А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

скрывать, заглаживать, забывать…
В долине раздался гудок паровоза, потом неспешное пыхтение, и поезд остановился у вокзальчика. Когда он ушёл, в неподвижном воздухе ещё долго висели шары белого пара.
«Четверть восьмого, – определила Алиса. – Сядь я на этот поезд, успела бы в Лор-Лезьер к экспрессу и через два часа была бы дома, в Париже… Глупо ломать тут себе голову. Этот скверный вечер пришёл и уйдёт, как любой другой. Не можем же мы всю жизнь обсуждать эту историю с Амброджо! Завтра с этим надо покончить, или…»
Её окликнул Мишель, и она нахмурилась, найдя, что в туго подпоясанном вигоневом халате у него на удивление бодрый и живой вид. «До чего гадкий», – подумала она. Чуть наклонила голову, сделалась кроткой и весело крикнула Марии, чтобы та подавала суп.
За столом она играла в игры Мишеля не хуже его самого. В тусклом свете люстры на её волосах, которые она успела смочить и пригладить, играл чудесной яркости отблеск, круживший при каждом движении её круглой головки. Когда она поднимала взгляд к старой люстре с выцветшим абажуром, её прозрачные глаза становились молочно-голубыми, глядели дерзко и в упор, как у слепых. В такие мгновения Мишель переставал есть, клал ложку на край розетки с карамельным кремом и ждал, когда Алиса смягчится – как он говорил про себя, «образумится».
«Она ждёт. Храбрится, хотя ожидание ничего не даст». Потому что ночь, возвращение того часа, когда ещё накануне они были счастливы до глубины естества, исполнены гордости оттого, что способны дарить и получать в дар, – ночь дозволяла ему буйство, ускользавшее от него весь день, и такое любопытство, что он не чувствовал вкуса ни еды, ни питья. Он смотрел, как Алиса кладёт себе вторую порцию карамельного крема, слышал, как она говорит:
– Мария превзошла себя. Поздравляю, Мария.
По ту сторону стола глазки Марии сверлили затылок Мишеля.
– Да нет, крем у меня не очень получился, вот мсье что-то ничего не говорит.
– Я? – воскликнул Мишель. – Не могу же я делать два дела сразу: есть и хвалебные песни тебе петь! Знаешь, что я тебе скажу, старая ты коза? Протёртый суп даст сто очков вперёд этому крему. Не суп, а прямо-таки бархат с перчиком, верно, Алиса?
Поскольку он сидел спиной к Марии, то позволил себе, продолжая громко смеяться, хлестнуть жену презрительным взглядом. Она не шелохнулась, сложила салфетку, встала и предложила с самой что ни на есть безмятежной наглостью:
– Кофе будешь?
Удивление Мишеля было ей наградой:
– Кофе? Как это? Вечером?
– А разве ты не собирался поработать после ужина? Тогда, может, липовый отвар?
– Липовый отвар, если не возражаешь.
– Конечно, не возражаю. Мария, подайте мне, пожалуйста, тоже липового отвара.
За время ужина гостиная-библиотека наполнилась свежестью. Первые крохотные ночные мотыльки возникали из ночной тиши и становились пленниками гибельного пространства вокруг двух ламп. Алиса расправила сборчатый полотняный абажур на фаянсовой вазе, возведённой в ранг художественно исполненной лампы. Мишель вглядывался в полутьму, измеряя на глаз два громоздких книжных шкафа, верхние края которых упирались в потолок.
– Как же это Эсканья не установил здесь розетку?
Тут такой мрак. Ты ему не говорила, что это надо сделать?
– Могу завтра сказать.
– А-а, завтра… – вяло отозвался он.
Алиса обернулась так резво, что чуть не опрокинула лампу.
– Что «а-а, завтра…»? Ну да, как же, ведь завтра жизнь кончается, земля завертится в другую сторону, так? Дом рухнет, мы разведёмся, раззнакомимся, ты мне будешь говорить «вы», а я к тебе буду обращаться «мсье»? Так что ли прикажешь понимать твоё «а-а, завтра…»? Скажи, так что ли?
Он заморгал, едва не попятился от этого словесного напора, от воинственного желания напасть, поменяться ролями, опередить его во всём, что он наметил сделать, во всём, что он ещё не успел наметить. Алиса вдруг умолкла и прислушалась.
– Быстро же она сегодня принесла липовый отвар, – пробормотала она. – Обычно по часу ждать приходится…
Она пошла навстречу Марии, отворила и придержала непослушную дверь. Мария поспешила уйти, но на пороге обернулась и с напускной робостью спросила:
– Мадам… Я насчёт того, что завтра утром надо купить… Мадам не передумала?
Алиса пустила в сторону Марии дым сигареты.
– Конечно, нет. Вы что, забыли? Рагу из голубей, а для начала яичница с салом. Разве в меню что-то не так?
– Нет-нет, мадам… Я просто сказала… Спокойной ночи, мсье, спокойной ночи, мадам…
Она вышла нарочито торопливо и смущённо, и Алиса, сжав кулак, показала им на закрывшуюся дверь:
– Видел? Всё слышал? А как озирается, ищет кругом улики! Она чует всё, что мы хотим скрыть! И всё это – по твоей милости.
– Как это – по моей?… Ничего себе… Ты сама-то поняла, что сказала? Я просто со смеху помер бы, честное слово, если бы мог, как ты, потерять всякое представление о…
Он опомнился, сел ровнее.
– Ты ловкая, Алиса. Я это хорошо знаю. Не волнуйся насчёт Марии. Дать тебе волю, так мы здесь погрязнем в сплетнях о прислуге. А я хочу не этого. Сегодня вечером мне с тебя причитается другое.
Она вперилась в него холодным гневным взглядом, который он так и не сумел смягчить.
– Ничего тебе не причитается. Ничего особенного, во всяком случае. Впрочем, ты, очевидно, совсем отупел, как почти все мужчины, если думаешь, что тебе есть ещё что с меня требовать.
И снова он спасовал перед женской грубостью, отвернулся, схватил чайник с липовым отваром.
– Опять она разбила крышку, – сказала Алиса. – Дай мне чайник. Ты же знаешь: из носика плохо льётся.
Он позволил ей налить отвар, бросить в чашку два куска сахару. В каждом их движении ещё чувствовалась готовность помочь друг другу, нежная предупредительность. Но Мишель уже страдал от этого, уязвлённый тем, что нанёсшая оскорбление, виновная Алиса возмутительным образом вела себя точь-в-точь как Алиса невинная. Минувший день почти не сказался на ней, она выглядела красивой и готовой к всевозможным ссорам – и это было уже слишком. Но она погасла, мгновенно постарела и поникла, когда из-за холмов вырвался поезд, перерезал реку, прогудел и пропал… Алиса стояла вся обмякшая, опустив голову, с сигаретой в руке и долго прислушивалась.
– Тебе, наверное, хочется быть далеко отсюда, а?
Она подняла к нему свою головку ласточки, молчаливо признаваясь, что не в силах больше говорить, не в силах лгать. Помада на пухлой нижней губе чуть-чуть съедена, глаза с грустью и мольбой глядели куда-то в пустоту, мимо Мишеля.
– Да, – ответила она. – И да, и нет. Думаю, я всё же хотела бы остаться здесь… Куда мне ещё деваться?
– Это только теперь! – крикнул он, сдерживая гнев. – Очень своевременно! Надо было думать об этом раньше, перед тем, как позволить себе переспать с этим… этим красавчиком! Но когда на тебя найдёт, ты, чёрт возьми…
Она пожала плечами.
– Дурак. Дурак в полном смысле слова! Можно подумать, ты меня не знаешь. «Позволить себе переспать» – вот в чём суть для тебя, вот чего ты больше всего боишься. Это, конечно, очень на меня похоже – отдаться невесть кому вот так, походя!
– Может быть, не походя, а проездом. Пока я надрывался в Сан-Рафаэле…
– Мишель, – перебила она снисходительно, – согласись, у тебя были и более «надрывные», но зато более успешные дела, чем управлять два месяца по поручению братьев Шмиль этим несчастным заведеньицем, красивеньким и никудышным… Я тебе говорила: «Мишель, ты тратишь время зря… Зима у тебя пропадает… Братья Шмиль не такие везунчики, как Моизы…» Женщина чует удачу лучше мужчины.
Он слушал её, сбитый с толку.
Нервным движением он распахнул халат, и Алиса узнала пижаму, которая была на нём прошлой ночью: у него было несколько таких пижам светло-табачного цвета, под цвет глаз… Она обратила внимание на мелкие зубы, за которыми он ухаживал с изрядным кокетством, на руки, которыми он гордился; она раздула ноздри навстречу запаху, о котором всегда говорила, что он тоже светло-коричневый, и в ней вдруг вспыхнул протест: «Это моя собственность, этот мужчина – мой, неужели я так глупо всё потеряю, по его и по своей вине?..»
– Ну, давай, – резко сказала она.
Она подошла к окну, выбросила погасшую сигарету таким жестом, который мужчины называют «неженским», взяла другую, закурила и удобно уселась в кресло рядом с секретером. Она рассчитывала каждое своё движение, следила за их непринуждённостью, вплоть до того, что выбрала для себя плетёное кресло, выдвижную доску секретера, свет лампы, падавший на лицо, а Мишелю с мнимым великодушием оставила диван и полумрак. Молодая луна наполняла высокое, без занавесок, окно мутным голубым светом; розовый луч лампы доставал до ближайших звёздочек сирени.
– Мишель, налить тебе ещё отвара?
– Нет, и отстань от меня со своими трогательными заботами. Надоело уже.
По ясному и слишком мягкому голосу, доносившемуся из темноты, она поняла: дольше медлить нельзя.
– Помнишь, я заболела гриппом, когда ты был в Сан-Рафаэле?
– Конечно, помню. Не будь этого гриппа, ты поехала бы со мной.
– Верно. Я не хотела досаждать тебе этим гриппом, даже в письмах.
– Вот-вот. Кроме того, теперь я знаю: у тебя было чем заняться.
Она порывисто смахнула пепел, упавший на доску секретера.
– Давай без этого, Мишель! Отложи до другого раза свои злобные намёки и другие перлы остроумия. На сей раз я или буду говорить, или нет. Теперь уже я тебя прошу: отстань со своими колкостями.
Защищённый тьмой, он чувствовал на себе близорукий взгляд синих глаз, сияющий из-под ресниц и полный бесшабашной, обжигающей смелости. «Никогда ещё она не была так похожа на камбоджийку, Камбоджийку с розовой кожей…»
– Ладно, – коротко сказал он. – Я тебя слушаю. Вначале она мялась, но он кивнул, и она принялась рассказывать.
– Да… Ты наверняка помнишь ещё и то, что я тогда была не в лучшем состоянии. Когда мы возили на гастроли «Дам этих господ», ты меня гонял – я сама себя гоняла – в хвост и в гриву, пока ты отрабатывал этот провальный сезон в Сан-Рафаэле… Поэтому нет ничего удивительного, что грипп…
Мишель в своём тёмном углу слушал её вполуха. Усталость поднесла ему сюрприз – незнакомую раньше блуждающую боль, ещё не знавшую, где ей осесть, и пока Алиса говорила, эта боль уводила его назад, в молодость Алисы и его собственную, в те времена, когда Алиса принадлежала случаю и своей семье, обременённой дочерьми, которые понимали, что они – обуза, и яростно боролись за существование. Одна из трёх сестёр Алисы по вечерам играла на скрипке в кинотеатре, другая была манекенщицей у Лелона и питалась только чёрным кофе. Алиса рисовала, делала выкройки платьев, иногда продавала эскизы интерьеров и мебели. «Четыре Музы», как их называли, составили весьма посредственный струнно-фортепианный квартет и играли в большом кафе, которое как-то вдруг прогорело. Красоту старшей из сестёр, Эрмины, стало обрамлять – до середины туловища – окошечко кассы по предварительной продаже билетов, когда Мишель заделался летним директором театра на площади Звезды. Но он полюбил наименее красивую из этих четырёх девушек, бойких, сметливых, элегантных в своей бедности и ничуть не склонных к смирению. «Если бы я втюрился в Коломбу или в Ласочку, случилось бы со мной то же самое или нет?..» От звука минорного голоса Алисы он погрузился в раздумья и в какую-то странную беспечность, но знал, что поневоле вернётся в сегодняшний день, когда она дойдёт до худшего… «Что ж, – вздохнул он про себя, – приближаемся к потопу…»
– Ты помнишь также, что велел Амброджо ничего не предпринимать без моего ведома, не давать ни строчки рекламы в газеты, не обсудив со мной и без моего полуночного звонка тебе…
«Амброджо! – вдруг встрепенулся он. – Да-да, Амброджо! Как же это я почти не вспоминал о нём с утра? Этот Амброджо…»
Он не хотел перебивать Алису и всё же перебил:
– Обсудить с тобой, обсудить… А телефон на что?
Она заставляла себя говорить спокойно и деловито, то опуская глаза на сигарету, которую тушила, то вглядываясь сквозь свет лампы в лицо Мишеля.
– Вот именно – телефон, – вдруг нашлась она. – Однажды он с трудом узнал мой голос по телефону – в то утро мне прижигали горло, – и встревожился, а после обеда…
Она импровизировала без труда, успокаивающий ритм банальной лжи увлекал за собой. «Это неправда, – признавалась она себе, – но выдумка, очень близкая к правде».
– …А когда он увидел, в каком я состоянии, то сказал: «Как, вы не сообщили Арбеза, что у вас тридцать восемь и восемь? Да ведь это безумие! Бросайте всё! Здесь и делать-то почти нечего, я всё возьму на себя и каждый день буду вам давать отчёт о сборах в театре на площади Звезды и о репетициях "Золотого скарабея"»…Что?
– Я ничего не сказал, – ответил Мишель.
– А! Мне показалось… Теперь ты хоть немного представляешь себе ситуацию?
– Очень даже, – сказал Мишель. – Ты выздоравливаешь. Твоя комната, где всегда слишком жарко. Розовые простыни. Твоя слабость, взгляд сонной камбоджийки, которая слишком много курила… Этот парень из Ниццы приносит тебе розы и говорит с тобой о счетах на мотив: «Мой свирепый поцелуй…»
Он судорожно закашлялся, вынужден был встать, чтобы глотнуть полуостывшего липового отвара, и снова сел на диван. Алиса успела заметить, что лицо у него смятенное и озадаченное, а глаза налились кровью.
– Продолжай, я тебя слушаю.
Она тоже – передышки ради – выпила отвара, мозг её работал быстро и чётко. Над затихшими полями соловей-виртуоз начал свою ночную сюиту трелей, звучных флейтовых нот, вариаций на бесконечном дыхании, одиноких звуков, похожих на жемчужину, скатившуюся с влюблённой жабы. «Он тоже слышит, – поняла Алиса. – Он думает об этом. Думает о прошлой ночи. Будь осторожна».
Она ощутила второе дыхание, словно опытный пловец.
– Нет, – сказала она. – Всё было не так. Совсем не так. Я и сама вполне могла бы вообразить… то, что вообразил ты. Но этот парень…
Она остановилась – хотела проверить, стерпит ли Мишель, что она так называет Амброджо.
– …этот парень, когда я узнала его получше, оказался совсем не таким, как я думала. Да, представь себе. Он… тоньше, гораздо содержательнее, чем можно было подумать, он… увлекается массой всего такого, что меня когда-то занимало… Он музыкант… Поэтому мы с ним много разговаривали… Что?
– Я ничего не говорю, – ответил Мишель. – Я только смеюсь.
Она грустно взглянула ему в лицо, почти неразличимое в темноте.
– Мишель, прошу тебя… Я стараюсь как могу, вот и ты тоже постарайся быть искреннее, проще, иначе станет невозможным то, о чём ты меня просил и что я силюсь сделать. Тебе тоже приходилось болеть, и ты знаешь, что такое выздоровление, это состояние… неуверенности, головокружения от малейшей усталости, эта потребность в доверии и поддержке…
Она увидела, как среди сумрака поднялась его тонкая рука, и запнулась.
– Хотелось бы, – сказал он почти громко, – очень хотелось бы, чтобы ты не говорила о своём выздоровлении. Пропусти это. И расскажи остальное. Только остальное.
Она приняла этот мяч с лёгкостью хорошего игрока.
– А остального-то и нет! – воскликнула она. – Ты же не заставишь меня рассказывать во всех подробностях, как после долгой беседы наступает минута самозабвения – результат лихорадочного возбуждения в поздний час… свидетельство – да, пусть излишнее, и даже неуместное – доверия и дружбы, которая щедро раскрылась один раз и сочла бы бессовестным не раскрыться снова…
От непомерного усилия у неё покраснели глаза и скулы. Она встала, прошлась и уронила руки, громко жалуясь:
– Стыдно заставлять меня рассказывать… Стыдно… И это ничего не даст, ничего не поправит… Наоборот… Если ты думаешь, что я в глубине души смогу тебе это простить… теперь-то ты доволен, конечно же…
Она распахнула дверь в сад и вобрала в себя дыхание весенней ночи, до того совершенной, до того великолепно украшенной недвижными ароматами, неосязаемой влажностью, соловьиным пением и луной, что на глаза ей навернулись гневные слёзы: «Нет, это слишком глупо… Такая ночь! Испортить такую ночь, когда мы могли бы, укрывшись, посидеть на скамейке, поглядеть, как смещаются звёзды и заходит луна…»
Она вдруг по-настоящему оценила позднюю пору любви, безбурное время, когда любовное влечение упокаивается в сокровенных глубинах сердца, и обернулась, желая спасти всё то, чему грозила гибель. В тот же миг до неё дошло, что Мишель молчит. Он всё ещё полулежал на диване, опершись на локоть.
– Мишель!
– Да?
– Что с тобой?
– Со мной ничего.
Мужество покинуло её, она села.
– Можно узнать, о чём ты думаешь? Ты вынудил меня всё рассказать. Можем мы теперь рассчитывать на мир, на сносное существование?
– Хм! – пренебрежительно промолвил он, – ты не так уж много мне рассказала. Если не считать самого худшего…
– Какого худшего?
Он вскочил, оказавшись в освещённом пространстве, и стало видно, как изменилось и осунулось его лицо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11