А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Чем я и утешился.
В каденцию монолога Спенсера впервые закрались нотки самобичевания. Я узнал его моментально – старый друг, как-никак! – но если у меня самобичевание имеет характер непрерывной пульсации, то у него проявляется в резких жестоких ударах, оставляя кровавые рубцы на его сентенциях и вызывая удушье.
– «Я замерзла, – говорит она. – Не заваришь чаю?»
Какое-то время я стою рядом с ней в раздумье и наконец отвечаю: «Могу согреть воды». Я так хорошо это помню, Мэтти. Ведь для меня это было как кино, понимаешь? Как кино. Там был не я.
Мы идем на кухню, я и Тереза Етить-Твою Дорети; я пытаюсь сосредоточиться на кипятке, а она фланирует между столом и окнами, растирая руки и глядя на снег. «Львы, – говорит она, я киваю, и она продолжает: – Помню, как мы стояли с тобой у этого окна и высматривали львов, прямо как сейчас». Потом усаживается на один из наших кухонных стульев. Белый пластик, красные виниловые сиденья, местами разодранные, со следами плесени. Я подаю ей чашку с кипятком. Она обхватывает ее ладонями, греет над ней лицо; я сажусь рядом и смотрю, как розовеют ее щеки. Потом розовеет вся кухня – в моих глазах, словно я смотрю сквозь розовый фильтр или кровавую воду, но она совсем не страшная, просто розовая. И печальная.
«Меня не было в городе», – сообщает она, глядя на меня сквозь пар.
«Добро пожаловать домой», – говорю я без всякой задней мысли, завороженный ее лицом.
«Мне никак…» Она стискивает чашку, будто это одна из тех подушечек в форме сердца, которыми перебрасываются на занятиях по психологии в старших классах, – тот, у кого она в руках, получает право говорить. Это впечатление усиливается оттого, что Тереза заплакала. «Мне никак не привыкнуть… к комнатам, Спенсер».
Звук моего имени – как удар кулаком в грудь. Я от него не очнулся, не вышел из ступора, просто все внутри зазвенело. Это сломало кайф. Вывело из равновесия. Называй как хочешь. И тут в голове у меня возник вопрос, который я должен был ей задать; помнится, я еще подумал: задавать – не задавать, но потом решил, что проще предоставить инициативу ей. Если она не будет называть меня по имени, я смогу спокойно парить в ее бдениях.
Какое-то время она молчит, только сидит себе и плачет, красная от слез. В конце концов ее молчание начинает меня доставать, как водопроводный кран, капающий в тишине. И я спрашиваю: «Вода не остыла?»
Тереза поднимает на меня глаза и вдруг начинает бормотать – быстро-быстро. Но пусть уж лучше бормочет, так спокойнее. «Море Паров. Море Безмятежности. Море Холода. Море Дождей». И море других морей.
Через некоторое время чувствую – пора это прекращать, и спрашиваю: «Там что, там нет комнат, где ты была?» Мой вопрос ненадолго ее затыкает. Вода, думаю я, не согреет ее ладони, к тому же она ее не пьет, а значит, она не согреет ни рот, ни сердце, ни желудок. Пожалуй, надо найти ей лучшее применение.
«Там были… кровати. Были зоны. С телевизорами. И «Яхтзее». В «Яхтзее» я мастер».
«А что это?»
«Это такая игра. Немецкая. "Яхты на волнах". Тренирует способность делать правильный выбор». Тут она взбодрилась и начала рассказывать мне о событиях тех лет, что мы не виделись. Раскладывала их передо мной, как торговец тканями. Хладнокровно, если угодно. В первые несколько месяцев после этого – после того, как ты уехал, – отец не разрешал ей выходить из дому. Она этого даже не помнила, представляешь? Помнила только, как потерялась среди окон и узоров на ковре, а потом до нее стало доходить, что она кричит. Помнила, как Барбара Фокс заваривала для нее яблочный чай. Помнила, как однажды вечером в конце лета пробежала бегом весь путь до Сидрового озера, как прямо в пижаме поплыла к наплавному мосту, как стояла на нем, раскачиваясь из стороны в сторону и размахивая руками, и что видела в воде полосатую зубатку. Потом уехала туда, где не было комнат, и провела там семь лет. Потом вернулась домой. Потом пришла ко мне.
В баре, при тусклом освещении, при задернутых шторках я не могу разобрать, пот или слезы текут по лицу Спенсера или и то и другое сразу. Вижу только, что руки его с остервенением роются в миске с орешками, но находят одну шелуху; вижу, что он вроде никак не может поймать ртом воздух, – я аж слышу, как он со свистом проносится мимо него, сквозь него, словно он пещера. Руки у меня так крепко сцеплены под коленями, что локти и плечи ломает как после столбняка.
– А что это за фишка с морями? – спрашиваю я, чувствуя, что молчание слишком затянулось.
Спенсеру наконец удается урвать немного воздуха, он закрывает рот, закрывает глаза, и на какое-то мгновение на лице у него появляется выражение чуть ли не благодарности или, по меньшей мере, облегчения.
– Она мне все объяснила. Не могу сказать, когда именно. По-моему, в тот же день. Это методика, которую ей рекомендовали, – что-нибудь перечислять. По ее словам, эта штука действует как якорь. Ты разматываешь цепь известных тебе понятий – родственных, и она помогает тебе удержаться на месте.
– Подожди, Спенсер. Я не понимаю. Она была здорова? То есть… в своем уме? – Уже задавая этот вопрос, я понял, насколько он глупый. Откуда нам знать?
Глаза у него открываются, и я снова невольно вжимаюсь в мягкую стену кабинки. Страх и раскаяние, которые я в них вижу, совсем мне не знакомы, совсем не похожи на мои. Они уходят куда-то вглубь него, пронизывают все его существо, холодные, синие, неизбывные, как мельничный ручей на леднике.
– Так или иначе, в итоге мы оказались в подвале – не спрашивай как.
Голос его становится тише, на глазах – теперь уже точно – выступают слезы, и он начинает подпрыгивать на сиденье, будто не может согреться.
– Я хорошо помню, что она сидела на столе для пневматического хоккея. В какой-то момент кто-то из нас, должно быть, его включил, потому что я чувствовал, как снизу поддувало. Я вообразил, что мы поднимаемся на нем, как на ковре-самолете. «Стол, – подумал я, помнится, – унеси нас куда-нибудь». Но он не двинулся с места. Тереза разматывала цепь имен и названий: английские короли, тропические фрукты. Моток за мотком она сбрасывала ее за борт, но не думаю, чтобы «якорь» за что-нибудь зацепился, потому что я чувствовал, как она вся напрягалась, как хваталась руками за стол, переходила на шепот. Потом она вдруг ненадолго затихла.
– Совсем затихла, Мэтти, – продолжает он. – Конечно, в тогдашнем моем состоянии мысль у меня была только одна: «Слава богу, хоть перестала бормотать». Она молчала так долго, что, по-моему, я даже забыл, что она там. Мы просто летали – бесцельно, как снежинки за окном. Некуда лететь – разве что к земле. Нечего делать – разве что упасть и растаять. Это был идеальный покой, братишка. Как в идеальной пустоте. Потом она вдруг схватила меня за руку.
И опять Спенсер умолкает, но теперь я его не перебиваю. Когда он снова начинает говорить, его голос звучит как в телефоне с прерывистой связью, правда я не могу точно сказать, то ли это у него проблемы с речью, то ли у меня со слухом.
– «Весь ужас в том, – сказала она, – что я никак не могу это остановить». Она цепко держала меня за локоть, вперив взгляд в мое ухо, как в хрустальный шар или что-то в этом Родс, и я даже не мог повернуть голову, чтобы на нее посмотреть. Но как раз в тот момент – впервые за все время – покой дал трещину. Раскололся как скорлупка, представляешь? Делать нечего – пришлось крутануть головой. Ведь рядом была Тереза Дорети, и я ощущал ее всей кожей, как застывший солнечный свет. А тебе ли не знать, что такое быть с ней рядом. «Я не могу, – продолжала она. – Это не прекратится. Все будет хорошо, но это не прекратится. Понимаешь?»
Ясное дело, не понимал. Но ей сказал, что понимаю. И как выяснилось, это был неразумный ход. Она стала говорить еще быстрее, распевать, как мантры, но, даже находясь в состоянии глубокой «заморозки», я понял, что никакая это не методика – то, чему ее научили в местах без комнат. Это самое настоящее дерьмо. «Не прекращается. Говорят, он будет; говорят, он делает; говорят, это я; но это не может прекратиться, не прекратится, не может, не прекратится, не может…» – и так до бесконечности. Бог знает, сколько это продолжалось. Десять минут? Двадцать? Два часа? Я не чувствовал времени – чувствовал лишь тяжесть в венах, чувствовал Терезины руки, вцепившиеся в мой локоть, и вентиляцию под хоккейным столом, который никуда нас не унесет. В конце концов…
Взгляд Спенсера вдруг неожиданно падает прямо на мои глаза, и кроме уже знакомого панического ужаса я вижу в нем что-то совсем новое.
– Мэтти, – продолжает он, – может, ты и правда тот единственный человек, которому можно об этом сказать. Может, ты единственный, кто сумеет понять. Потому что ты знаешь, что такое безумно хотеть помочь конкретному человеку. Помнишь?
Ярость его взгляда обжигает – я просто не могу его выдержать. Но сейчас, впервые за весь вечер, Спенсер говорит со мной, как будто мы друзья. Как будто мы еще сможем ими стать – когда-нибудь. Не знаю, то ли мне пугаться того, что будет – того, что было, – то ли быть благодарным за то, что есть.
– А что я, по-твоему, здесь делаю? – спрашиваю я.
Еще несколько секунд Спенсер не отпускает мой взгляд. Потом он снова откидывает голову на мягкую обивку кабинки и собирается с духом.
– Единственное, о чем я думал, единственное, о чем я мог думать, – это как остановить бубнеж. Надавить бы на что-нибудь выпуклое, гладкое, чтобы можно было его заглушить. И я нашел способ это сделать – такой грандиозный, такой эффективный, что даже противно. Ты понимаешь?
– Угу.
– Фактически мы сидели прямо на ней – на моей заначке. Это какой-то рок. «Подожди-ка», – сказал я ей, пока она продолжала бубнить свое «прекратится, не прекратится, он делает, он не может, он не будет». Залез под стол, снял колпак вентилятора, достал маленький пакетик «дури», ложки, зажигалку и мои роскошные, вроде как даже стерильные иглы, которые я получал от своего поставщика – дяди Монстра, папиного брата, ты никогда его не видел? – и взялся за дело. Приготовил все в лучшем виде. Потом достал черный резиновый жгут, встал прямо перед ней и взял ее за руки; она в последний раз произнесла «это не прекратится» и затихла. Я заглянул ей в глаза, и у меня появилось старое жуткое чувство, Мэтти. Как в шестом классе. Ведь я даже не был уверен, что она не призрак.
«Может, и не прекратится, – сказал я ей, – но, может, хотя бы заснет». И тут – я в жизни ничего не делал с такой нежностью: не целовал крест, не ласкал щенка, ничего… – я накинул жгут на Терезину руку. Она была такая бледная, Мэтти. Такая тоненькая. Черт! Прямо как крылышко сверчка. Она плакала. Вены вздулись. «Ну вот, – хмыкнул я. – Привет, Тереза. Я так по тебе соскучился».
С иглой я обращался еще нежнее. Богом клянусь, ни я, ни Тереза даже не почувствовали, как она вошла. Я увидел, как расширились ее глаза, когда героин заиграл. И тут меня сморила такая усталость, что пришлось сесть на пол.
О, эта блаженная тишина… Не знаю, сколько она длилась. Сколько-то. Я летал по стенам, старик, вылетал в снег, потом снова влетал. Но когда я вплыл в себя, когда по барабанным перепонкам звездануло, как из наушников, до меня наконец стало доходить, какую страшную ошибку я совершил.
Руки Спенсера падают на стол ладонями вверх, голова склоняется на бок, словно к ней подвесили груз.
– Ох, Мэтти! Этот звук… Как мяуканье котенка. Как будто что-то переливалось через край. Сначала без слов – а может, я до того очумел, что просто их не разобрал. Потом пошли слова. Все будет хорошо. Снова и снова, как будто кто-то, умирая, пытался облегчить себе уход из этого мира. Я с трудом поднялся на ноги, и героин из меня вышел. Я чувствовал себя каким-то голым, продрогшим, испуганным. Тереза, вытянувшись в струнку, сидела на столе, выставив вперед ноги, и продолжала бормотать: «Все будет хорошо. Все будет хорошо». А потом… а потом, а потом, а потом…
Первый припадок свалил ее, как воздушная волна: хлоп! – и она приподнялась на руках, выгнулась, волосы – дыбом, потом вдруг съежилась и затряслась. «О господи, Тереза», – прошептал я и рванул наверх за одеялами, а когда спустился, она уже не говорила, только мяукала; потом и это прошло. На несколько секунд – самое большее на минуту – она затихла, но тут накатил второй припадок. Она шлепала губами, как будто по ним что-то бренькало, взгляд обезумел, глаза дико вращались – прямо как в мультике. Я не знал, что делать, не мог это остановить, и это продолжалось вечно.
Это было так жутко, Мэтти, так страшно, что, клянусь тебе, я даже не помню, как пришла мать. Просто увидел в какой-то момент, что она стоит рядом, прижимая к себе Терезу и растирая ей спину. Не глядя на меня, она попросила принести горячей воды. Наверху, в ожидании, когда закипит наш мятый железный чайник, я заметил, что на улице совсем стемнело. Ты ошибаешься, Тереза, подумал я. Вот когда мы высматривали львов. В темноте. Когда они на самом деле шастали по двору, только их не было видно.
Потом мы оказались у парадной двери. Мать закутала еле державшуюся на ногах Терезу все в тот же идиотский золотой плащ, который, правда, давно потускнел.
«Учти, Спенсер, – сказала она, – ты можешь кончить тюрьмой. Он выдвинет обвинение».
Я выпучился на нее в изумлении. Кайф прошел. Я был совсем никакой.
«Доктор? – спросил я наконец. – А ты ему не говори».
Мать смерила меня пристальным взглядом, губы у нее задрожали, и она впервые в жизни заплакала. Во всяком случае, я впервые это увидел.
«Нет, Спенсер, я скажу, – ответила она. – С меня довольно. Чтоб духу твоего тут не было, когда я вернусь».
Они были на полпути к машине, когда мне взбрело в голову высунуться в дверь и спросить: «То есть ты меня выгоняешь?»
И мать оглянулась. С тех пор как она стала красить волосы, они у нее приобрели какой-то клюквенный оттенок. Ей было никак не подобрать нужный цвет. Она стояла, обняв Терезу и дрожа от холода в тоненьком свитере.
«Не знаю, Спенсер. Не знаю». С тех пор я лет шесть не видел ни ее, ни кого-либо из знакомых… Хлопнув по столу, Спенсер пулей вылетает из кабинки, и я слышу, как он с грохотом пробирается между столами. Я за ним не бегу. Кровь, кажется, застыла у меня в груди. Я вижу, как миссис Франклин с Терезой отъезжают от дома, прорываясь сквозь вьюжный снег. Вижу, как в волосах Терезы подрагивает черная ленточка. Вижу, как Спенсер в одних носках стоит на крыльце у распахнутой сетчатой двери, и его ноги обвивает студеный воздух. Эта сцена прокручивается снова и снова. Как будто заело пленку. Мы со Спенсером в дверях, Тереза гибнет, и ее уносит в ночь.
Проходит довольно много времени – так много, что впору задуматься, не бросил ли меня Спенсер здесь без машины, без ясного представления о том, где я нахожусь. За шторками давно не слышно никакого шума – может, бармен тоже ушел? Если я один, думаю я, можно запросто вытянуться на этой скамейке и переночевать здесь. Откинуть шторку, найти телефон, набрать номер справки, вызвать такси, описать место, где я оставил машину, вернуться в отель – все эти простые действия по установлению местонахождения и подаче сигнала, которые те из нас, кто не полагается на запасы заученных названий предметов, используют, чтобы поддерживать иллюзию своего места в мире, кажутся мне чересчур непосильными.
Я представляю, как снежный вихрь поднимает обоих моих друзей над землей, как безжалостный ветер рвет их на части и разбрасывает над «тонкавскими» тракторами и заледенелой грязью переднего двора Спенсера. Мне противно, что так случилось, и противно, что случилось без меня и что я к этому никак не причастен, отчего мне становится совсем тошно и меня крючит еще больше обычного.
Шторки отъезжают в сторону, и Спенсер ныряет на свое место напротив меня. Глаза у него сухие, тусклые, слезы тщательно вытерты. Шторку он оставил открытой, и мне стало видно красный зал, стулья, составленные на столы вверх ногами, погасший музыкальный автомат.
– Теперь-то ты все понимаешь, правда, Дьявол? – спрашивает Спенсер.
Я смотрю на него и ничего не говорю.
– Понимаешь, почему нельзя нам ее разыскивать? И почему мы должны оставить ее в покое.
– Нет, Спенсер, не понимаю, – говорю я. Мне не хочется ни махать кулаками, ни злить его. Но его позиция бесит меня и озадачивает. – После твоего рассказа мне только больше захотелось ее найти. И он вовсе не объясняет, почему ты этого не хочешь.
– Потому что ты все такой же непроходимый самовлюбленный щенок.
– А что, если мы ей нужны? Что, если ей тоже необходимо нас найти, но она не в состоянии это сделать? Теперь у нее даже нет доктора, и бог знает, что за семья у нее в Кливленде или там, куда уехала Барбара Фокс. Джон Гоблин сказал, что никто из его знакомых не видел Барбару со дня похорон. Он считает, что она вполне могла снова дернуть в Африку или куда-нибудь еще. А это означает, что мы, возможно, последние два человека в этом мире, которые вообще ее знают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37