А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Когда я её спросила про Массо, она ответила:
– Почём я знаю? Старик… Видно, жил в колониях. Нынче вечером он пробуждается после долгого и мрачного молчания, оживлённый, должно быть, ночью, приближением часа принятия яда. Он поглаживает тонкой желтоватой рукой свою как бы соломенную бородку и говорит, глядя на меня искоса:
– Вот жест мужчины, у которого много женщин. Он раздвигает свою бородку, как веер, и произносит:
– Вот вам Генрих Четвёртый.
Потом снимает с головы мягкую фетровую шляпу, сворачивает волосы на лбу в рог и произносит:
– А сейчас – Людовик Десятый.
Потом, с той минуты, как ночь, ещё более тёмная после огней Монте-Карло, накрывает нас, он снова погружается в молчание и зябкую неподвижность.
Прожекторы, которые только что зажглись, высвечивают перед нами круглую бухту и туннель света, увеличенный бледной и дрожащей радугой. От сухого и потеплевшего воздуха мои ноздри расширяются, и я, расслабившись, упираюсь затылком в сложенную крышу машины и чувствую себя в безопасности от уверенности, что теперь до Ниццы буду невидимой, лучше скрытой от чужих глаз темнотой, чем полумаской со стеклянными глазами…
– Простите. – Это голос Жана, который коленями коснулся моих колен.
– Этого ещё не хватало! – выговаривает ему Майя. – Пихать её ногой, дальше уж ехать некуда!
– Почему «дальше ехать некуда»? Ты ведёшь себя невежливо по отношению к госпоже Рене Нере, Майя!
– Что означает «дальше ехать некуда» после отказа поужинать в Монте-Карло? – доносится сквозь ветер бормотание Массо. – Вот ответ: после отказа поужинать в Монте-Карло «дальше ехать некуда» означает «пихать ногой госпожу Рене Нере»…
Я чувствую, как Майя не в силах усидеть на месте от бешенства.
– Господи, до чего же вы оба мне отвратительны! Подумать только, все почему-то считают, что у меня умный любовник, и находится немало чокнутых людей, которые уверяют, будто у Массо изысканный ум! А я всё ломаю себе голову, что же в вас есть хорошего, что в одном, что в другом! Эй ты, умный любовник, ты хоть раз отказал себе в чём-либо, чтобы доставить мне удовольствие? Сделал ли ты хоть что-либо ради меня, ну скажи?
– Никогда, – очень чётко отвечает умный любовник. – Ты не старая дама, и нас не связывают узы родства. Следовательно…
Лишний раз я забавляюсь этой парой. Они изумляют меня, потому что женщина в ней становится женщиной, только когда лежит в постели.
Когда Майя находится в вертикальном положении, она лишается всех привилегий своего пола. И любовное согласие подменяется школьным соперничеством… Люди такого типа для меня новость. Я терпела иго своего мужа, когда была молодой и глупой женой, Максим Дюферейн-Шотель пытался держать меня в нежном, буржуазном, традиционном подчинении. Я видела, как Амон, мой старый друг, страдал от дурацких капризов своевольной девчонки. Я наблюдала за кулисами примитивную страсть, которая вынуждала самку склоняться перед вожаком стаи… Но я никогда и нигде не встречала чего-либо подобного отношениям Майи и Жана.
Не считая денег и ласк – впрочем, насчёт этого тоже не всё ясно, – она не получала от него ничего, в чём бы проявлялось мужское к ней уважение.
– Да, кстати, – вдруг произносит Майя, словно она следила за моими мыслями. – С завтрашнего дня я перейду в отдельный номер с ванной в «Империале». Мне надоело, чтобы ты первый залезал в ванну и чтобы твоя кисточка для бритья лежала на моей зубной щётке. Моя дорогая, – Майя поворачивает ко мне маленькое личико, бледную округлость которого я едва различаю в темноте, – я не знаю, такая ли вы, как я…
– Нет, – говорит Жан. – Что нет?
– Я говорю: нет, она не такая, как ты. Она не находит кисточки для бритья на своей зубной щётке, и она не моя любовница.
– Скажи ещё, что ты об этом жалеешь. Давай-давай, тут же говори!
– О, почему тут же? Майя, когда ты перестанешь так торопиться? Эта вечная спешка портит лучшие минуты. Вот вчера утром, чтобы привести хоть один пример…
– Вчера утром? Чем я провинилась вчера утром?
– Хочешь, чтобы я сказал?
Массо, который, казалось, дремал, вдруг заинтересовался разговором. Мы проезжаем Больё, и в свете огней я вижу, что он, чтобы лучше слышать, застыл в позе сентиментального портрета из галереи Дидери – прижав указательный палец к уголку рта, он навострил уши, придал глазам выражение крайнего внимания и заявил:
– Я императрица Евгения.
Но сенсационных разоблачений не последовало, потому что редкие мирные прохожие Больё становятся свидетелями весьма необычной сцены: в проезжающем по улице открытом автомобиле красного цвета во весь рост стоит молодая женщина и со знанием дела бьёт кулаками сидящего напротив неё господина, выкрикивая при этом:
– Я запрещаю! Я запрещаю тебе рассказывать, что было вчера утром! А не то я расскажу про твой чирей выше бедра и историю с гигроскопической ватой!
В ответ на эти слова сильный удар валит Майю на заднее сиденье, на котором я в полной растерянности забилась в уголок. А ведь эта ночная поездка вдоль моря, испещрённого горизонтальными световыми полосами от фонарей, могла бы быть поистине прелестной. Ночь спустилась так быстро, что вода, слегка покачивающая освещённую эскадру на рейде, едва угадывается. Любовники, только что сразившиеся в публичной потасовке, продолжали толкаться сидя, и я отвернулась не столько из собственной скромности, сколько из-за бесстыдного любопытства Массо к происходящему.
Наконец мы подъезжаем к Ницце. Эта яркая гирлянда огней там, вдали, – Английская набережная, а на набережной находится моё временное жильё. Пусть это всего-навсего гостиничный номер, но зато я могу запереть на задвижку свою дверь, и меня не будут мучить запахи дурных духов.
– Который час?
Вопрос этот как-то сам собой сорвался с моих губ, когда мы проезжали мимо крошечного театра, название которого, обозначенное красными лампочками, освещает листву деревьев городского сада. Такой крошечный театрик! Там было очень хорошо в прошлом году, когда декабрьские ливни хлестали по тротуару, а вымокшие цветы мимозы качались на ветках, похожие почему-то на приклеенные перья.
– Штраф! – кричит Майя. – Она спросила, который час, и одним луи ей не отделаться!
– А кому их давать? – поинтересовался Массо.
Такси остановилось перед входом гостиницы «Империал», но неподдельное изумление не даёт Майе сразу выйти.
– Как кому? Естественно, мне. Когда я с вами, кому ещё можно давать деньги? Разве не ясно?
Жан пожимает плечами и молча соскакивает на тротуар. Нет таких ранящих слов, таких гибких розог, которые вылечили бы Майю от её врождённого порока: она всему знает цену и занимает у всех деньги; всё, что видит, она тут же оценивает во франках и луидорах. Вернись она с царского обеда, она не воскликнула бы: «Стол так и ломился от цветов и фруктов», а выразилась бы точнее: «Там были персики по сто су за штуку, дети мои, а орхидей на столе стояло не меньше чем на пятьдесят луи…» Майя пользуется чужим кошельком не как мошенница, а как какая-нибудь важная гостья, которая первой берёт с каждого блюда свою долю.
Ну вот, наконец-то мы вернулись! Вернулись ещё раз. Прибыли домой, нагруженные мехами и очками, словно полярные исследователи, хотя на самом деле проехали каких-нибудь жалких сто километров по прибрежному шоссе. Мы жмуримся от яркого света в вестибюле под любопытными взглядами англичан – холостяков с короткими трубками и игроков в рулетку – двадцать су на пятый номер, двадцать су на десятый и… ну пусть на сороковой, хоть на него никогда не выпадает. Все они ужинают вовремя и уже вышли из ресторана. Для этой весьма неизысканной публики Майя снимает свою шиншилловую шапочку и встряхивает волосы, из которых дождём посыпались шпильки в соответствии с правилами поведения той, что говорила про себя: «Ну где вы ещё такую найдёте?», и Жан поощряет её резким ударом носка башмака по голени. Массо, вполне равнодушный не только к моде, но даже к нормам приличия, зевает так, что у него слёзы выступают на глазах, а бородка упирается в причудливый воротник в стиле Медичи его пальто из зелёного сукна.
Массо видит своё отражение в зеркале, растягивает губы в особую улыбочку и, наклонившись ко мне, говорит доверительно:
– Генрих Третий.
Лифт, кажется мне, что-то долго не спускается…
Я испытываю чувство неловкости от откровенного любопытства, с которым нас разглядывают эти иностранцы, должно быть задаваясь вопросом: «С кем из этих двоих мужчин поднимается та из женщин, что помоложе?»
Наконец железная клетка поднимает нас всех четверых. Этим прерывается воцарившаяся между нами какая-то неловкость, фальшивая фамильярность, почти антипатия. И мы говорим друг другу: «До скорого…» – чётко и холодно, словно нам уже не суждено больше встречаться.
– Ах эти люди, эти люди… – Я не знаю, что ещё добавить, и снова повторяю: – Эти люди… С меня довольно!..
Посыльный, который приносит мне в номер поднос с чаем и фруктовое пюре, уносит с собой записку для Майи, в которой я вкратце извиняюсь:
«Я, видимо, простудилась, дорогая Майя, ложусь не ужиная. Чувствую себя скверно. До завтра».
Теперь, когда дверь заперта на два поворота ключа, я могу шагать из угла в угол, уже не сдерживая своего дурного настроения: «Мне определённо надоели эти люди!» Горячая, благоухающая экзотическим ароматом ванна, которая меня уже ждёт, распространяет кисловатый запах и в комнате. А я хожу в старых шлёпанцах, в халате, накинутом на мятую рубашку, кружевная отделка которой не стянута лентами: сразу видно, что я пользуюсь ужасной гостиничной прачечной. В те годы, когда я зарабатывала себе на жизнь, моё более скромное бельё всегда было с продёрнутыми лентами и пришитыми пуговицами. От этой ничем не оправдываемой небрежности моё настроение вконец портится: «Ой, до чего же мне осточертели эти люди!..» Но я никого не называю по имени, боясь, видимо, что придётся назвать самоё себя.
Ну как я могу в чём-нибудь обвинить Массо, человека образованного, знатока и любителя книг, которого одолел опиум? Почему Майя заслуживает большего порицания, нежели Жан, за то, что они оба, томясь от собственного безделья, ищут моего общества, наблюдая за моей бездельной жизнью. Ведь Майя не злая, а Жан приятен в общении, обходителен, охотно смеётся и не болтлив к тому же. В число «всех этих людей», которые мне так осточертели, надо ли включать моего Одинокого Господина, беднягу, и служащих гостиницы, и людей, прохаживающихся на молу? Да, я предпочитаю включать. Так лучше, это менее несправедливо. Бедная Майя, ведь она мне ничего плохого не сделала… Сейчас она ужинает с Жаном у «хорошей хозяйки», или в казино, или в комнате № 82, где, наверно, всё уже дрожит от криков и яростных схваток очередного сражения… Я потягиваюсь, погружаюсь в обжигающую воду и недобро ухмыляюсь, воображая, как будет выглядеть Майя завтра поутру, вся в мелочных расчётах и беспрестанных жалобах.
– Вы только поглядите, моя дорогая, и оцените: на мне синяков не меньше чем на полсотни луидоров!..
Да, правда, все эти люди мне надоели. Но я теперь начинаю лучше разбираться не только в себе, но и в сильных и слабых сторонах этого странного края, где утро всякий раз восхищает, а вечерами, даже если небо усыпано звёздами, прошибает лёгкий озноб от нездорового ощущения какой-то двойственности здешнего климата. Здесь ночная прохлада не бодрит, тёплая ночь пробуждает не сладострастие, а только лишь озноб. Неужели я за столь малый срок стала так чувствительна к капризам средиземноморской зимы, а может быть, я уже заранее была сродни здешней погоде? Здесь от январского солнца может созреть виноград, однако достаточно единого ледяного дуновения, чтобы всё увяло… Макс, я лежала в ваших объятиях словцо в могиле, выкопанной по моему размеру. И всё же я встала из неё, чтобы убежать…
Однако всё это вовсе не означает, что я должна оставаться с «этими людьми». Нас ничто не связывает, кроме безделья. Прошлой зимой у Майи был другой любовник, менее соблазнительный, но более удобный, чем этот. Этого я приняла с некоторым смущением и холодом, в то время как Майя обживалась в этой новой связи с такой естественностью и активностью, которую обычно проявляют, когда нужно обставить новую виллу.
Майя?.. Я легко обошлась бы без неё, как, впрочем, и без Жана. За прошедший год мы ничуть не сблизились. Мы говорили о любви, гигиене, платьях, шляпах, косметике, кухне, но от этих разговоров не возросла ни наша привязанность, ни уважение друг к другу. Раз десять за это время я расставалась с Майей без всякого сожаления, десять раз она уезжала безо всяких нежных прощаний, лишь пожав мне руку, и десять раз случай вновь приводил её ко мне – либо одну, либо в чьём-то обществе. Она появлялась неожиданно, напрочь разрушая мои намерения вести регулярный образ жизни, окончательно встать на путь мудрой зрелости, и при этом всегда восклицала: «Ну где же вы ещё такую найдёте?» Стоит Майе только открыть рот, как захлопывается моя раскрытая книга, грёзы теряют свои цветные обличия, а мысли, пытавшиеся вознестись, становятся плоскими. Более того, даже слова все разлетаются, остаётся всего двести или триста самых употребляемых и несколько арготичных выражений – короче говоря, только то, что нужно, чтобы спросить, как пройти, попросить выпить, поесть или лечь с кем-то в постель, – как в разговорниках на иностранных языках… Я ей никак не сопротивляюсь, я послушно захлопываю книгу, которую читала, надеваю платье и следую за Майей или за Майей и Жаном в какой-нибудь ночной клуб…
Я прекрасно отдаю себе отчёт в том, что Майя обладает не большей волей, чем я, а всего-навсего большей «активностью», силой, налетающей время от времени этаким вихрем, поскольку её никогда не тормозит мысль. От неё я узнала, что можно обедать не испытывая голода, без умолку говорить, так ничего и не сказав, смеяться по привычке, выпивать исключительно из чувства уважения и жить с мужчиной, находясь у него в рабском подчинении, но при этом делая вид, что ты абсолютно независима. У Майи периодически бывают приступы неврастении, и она впадает в глубокую депрессию, но ей известно, как врачевать эти душевные недуги: маникюрщица и парикмахер – вот её единственные врачи. А над ними – только опиум и кокаин. Если Майя, бледная, с синяками под глазами, то и дело пересаживается из одного кресла в другое, беспрестанно зевает, зябко поёживается и плачет от каждого сказанного ей слова, если она не желает слышать о своём пустейшем прошлом и таком же будущем, она рано или поздно возопит со страстью в голосе: «Немедленно вызовите ко мне маникюршу!» – или: «Пусть парикмахер вымоет мне голову!» И в тот же миг успокоившись, расслабившись, она отдаёт свои короткие пальцы или золотистые волосы во власть ловких рук, которые умеют мылить, деликатно скрести ногтями, расчёсывать щёткой, лакировать и завивать локоны. Под воздействием этих благодатных движений Майя начинает улыбаться, прислушиваться к сплетням, к как бы невзначай оброненным комплиментам и в конце концов впадает в полудрёму выздоравливающих.
Весёлая ли Майя? Мужчины уверяют, что да, но я считаю, что нет. На её круглом, как у ребёнка, лице природа нарисовала рот в форме опрокинутой радуги, глаза с лукавыми складочками в уголках и крохотный подвижный носик – черты, олицетворяющие смех как таковой. Но веселье – это не постоянная вздрюченность, не бессмысленная болтовня, не вкус к тому, что дурманит голову… Веселье, как мне кажется, – нечто более спокойное, более здоровое, более существенное…
Собственно говоря, Жан, быть может, веселее Майи. Его мало слышишь, он так же внезапно может пригрозить, как и улыбнуться, но в нём я чувствую невозмутимость людей с хорошим пищеварением, тогда как Майя впадает в неистовство с самого начала ссоры и тут же начинает искать глазами или нашаривать рукой ножницы либо шляпную булавку. А Жан бесхитростно шлёпает её своей тяжёлой ладонью с чисто гимнастическим упоением.
Нет, надо расставаться с этими людьми. В самом деле, с ними необходимо поскорее расстаться. Хочу ли я этого или нет, но они занимают слишком много места и времени в моей жизни. Правда, она пустынна, хотя Майя появляется там всё вновь, и вновь, оставляя вытоптанную тропинку, где уже ничего не растёт. Зачем тянуть? Я уйду, твердя себе: «Я этих людей, собственно, и не знаю толком…» Нынче вечером я с каждой минутой вижу их всё в худшем свете, я должна себе признаться: «Я их слишком хорошо знаю». Кроме того, я догадываюсь, что скорее всего говорят о нашей тройке: мол, одинокая женщина, чрезмерно тесно связанная с этими разнузданными любовниками… Представляете, до чего я докатилась! От одной только мысли, что обо мне могли так дурно подумать, обо мне, такой беззащитной, а теперь и потерянной среди других людей, мне начинает казаться, что Париж, провинция и даже иностранные государства упёрлись в меня своими осуждающими глазами, и моя постель, только что ещё такая свежая, с хорошо выглаженными скользкими простынями, теперь согревается от охватившего меня добродетельного гнева, и мои духи уже не могут полностью заглушить чуть пробивающийся запах стиральной соды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21