А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А Нюрка, опухшая, похожая на старушонку, лежала на печке в нетопленой избе и тянула слабым, прерывающимся голоском:
– Ма-а-ама-а! Хли-ибца-а! – сосала пальцы на руке.
Никита иногда бурчал на нее, уговаривал:
– А ты не скули. Ты ж молода. Ты выдержишь, право слово, – и доказывал, топыря пальцы перед ее омертвелым лицом: – Ты то возьми в башку: ежели я подохну, тебе тож подыхать. Кому ты нужна? Ну, ну, не скули. Вот скоро лисичка придет, хлебца принесет, зайчик прискачет, молочка притащит. Ну, ну, не скули, – и отходил, снова садился на мешок, засыпал, видя во сне пышные калачи, пироги во всю улицу. Он подбегал к ним, к калачам и пирогам, жадно ел и не наедался. Но чаще ему снились куры, те самые, которым он на птичнике в коммуне «Бруски» рубил топором головы. Тогда он им рубил головы с остервенением и, отбрасывая в сторону обезглавленных кур, кричал Кириллу Ждаркину: «Эй, племяш, вот твоей радости башку рублю!» Теперь – во сне – он бегал за курами, ловил их, приставлял им головы и жадно пил кровь. А просыпаясь, он вспоминал Широкий Буерак. Иногда в такие минуты он выползал на волю, намереваясь тронуться к Захару Катаеву, пасть ему в ноги и молить о прощении, даже сказать: «Захар, спасай, буду за то тебе вечным кадром!» Но на улице лежала мертвая, белесая, снежная тишина: из избы в избу, из порядка в порядок бродил голод. И поля, непроезжие дороги, знакомые лесные тропы пугали Никиту, – тогда он снова забирался в избу, садился на мешок, погружаясь в мучительный сон, вздрагивая, остерегаясь, как бы Нюрка не соскочила с печки и не выдернула из-под него мешка с зерном.
– Я те дам… Я те дам! – грозил он, взвизгивая.
Никита умирал, умирал обозленный, ни на кого не надеясь, не ожидая помощи, прислушиваясь только к вою псов за околицей. Он стал совсем бессердечным и походил на голодную волчицу, которая в такие дни рвет даже своих щенят. И только однажды, когда Нюрка совсем перестала говорить и опухшие ноги у нее начали трескаться, а глаза устремились в потолок, Никита смягчился, даже заплакал и, достав щепотку зерна из мешка, рассыпая его перед ртом Нюрки, сказал:
– На. Жри, что ль.
Нюрка не дотронулась до зерна. Она была уже безумна и, тихо улыбаясь, еле слышно тянула:
– Ма-а-а-а-ма-а! Ма-а-амычка-а!
– Да кой тебе пес мама? – недовольно проворчал Никита. – Вот еще шишига была. Сгнила она, говорю. Давно, поди-ка, в преисподне жарится. А она – мама, мама. Ну, не хочешь, я сам съем. А тебе все равно умирать, – и, собрав зерно, ловко кинул его к себе в рот.
А наутро, убедившись в том, что Нюрка умерла, он стащил ее с печки и в одной рубашонке, с непокрытой головой, босую, всю в сукровице, держа за руку, поволок по гололедице, выкрикивая хрипло и натужно:
– Подарок! Вот подарок советской власти от мученика Никиты Гурьянова!
Но на него никто не обратил внимания. А с востока надвигалась грязная, лохматая туча. Замазав небо, она медленно и сердито плыла над равнинами, над увалами, над деревенскими владениями. Никите вдруг показалось: стоит он на мертвом поле и, одинокий, подняв кверху голову, надрывно кричит в небо. И он упал на землю, обледенелую и жесткую, как кость.
– Земля, – простонал он, – я тебе все жилы отдал, и ты меня умертвила.
3
Сыпала изморозь – резкая и колкая, как шипы. Земля обледенела, покрывалась роговой коркой, и по роговой, жесткой корке мчались, взвихривая снежную пыль, злые ветры. А небо затянулось тучами – черными, грязными, как обгорелая вата.
По гладкому, отполированному льдом шоссе машина мчалась с визгом, временами крутилась, будто кто брал ее за верхушку и пускал, как волчок… и Кирилл, невольно хватаясь руками за что попало, хохотал вместе с шофером.
Чтобы добраться до Полдомасова, им пришлось сделать крюк километров в двести: по проселочным снежным дорогам ехать было невозможно, и поэтому шофер выбрал путь сначала на Илим-город по столбовой «шашейной» дороге, потом на Широкий Буерак. Отсюда на Полдомасово. И тут в дороге еще раз «страх» Захара Катаева показался Кириллу беспочвенным: по пути встречались колхозы, села, и даже при беглом осмотре их было видно, что люди живут вовсе не так, как об этом говорил Захар: на улицах играют дети, у изб сидят бабы, мужики, и по тому, как они отвечают на приветствие Кирилла, приглашая его остановиться, Кирилл заключает, что они довольны и живут не так-то плохо.
– Сморозил, сморозил чего-то Захар, – проговорил он, употребляя любимое выражение Захара.
И вдруг, подъезжая к Полдомасову, он начал недоуменно оглядываться.
По обе стороны дороги то и дело попадались лошадиные трупы с обглоданными ребрами, а неподалеку от них – разбитые телеги или брошенные сани. Но кое-где виднелось и более страшное, чудовищное, на что Кирилл Не мог без содрогания смотреть. Вон совсем недалеко от дороги сидит на корточках рыжебородый мужик и крепко держится за задок саней, точно боится, как бы они не ускользнули. Он вскинул голову кверху и, кажется, вот-вот встряхнет ею и крикнет… но на голове у него вместо шапки слой льда. Лед с головы спускается на шею и тянется по спине.
– Кирилл Сенафонтыч, гляди-ка – сидит. Может, живой? А? – заговорил шофер и направил машину к этому человеку.
Кирилл зажмурился, резко отвернулся и, ничего не сказав, сунул рукой вперед, давая этим знать, что надо ехать мимо.
– Не подъедем? – спросил шофер.
– Он мертвый, – ответил Кирилл, скрывая свой испуг, ибо ему показалось, что этот рыжий мужик – не то дядя Никита Гурьянов, не то кто-то еще из Широкого Буерака: так похож был этот человек на кого-то из родни Кирилла. – Сыпь! Сыпь! – визгливо крикнул он шоферу. – К вокзалу! Вагон Жаркова, – добавил он чуть спустя.
Жарков жил в вагоне, длинном, массивном, и даже, в шутку, хвалился, что вагон этот из состава бывшего царского поезда.
Кирилла он принял в своем купе с двумя кроватями, со столом, заваленным книгами.
– А-а-а! Мой старый знакомый. Ну, как? – сказал он и снова принялся сосать не то апельсин, не то лимон и, заметив, как растерянно смотрит Кирилл, сказал: – Новый сорт выведен. Из лимона и апельсина наши мичуринцы создали вот такой гибрид – прекрасный продукт. Не хочешь ли?
– Я не об этом, – глухо произнес Кирилл, – а о том: по дороге проезжал? Люди там… мертвые.
– А-а-а, – Жарков перестал жевать. Лицо у него омрачилось, левая бровь задергалась. Придержав ее пальцем, он сказал: – Скоро весь так буду дергаться… Да. Вещь ужасная. Люди умирают.
– А это зачем?
– Зачем? Конечно, лучше было бы, если бы этого не было. Но заводы-то ты строишь, а чем платишь за оборудование?
«Ну, да! Но ты же, черт, жрешь гибриды!» – чуть было не крикнул Кирилл, но сдержался и поднялся со стула. – Не понимаю! Разве можно менять человека на машину?
– Да-а? А вот другие говорят так: лучше теперь пролить пот, поголодать, живот подтянуть, нежели потом утонуть в море крови. Ты представляешь, что может быть, если мы не превратимся в могучую силу: начнется раздел Руси – бесшабашный, кровавый… и не только нас, коммунистов, но и наших детей, пионеров, будут вешать на красных галстуках. Вот что будет. – Руки у Жаркова зашарили по столу, отыскивая четки.
Да, да, Кирилл, конечно, понимал, что стране надо стать сильной, могучей, чтоб раз и навсегда освободиться от иноземной зависимости. Однако почему в Полдомасове и около Полдомасова творится такое несуразное – этого он не понимал и хотел было об этом спросить Жаркова, но тот продолжал:
– Мы отстали от Запада на пятьдесят, сто лет. Нам надо догнать Запад в десять лет. Что ж, разве можно догнать и перегнать без жертв? Жертвы! Ничего не поделаешь. Ты знаешь историю времен Петра Великого? Ничего бы он с Русью не поделал, если бы не кинул на чашку весов все. Жертвы! Это страшная вещь, но неизбежная. – Жарков снова придержал пальцем бровь: бровь у него прыгала, точно кто-то ее дергал. – Страной социализма управлять очень трудно… Ты ведь, очевидно, больше и лучше меня знаешь деревню. Знаешь, что крестьянин по-двоякому встретил колхозы. И хочет быть в колхозе, и работать в колхозе еще не привык. Вот, например, Полдомасово. Захар Катаев сюда прислал лучшую бригаду трактористов, а ведь и она ничего поделать не смогла: половина хлеба осталась в поле. Что такое Полдомасово? Кулацкая твердыня, нарыв, гнойник. Кто убил коммунистов на селе? Полдомасовцы. Кто организовал восстание в долине Паника? Полдомасовцы. Гнойник этот может разрастись… Знаешь, что такое гангрена?… В ноге гангрена – ногу отрезают.
Кирилл хотел было вставить:
«Восстание организовали не колхозники, а кулаки», – но Жарков и этого не дал ему сказать.
– Конечно, виноваты тут не колхозники… а враги. Враг умно действовал. Но вот я иной раз смотрю, как умирают крестьяне… и так, знаешь ли – по-человечески скажу, – говорю себе: «И черт с вами… подыхайте». А потом спохвачусь, думаю: «Но ведь это же наши люди умирают… нам с ними работать, на нас за их смерть ложится ответственность». – И Жарков начал быстро-быстро перебирать костяные четки, напомнив Кириллу заседание секретариата Центрального Комитета партии и то, как тогда Серго Орджоникидзе кинул Жаркову: «А ты что, дворник? У кого служишь?» – и Кирилл сам посуровел:
«Что-то тут не так. А может, во мне мужичья кровь проснулась: своих жалею?»
Жарков, опустив глаза, с несусветной злобой произнес:
– И пришлось Полдомасово… да не только это село… на черную доску.
– Много ли таких-то?
– Порядочно. По краю есть целые районы на черной доске. Голодают? Черт с ними: нам революцию надо спасать. И тебе я от имени крайкома предлагаю держаться этого же курса, – закончил Жарков и крепко пожал Кириллу руку.
– Сыпь в Полдомасово! – гаркнул Кирилл так, что шофер с перепугу рванул машину и удивленно посмотрел на Кирилла, уже понимая, что тот, почти всегда спокойный, уравновешенный, тут чем-то весьма встревожен.
– Сыпану, сыпану, – ответил он, стараясь успокоить Кирилла.
Кирилл знал – Полдомасово было очагом восстания в долине Паника: здесь жили отрубщики, торгаши, вожди религиозных сект. Знал он все это, однако доводы Жаркова не убедили, а раздвоили его, и даже было подумал: «Жарков перестал быть «вятютей»: взял твердый курс», но как только он въехал в село, то ошалел.
Улиц, собственно, не было: у многих изб окна были выдраны, и избы глядели черными зевами, напоминая огромные беззубые рты чудовищных зверей; в растворенные ворота виднелись опустевшие дворы с проложенными через них тропами. Во всем селе стояла какая-то предостерегающая тишина: ни людей, ни собак, ни кур, только мелкие вихрастые воробьи прыгали по свалившимся плетням.
Но вот из переулка выехал человек на санях. Он едет улицей и кричит, точно скупая:
– Эй! Нету ли мертвяков?
Иногда он подъезжал к какому-либо дому, стучал кнутовищем в раму окна и кричал:
– Мертвяки есть ли? Давай. Сволоку. Вот парочку подобрал уж, – и показывал на двух мертвецов в санях.
На повороте в переулок он остановил лошадь, спрыгнул с саней и наклонился над Никитой Гурьяновым.
– Что, умираешь? – спросил он, подталкивая Никиту ногой.
Никита лежал на обледенелой земле рядом с Нюркой, прикрыв ее полуголое тело полой полушубка.
– Умираю, – глухо прохрипел он.
– Так ты давай в сани… все равно уж отвозить… – С мертвяками?
– А то с кем же?
– Уйди! – И Никита, зло натянув полу, крепко обнял Нюрку. – Я тут хочу подохнуть.
– А кого удивишь? Нонче и родни не стало… а ты, и не нашенский. Ложись-ка в сани, да и поедем в яму. Чего еще гордыбачишься: все одно околеешь.
– Околею, а сам в яму не полезу. Уйди!
– А-а-а! Вон… комиссар какой-то, – проговорил мужик, видя, как из машины вышел Кирилл, и, подхлестнув лошадь, поехал прочь.
Кирилл упал на колени перед Никитой, хотел его приподнять, но Никита, крепко вцепившись в мертвую Нюрку, не заговорил, а как-то завыл, скрежеща зубами, выпаливая слова – резко и четко:
– А-а-а! Кирька! Ворон прилетел. Мясца мово захотел. Уйди! Натешились уж, чай. Натешились. Радетели!
Кирилл подхватил Никиту и Нюрку, положил в машину, распорядился, чтоб их обоих шофер отвез в больницу, а сам кинулся в сельский совет.
Сельский совет находился в том же каменном двухэтажном доме, в котором когда-то были убиты тринадцать коммунистов. Дом остался таким же ободранным. Вставлены только новые рамы.
– Что такое у вас с селом? – спросил Кирилл председателя сельского совета – молодого парня с ухарской прической.
– А что? – как будто ничего особенного с селом и не случилось, спросил в свою очередь председатель.
– Почему все избы разрушены?
– Зачем все? Не все. А только те, коих хозяев в селе нет.
– Где же они?
– Кои померли, кои ушли на стройку.
– А почему ж вы не охраняете избы?
– А это же частная собственность.
«Дурак, – подумал Кирилл. – Нет, не дурак, а плут», – перерешил он.
– А где народ?
– У нардома. Ужас, ужас, ужас! У нас ведь не народ, а луковицы с глазами, – председатель хихикнул. – Знаешь что… на днях баб на мороз голыми задницами посадили… отморозили, теперь на улицу не показываются. А то, как что – в волосы тебе, да мало, норовят тебя за то поймать, то есть за самое тонкое место. А теперь – сами отморозили. А село на черной доске висит. Ужас, ужас, ужас!
– Как твоя фамилия?
– Евстигнеев. Силантия Евстигнеева знаешь? Жулик! Мигунчиком звали. Так я его племянник.
– Ага. Вон чья кровь. – И как только к сельсовету подъехала машина, Кирилл грубо, как берут цыплят, взял председателя за шиворот и, вталкивая в машину, крикнул шоферу: – Отвези… в ГПУ… до моего распоряжения… А сам вертайся к нардому. Живо!
И зашагал к нардому. Он шагал большими, широкими шагами, словно измеряя улицу, а под глазами у него налились мешки – серые, с синими жилками. Он шагал, и хрустел ледок под каблуками его сапог.
«К народу! – чуть не вскрикнул Кирилл, тут же вспомнив рассказ Сталина про Антея. – И не горячись, – говорил он себе. – Надо быть осмотрительным. Распугаешь – не словишь. Не горячись».
У нардома стояли, как истуканы, люди. У большинства лица опухшие, точно отмороженные, а глаза слезливые, запавшие. Люди стояли вразброс, поодиночке, будто оглохшие. Только впереди всех, положив обе руки на палку и опираясь на нее грудью, переступал с ноги на ногу старик и как будто внимательно слушал человека, который держал речь с крыльца нардома. Человек как-то приседал на пятки, будто они у него обрублены. Ухо одно у него, как у циркового борца. Говорил он, отчеканивая каждое слово, закинув руку за поясницу, но иногда руки вытягивались по швам, и человек начинал кричать, будто командуя ротой.
– Еще в семнадцатом героическом году, – отчеканивал он, – в годину радостного рождения пролетарской революции, когда рабочий класс и трудовое крестьянство вырвали трехцветное знамя из рук кровавого Николая и, оторвав от него красную часть, понесли знамя трудящихся через годы мучительной борьбы – годы гражданской войны, разрухи, тифа, – еще тогда рабочий класс предсказал, что кулак является могильщиком пролетарской революции. И вот теперь вы, сбитые кулаками, хотите затоптать красное знамя – знамя, за которое бьются все трудящиеся всего мира!..
Неподалеку от человека с подбитыми пятками сидел за столом Лемм и в знак согласия то и дело кивал головой. Тут же рядом, за спиной Лемма стояли еще люди в туго подтянутых поддевках, в полушубках – черных, романовских. По всему было видно, что люди эти не из Полдомасова, а откуда-то со стороны: уж очень они спокойно смотрели на толпу полдомасовцев, так же спокойно и привычно, как спокойно и привычно мясник смотрит на заколотого быка.
«Стая… волчья», – решил Кирилл и перевел взгляд на старика.
Старик, переминаясь с ноги на ногу, тянулся, вслушивался в слова оратора и, очевидно, ничего из них понять не мог. Иногда он прикладывал ладонь к уху, но тут же опускал ее и снова замирал.
– И вот это красное знамя… – продолжал человек.
Кирилл не выдержал, крикнул:
– Есть ли у полдомасовских крестьян-колхозников хлеб?
Человек замялся и даже растерялся.
– Ты что делаешь здесь? В колхозе? – еще грубее крикнул Кирилл.
– Я, собственно… научный сотрудник опытной станции, а в колхозе помогаю по делопроизводству.
– Ну, стало быть, ты знаешь – есть хлеб или нет?
– Я это точно сказать не могу.
– Тогда какого же черта рвешь тут знамена! Слезай! – И, чуть не столкнув человека с крыльца, Кирилл стал на его место, несколько секунд осматривал крестьян – и грохнул: – Как член Всесоюзного Исполнительного Комитета предлагаю снять село с черной доски!
Люди даже не шелохнулись. Они как будто еще больше окаменели, только где-то позади в толпе слабо вскрикнула женщина да у старика безудержно потекли слезы. Он стоял так же, опершись грудью на «длинную палку, и не вытирал слез.
4
По пути в Широкий Буерак Кирилл переарестовал человек пятьдесят. Он грубо, злобно вталкивал их в автомобиль и отправлял в ГПУ. В Полдомасове, когда он арестовал человека с подбитыми пятками, на него налетел Лемм:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38