по голове, словно на голове Фомина была не шапка, не черный каракулевый треух с кожаным верхом и ботиночными тесемками, а каска.
Стальной шлем американского морского пехотинца.
Кое-как обтянутый маскировочной сеткой.
В которую в теплое время года – как в тятин бредень – втыкаются ветки, листочки и другая растительная чушь… ("Чу-чу,– подумал Фомин.– Чу".)
Он силой прекратил эту мысль и поднял лицо: ему показалось, что он хочет увидеть, откуда летит бьющий вниз снег.
В очках зазвенело, но вместо снега Фомин увидел над собой окно второго этажа. В окне, на подоконнике, стоял сосед-инвалид. Как-то арматурно распявшись там на костылях, он подавал в темноту сигналы, но приглядевшись еще, Фомин понял, что инвалид не подает сигналы, а душит котенка, которого держит на веревке за окном. Заметив Фомина, он перестал махать, дожидаясь, пока тот пройдет, и делая вид, будто осматривает оконную раму. Но Лев Николаевич уже отвел глаза.
Он уже глядел вперед, в прогал меж домов, где гнулся фонарь, и под фонарем, под снегом, на рыбацких ящиках сутулились шесть рыбаков. Они сидели плотным кружком, как будто ловили из одной лунки, и лишь самый правый, в милицейском тулупе, через погон косился на Фомина.
Безусловно, они могли ждать трамвай. А милиционер – иметь рыбацкий выходной. (А инвалид – ужасно родливую кошку.) И все же настороженный Лев Николаевич решил дойти только до угла, изобразив там, будто тоже интересуется трамваем, но затем, не достигая рыбаков, раздраженно вернуться – дескать, черт его дери, этот трамвай,– и как-нибудь проскочить через интернат.
План был прост и удался бы наверняка. Но, вышагнув за угол, Фомин буквально ткнулся в капот микроавтобуса.
"Скорая" ждала, притушив огни. Водитель, как положено в таких случаях, читал за рулем журнал "Здоровье", а над головой у него покачивалась рыбка, сплетенная из капельницы. Но рядом с рыбкой качался капроновый чулок, и по инерции поискав другой, Лев Николаевич увидел две женских ноги (одна была в чулке), раскоряченные большой "викторией". Ноги стояли в глубине салона, упершись в потолок. И потому, может быть, что салон был освещен тускло, а ноги стояли вертикально, а по лицу сек снег, Фомину почудилось вдруг, будто ноги, а также водитель, поверх журнала, и даже плетеная рыбка в ответ рассматривают его – совсем как скорчившийся за спиной милиционер.
– Чу-чу…– прошептал Фомин.
Как минимум половина этих подозрений была явной глупостью. Однако изображать ожидание трамвая теперь было глупостью вовсе. И Фомин – стараясь зачем-то ступать по собственным следам и косясь из-под громкогремящей шапки на подъезд, откуда в любую минуту мог вывалиться торговец калькуляторами – свернул во двор, где слышался визг, плеск воды и бряканье оцинкованных ведер.
Говоря оперативным языком, он был обложен со всех сторон. Но, как матерый волк под флажки, Лев Николаевич ринулся сквозь шеренги полудурков – выстроенные в два ряда, полудурки обливались по системе Иванова,– нырнул в интернатский сад и замелькал среди теней, ветвей и собачьих троп.
Какой-то определенной дороги Фомин не знал. Он держался только направления, понимая, что во всяком заборе должны быть дыры. И когда малоутоптанная тропа вынесла его на сплошной горбыль, Лев Николаевич не раздумывая раздвинул доски, как раздвигают занавески, просунул в проем шумную голову и огляделся по сторонам.
Место, куда он попал сквозь сад, называлось типографский хоздвор.
Как раз напротив высвечивались железные ворота. Они высвечивались прожектором, приваренным прямо к воротам и пялившимся в них в упор, сверху вниз. Справа вдоль пустой улицы мигал желтый светофор. Слева светился киоск. Все это посыпалось снегом и зияло безлюдием.
Исключение составлял киоск.
В этом краю типографии Лев Николаевич не был лет восемь, и сам по себе киоск его не удивил. Вообще как-то удивиться киоску он не мог в принципе, поскольку прежде этим не интересовался совсем и обходился знанием, что в киосках продают спиртное и сигареты "САМЕЦ" с самцом верблюда на картинке. И теперь, завидев киоск, он только обрадовался, получив возможность подобраться к типографии легально, в роли позднего алкаша. Удивление пришло чуть поздней.
Сперва он заметил одного. Еще издали, через дорогу, демонстрируя любопытство, Фомин различил за частоколом винных горлышек рыльце продавца. Рыльце походило на поплавок: круглое, оно было двухцветным, до бровей срезанное вязаной шапочкой. Кроме того, оно подергивалось вверх-вниз, так как жевало резинку. Фомин это понял, когда продавец выдавил из себя большой пузырь, стрельнул им и оставил висеть на губе, как презерватив.
И в то же мгновенье рядом с первым рыльцем выскочило еще два, и все трое уставились на Фомина.
В сущности, ничего страшного не случилось. Таких пузырей и таких шапок Лев Николаевич видел много, например, у полудурков по утрам. Смущало лишь то, что три рыльца двигали челюстями совершенно синхронно, на счет "раз-два". Вспомнив трюмо, Фомин уже готов был заподозрить рекламный трюк с системой зеркал, как вдруг правое рыльце что-то прошептало среднему, словно бы пожевав ему ухо, и оба чуть-чуть повисели неподвижно, а затем принялись жевать вразнобой, что в первый момент показалось даже странным.
Поэтому на скрип двери Фомин обернулся лишь тогда, когда в ноги ему упал свет.
На незаинтересованный взгляд – если б у кого-то здесь был незаинтересованный взгляд – происходило самое заурядное из дел: сторож хоздвора вышел из сторожки у ворот. На нем было бабье пальто, и против света он казался фигуристым. По-хозяйски распахнув дверь, он сыпанул вбок горсть яичной скорлупы, сердито, как всякий сторож, сунул в рот папиросу, прикурил, оглядывая прилегающую территорию, и, фукнув на спичку, стал спускаться с крыльца.
Все это была полная дрянь на незаинтересованный взгляд. Но Лев Николаевич почти с восторгом, боясь пропустить хоть единую из подробностей, следил за тем, как сторож в бабьем пальто, отодвинув полу и притоптавши снег, пристраивается к столбику у ворот – ибо каждое из этих неторопливых движений означало одно: абсолютный, тихий и славный покой во всей типографии, где не случилось и даже не могло случиться ровным счетом ни черта.
Он немножко вздрогнул, когда сторож, стоя у столбика, кивнул ему через плечо. Это было непонятно и походило на приглашение справить нужду на брудершафт. Но почти обрадованный Фомин ничего плохого уже не предполагал.
Он подошел и стал чуть позади.
– Вы меня? – спросил он.
Он желал дать взаймы, услышать анекдот и сказать, который час.
– Тебя! – проскрипел сторож.– Явился, гад? Руки вверх!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Самым глупым работником типографии был Иван Егорович Одинцов. Он служил инженером по гражданской обороне, но славу дурака и прозвище "Конь" он получил не за жеребячью живость в противогазе и не за конскую стать в президиуме, когда типография праздновала что-нибудь вроде Восьмого Марта. В сущности, ни при чем была и его страсть – подкрасться в обед к кучке шахматистов, схватить первую попавшуюся фигуру и, гаркнув "Лошадью ходи", шарахнуть ею по доске. Эту шутку за ним помнили четырнадцать лет и поэтому следили только за доской – чтоб не опрокинулась. Но, проорав свою "лошадь", Иван Егорович начинал одиноко хохотать, действительно делаясь похожим на коня, деревянного шахматного коня, с двумя полными рядами деревянных зубов. Досмеявшись до конца, он уходил в кабинет слушать "В рабочий полдень".
Выдоить что-то другое не получалось даже уговорами, и коллектив справедливо считал, что Конь не столько конь, сколько баран. О том, что существует шутка номер два, знал только один человек, главный бухгалтер Нектофомин, и страдал от этого по-настоящему.
Стоило типографии в надлежащую грязь выехать в подшефный колхоз, а типографскому автобусу – остановиться на берегу картофельного поля, как Иван Егорович брал Льва Николаевича за локоток и с озабоченным лицом отзывал в сторону. В стороне, в кустах, он сперва чем-то шебуршал впереди себя, а затем, вдруг развернувшись, вопил "Руки вверх!" и с хохотом хлестал струей, размахивая по сторонам и как бы целя Фомину в сапоги. Отступая и треща бересклетом, Лев Николаевич валился на спину.
Главный специалист, в конце концов, он вставал каждый раз с решением принять, в конце концов, меры. Вплоть, черт побери, до увольнения. Но мешали обстоятельства. Во-первых, Конь тоже считал себя руководством. А шутку – дружеской и мужской. А во-вторых – и это главней – Фомин не знал, как сформулировать, хотя бы для докладной, то, что происходило в кустах. Конь называл это "пассат" и бодро ржал.
– Пасса-ат!
Теперь он делал то же самое. Что было вполне естественно, поскольку поумнеть он никогда не обещал. И в то же время – совершенно невероятно, так как умер в 84-м году.
– Попался, гад!
По крайней мере Лев Николаевич четко помнил две подробности: чек на восемьдесят четыре рубля, за венок, и фанерный профиль носом вверх, посередине "красного уголка", на который тоже уголком – глаза – косился он сам, еще Нектофомин, с траурной повязкой на рукаве.
Может быть, это было как-то из сна. А еще вернее – дремотные картинки перед сном, что-то вроде размышлений вслух. Но уже уставший от белиберды, Фомин грубо, как тятя, поспешил закрыть тему мертвеца и просто сел в сугроб, загородившись ногой. Все, что следовало понимать теперь, было на виду: Конь был жив, работал сторожем и застегивал штаны.
– Чего это у тебя нога-то? – спросил он.– Зеленая, что ль?
– Да,– сказал Фомин.
Понималось и то, что недавний восторг у ворот был преждевременным. Живой или мертвый, Конь был Конем и мог означать что угодно: от покоя в типографии до третьей мировой войны. Оставалось ждать, и Лев Николаевич дал себя поднять, похлопать по плечу и под вопрос про какжизнь подвести к самым дверям сторожки, в которых стоял теперь здоровенный негр и прихлебывал из каски чай.
– Здравствуй, незнакомый друг,– сказал негр.– Мое имя Виктор Петров. А мое имя Виктор Иванов. Очень приятно. Мне тоже. Будем знакомы.
– И пошел бы ты на хрен,– кивнул Конь, отодвигая негра в сторону.– Пошли, ну его. Айда амвон покажу.
Насквозь, из двери в дверь миновав теплую вонь сторожки, Фомин уже со двора, в неприкрытый створ ворот еще раз увидел прожектор, из которого сыпался'снег, киоск с тремя висячими рыльцами и морского пехотинца, молча вытряхивающего остатки чая на крыльцо. Это было чудно, как взгляд с изнанки, но мелькнуло на ходу и почти без смысла, потому что Фомин параллельно говорил с Конем и радовался, что они идут в наборный цех: хотя его и тянуло на место преступления, но по дороге сразу в административный корпус с ним случился бы криз.
В целом же двор пугал. В темноте мотало снегом, и щурясь по сторонам в поисках хоть одного светящегося окна, Лев Николаевич мог ободряться только сознанием, что где-то, среди таких же, может быть, закоулков бегает по делам племянник Славик, а рядом вот топочет Конь.
Разговор с Конем был прост. Решив на всякий случай все отрицать, Лев Николаевич дважды соврал, что не забыл старых друзей и заходил, но не застал, а на посулы чего-то показать молча думал о темноте вокруг. Только в тамбуре наборного, где из нескольких щелей сочился жиденький свет, он решился спросить, но не про тьму, а про непривычную для цеха тишину, на что Конь с ходу предложил заорать – "а чего, заори чего-нибудь, а?" – и Лев Николаевич не стал спрашивать ни о второй смене, ни о возможной аварии – что ли, авария? – с электричеством.
– Непривы-ычно,– передразнил Конь.– Ты когда последний раз тут был-то, ты?
– Никогда,– быстро ответил Фомин.
– Во-во,– сказал Конь. И толкнул дверь.
Много лет назад, еще до условной смерти, Конь заявил, что в типографии надо выкопать бомбоубежище. Бомбоубежище как-то тут же и забылось, и после собрания все стали говорить, что Конь требовал построить баню, и строить будут финскую сауну, и такие новости весело вставлялись в любой разговор, хоть про развод, потому что было известно, что в финских банях слесаря моются вместе с линотипистками.
Все это Фомин вспомнил, озирая бывший цех.
Цех был пуст, кое-где замусорен малярным хламом и расписан как Сандуны. (Правда, как расписаны Сандуны, Лев Николаевич не знал, но среди прочей роскоши предполагал там и подобную живопись, так или иначе отражающую тему мытья.)
Ближе к потолку там и сям резвилась голенькая кучерявая ребятня, с толстыми, как щеки, задами. В женском отделении вытирали вымытого младенца. Мужские компании в простынях отдыхали за столом, выпивая и закусывая то на воздухе, то в кабинетах, увитых виноградом, а помывшиеся пенсионеры, укутанные после бани с головой, шли домой в обществе баранов и ослов. Дело венчал большой банный сюжет, изображающий мужчину в мокрых волосах, похожего на дирижера С. Зингера, которого Фомин запомнил со времен культпохода в филармонию. На нем был махровый халат, и выходя из клубов пара и раскидывая от жары руки, он как бы приглашал посетить парилку. Плохо, что от локтей и дальше рук не было, но понимать это как деталь не следовало, поскольку трафареты на обе руки, а также ведро с краской и надписью "тело хр" стояли внизу, на скамейке у стены.
– Ну? Хоть бы удивился, зараза,– упрекнул Конь. Он торчал позади Фомина, с интересом глядя ему в шею.
– Я удивляюсь,– сказал Фомин.
– Ой! Удивляется он… Так не удивляются. Удивляются громко – о-ё. Или – ух ты! Учить тебя, что ли, теремок? – брякнул Конь.– Ладно… Во, гляди, сегодня привезли. Амвон! – он пнул продолговатый ящик, на котором значилось фабричное тавро "аналой".– Ну, хрен с ним, пусть аналой. Хороший, видать, аналой. Тяжелый, гад. А который же тут амвон? Привязалось, понимаешь: амвон, амвон… Слышь, бабай, ты не амвон?
Проследив направление вопроса, дальше в углу Фомин увидел сгорбленную телогрейку. Телогрейка как-то держалась на похожем ящике, и Лев Николаевич понял, что человек, сидя на ящике, спит или что-то читает, низко наклонив голову.
– Тоже, сторож, ежикова мать! – гоготнул Конь.– Глухой, как… дуб! Ни черта не слышит, видал? Ну-ка, заори. Слышь? Ори давай, говорю!
– Я?
– Ну а кто – я? А! или давай сперва я. А после ты. Идет?
– Зачем? – осторожно спросил Фомин.
– Ну как… Увидишь, что не слышит. Идет? Ну, я ору,– пообещал Конь и, сложив ладони рупором, рявкнул в зенит: – Руки вверх!
Слишком знакомая команда заставила Фомина слегка отшатнуться. Но даже попятившись, он успел заметить шевеление – не в углу, где спал глухой сторож, а на потолке, куда целился Конь.
Большое белое лицо – то ли с кудрями и бородой, то ли просто в облаках, намеченных еще как бы в карандаше,– вдруг сыпанув известкой, один за другим открыло оба глаза, а нижняя губа, скрипя и качаясь, как дверь, молча отмеряла некий речевой оборот.
Должно быть, это стало неожиданным и для Коня. Ойкнув "тьфу ты, ё!" и отряхиваясь, будто от перхоти, он отбежал к стене.
– Прицепился, змеина,– пояснил он Фомину и опять заорал вверх: – Ты там, что ли, эй! Я ж тебя потерял!
Лицо согласно шлепнуло губой.
– Слышь, а там чего осталось, нет? У меня тут, понимаешь, друг нарисовался. Давай сюда!
Губа качнулась опять, и, посмотрев на Фомина, который стоял, тоже выпятив губу, Конь подмигнул и сказал "щас".
Лев Николаевич ответил "ага". Он очень мало, проще сказать – почти ничего, но как-то уютно не понимал. Отметив только, что, пожалуй, зря отказался покричать и послушать эхо. Но теперь вопрос эха выглядел третьестепенным. И, трогая больную губу, он не без любопытства прошелся взглядом по стенным картинкам до угла, где все так же горбился глухой сторож, затем еще раз осмотрел потолок и наконец остановился на возникшем вдруг молодом человеке с сумкой, чем-то – может, неожиданностью – напоминающем племянника Славика.
– Стасик,– представился молодой человек.– Ну как, доходит транспарантик? – спросил он, глянув вверх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9