Таким он был с тех самых пор, как они стали взрослыми и поделили между собой хутор.
Он, Хадар, украдкой доил его, Улофа, коров. Он крал березовые дрова и торфяные подстилки с его земли, тащил фланелевые рубахи и носки из непряденои шерсти с бельевой веревки, снимал дранку с крыши его дома, чтобы дождь привел в негодность сахарный песок и кусковой сахар на чердаке, он присвоил себе память о дедушке и твердил, что это он, Хадар, как две капли воды похож на деда, что у него, Улофа, нет ни единой дедовой черточки, он крал электричество, воровски подключаясь к его проводке. Ну, всего и вспомнить невозможно. Сам он не такой злопамятный, как Хадар, поэтому и позволил себе забыть кое-какие вещи. Например, как тот расстрелял из дробовика сиреневый куст Минны, в самом цвету. И что Хадар резал Минну ножом.
— Минну? — удивилась она. — Минну, твою жену?
Но он должен добавить, что жалел Хадара да, стыдился вместе с ним, никто не посмеет утверждать, будто он просто хочет его смерти, нет, он не настолько злобный и бессердечный человек. Особо сейчас, когда Хадар лежит там такой иссохший и жалкий, всеми брошенный. А вот мучения он заслужил, равно как и освобождение от мучений, сперва одно, потом другое, и еще он, Улоф, желает ему сморщиться и усохнуть, сделаться как высушенная беличья шкурка, нет, смерти Хадару он не желает, но охотно признает его право — со временем — на смерть. Да, спокойную и приличную смерть напоследок. Вот так обстоит дело. Когда Хадара наконец-то не станет, тогда он сам, со своей стороны, выдержав достаточный траур по брату, выползет из своего кокона большой пестрой летней бабочкой и начнет в полную меру наслаждаться жизнью.
Он употребил именно эти слова: в полную меру. Его толстые, отекшие руки в синих прожилках покоились на столе.
Снова пошел снег, хлопья, похожие на бумажные, казалось, неподвижно висели в воздухе.
И этим вечером она пару часов просидела перед блокнотом.
Она часто повторялась, но, похоже, это ее не заботило, немногочисленные читатели, наверно, тоже не обратят на это внимания, не исключено, что им даже нужны некоторые повторения, повторения помогают им узнавать самих себя, благодаря повторениям написанное делается удивительно похожим на остальное существование. И вопрос не в том, чтобы высказать то или иное, а только чтобы что-то показать.
Поздним вечером Кристофер пришел в Ула на постоялый двор «Гусиная кровь». Хозяин угостил его яблочной водкой с медом. Кристофер потел и пил, из-за жировых складок на пальцах он держал кружку ладонями. И хозяину постоялого двора захотелось узнать, какое дело привело сюда гостя, кто он такой и какой жизнью живет.
— Вообще-то, — сказал Кристофер, — я не живу жизнью в обычном смысле. Моя миссия — попытаться осуществить определенный ход жизни. Я. с одной стороны, представляю, а с другой — сам представление. Точно как персонаж хроники или мистерий.
— Мне кажется, — сказал хозяин, — что это тяжелый случай искусственности.
— Вовсе нет, — возразил Кристофер. — Для меня нет иной формы жизни, кроме подражания. Которое одновременно есть образец.
— Для меня, — сказал хозяин, — было бы чудовищным мучением никогда не быть самим собой, не иметь возможности устроить свою жизнь в соответствии с моей природой. — Говоря, он время от времени ковырял в зубах куриным когтем и рыгал.
— Разница между «быть» и «казаться» не так велика, как обычно думают люди, — сказал Кристофер. — В моем случае она совершенно стерта. Я тот, кого я представляю. Я ношу представление точно так же, как ношу все другое. Представление есть просто-напросто ношение. Самим собой человек бывает лишь тогда, когда он представляет кого-то или что-то, во что крепко верит.
— Это миссия? — спросил хозяин.
— Да, ответил святой Кристофер. Это миссия.
Буквы у нее получались больше и угловатее, чем обычно. Наверное, из-за непривычного освещения и из-за того, что рука устала после дневных трудов.
Утром третьего дня она расчистила выпавший ночью снег. Сожгла меховую шапку, лежавшую снаружи возле кухонной двери.
Если ты заведешь себе еще одну кошку, сказала она, — найдешь для нее другую шапку. Нет, больше он никогда не позволит себе к кому-то привязываться, ни к единому живому существу.
Без особого волнения она посмотрела на проехавший мимо снегоочиститель. Достав из почтового ящика газету, уселась за стол и принялась читать. Увидев это, Хадар сказал:
Нет, мы не должны читать газету. Надо остерегаться всяческих волнений и всевозможных происшествий. Будем жить медленно, как бородатый лишайник. Газетой мы растопим плиту.
И она сложила газету и сунула ее в печку.
Очевидно, ему было легче обуздать боль, если он лежал на спине; глядя в потолок, он продолжал говорить об искусстве жить как бородатый лишайник.
Человек не знает толка в медлительности, он понимает только то, что движется в его собственном темпе. Разрушающиеся горы, умирающий сосновый лес, камни, пробивающиеся наружу в плодородной земле, человеку непонятны, человек не понимает даже, как растут его собственные ногти. Со временем он еще соглашается, а с медлительностью ни в коем разе. Потому-то человек читает газеты — чтобы наполнить себя событиями и временем. Но медлительность намного выносливее и сильнее, чем время, время быстро кончается, а медлительность почти никогда. Медлительность, короче говоря, — это всё одновременно. Время похоже на комарье и мошкару, медлительность — большое домашнее животное, которое лежит и жует. У человека, отдающегося во власть времени, потом не остается прошлого, у него остается лишь испарившееся, пролитое и сгоревшее. А без прошлого человек порыв ветра. Совестливо и неспешно прожитое прошлое единственное сырье, из которого делается прочный человек.
Вероятно, таким образом он спрашивал о ее прошлом.
— Я сожгла газету, — сообщила она. — Бросила ее в печку.
И он поднял руку и вытянул ладонь, точно хотел коснуться Катарины.
— Из любого можно сделать человека, сказал он.
Чаще всего он лежал, скрестив руки на животе, словно хотел заключить в объятия боль. По большей части он молчал, иногда бормотал, покашливая, несколько слов, — казалось, ответа он не ждал, ответов не существовало. Он мог сказать: — Зимой мухи живут в навозе и выживают. Или: Ты бы могла помочь мне прикончить Улофа. Или: Сейчас я почуял, как он впился зубами еще в одну кишку.
— Кто? — спросила она
— Рак.
Или: Интересно, у Улофа дров хватит? В один из первых дней, может, в третий, но с таким же успехом это мог быть седьмой или десятый, он сказал:
— Мою куклу, ее, верно, гниль съела. Какую куклу? — отозвалась она.
— Деревянную. Куклу, которую вырезали из березовой свили. Куклу с золотыми локонами, покрашенную голубой краской и цинковыми белилами, с красной ленточкой под подбородком. Совсем взаправдашняя, ну вот как человеская рука и пальцы. Кукла, которая у меня была, когда я был маленьким.
— Когда ты был маленьким? — переспросила она. — Когда ты был ребенком?
Да, у него было детство, это может показаться невероятным, но это так, далекое, но детство.
Во многом он делил детство с Улофом, они оба были заморыши, думали по-детски и били белок деревянными стрелами.
И вот, сколько он помнит, в этом детстве — с самого начала до конца деревянная кукла принадлежала ему, ее выстрогал дед, она лежала у него, Хадара, за пазухой, когда он ходил в лес и спускался к озеру; она слушала, когда он свистел и говорил, ночью она спала в его кровати, была ему ближе любого другого живого существа. А когда у Улофа прорезались зубы и он начал ходить, ему сколотили лошадку, чтобы он, Улоф, не украл куклу и не сделал из нее бесформенную чушку.
Да, когда он вспоминает детство, то думает о кукле, какая она была пригожая и гладкая на ощупь, какая верная ему и желанная для Улофа и какая теплая, когда он обнимал ее, лежа под ватным одеялом или овчиной.
Деревянная кукла? Да, деревянная кукла.
Но в тот день, когда нашли деда, деда и обглоданные собачьи кости — на черепе и ребрах были ясно видны следы зубов, — в тот день он, Хадар, решил, что с детством в его случае покончено; наивность детства давно вызывала у него отвращение, и он заполз под хлев, за бревна, оставшиеся от овчарни, которая стояла на том самом месте, где потом построили дом Улофа, и там положил куклу на плоский камень и последний раз погладил по животу.
Ежели бы кто сумел пробраться туда, ежели бы нашелся такой смелый человек, который бы заполз под хлев и хорошенько поискал, то, может, кукла, пролежавшая там всю его жизнь, и нашлась, при условии, что Улоф давно уже ее не обнаружил, не осквернил и не сжег в плите. Хадар часто думает об этом, да, думает беспрерывно с тех самых пор, как его начала грызть эта противная хвороба.
Ежели бы хоть кукла была с ним.
Ползя на коленках и локтях, она в конце концов нашла тот плоский камень, — шаря руками, о щепки и щебенку разодрала в кровь кончики пальцев, и на камне лежал кусочек дерева, покрытый пылью и паутиной. Она сунула его под пальто и вынесла наружу.
Да, это могло быть куклой — до того как облупилась краска и почти все неровности сгладились, это действительно могло быть куклой, возможно, там есть и голова, и руки, и плечи, и ноги.
Хадар сидел, выпрямившись в кровати, он тут же обеими руками схватил куклу и поднес к глазам, нижняя челюсть у него отвалилась, так что морщины на лице почти разгладились, из уголков рта стекала слюна. Когда же он наконец решился заговорить, ему, казалось, не хватило воздуха.
Это и правда была она, его кукла: ни Улоф не обнаружил ее, ни гниль не тронула, уже в то время его хитрость превосходила хитрость брата. Удивительно, да просто чудо, что она таким вот образом сохранилась для него, такая нетронутая и невинная, словно воскресла из мертвых, наверняка в этом есть скрытый смысл.
— Видишь, — сказал он, — как она вроде улыбается глазами, и какие свежие краски на лице, и как красиво вырезаны коленки и ступни!
— Да, — ответила Катарина, — поразительно.
Можно она будет ночью спать со мной? спросил он.
Тебе не меня надо спрашивать.
— А кого же еще?
Позже она сообщила об этом Улофу.
Хадар заполучил обратно свою куклу, сказала она, — деревянную куклу, которая была у него в детстве.
Это невозможно, — возразил Улоф. Он говорил, что привязал к ней камень и выбросил в озеро.
Улоф закашлялся. Скорее всего, ему предстояло умереть во время приступа кашля.
— Она лежала под хлевом, — сказала она. — На плоском камне.
Вот сволочь. Как же я ее искал! Как искал!
Но потом Улоф переменил тему разговора; похоже, ему это было необходимо.
— Значит, ты пишешь? — спросил он. — Эту свою книжку? Не только Хадаром занимаешься, но и книжкой?
Скоро она уедет, она ему об этом напомнила, но еще какое-то время она может побыть здесь, она остается, но в то же время уже в пути, если он понимает, что она хочет сказать. Да, она пишет, и еще у нее Хадар, и ни то ни другое особой заботы для нее не представляет. Она пишет понемногу каждый вечер, раньше она обычно писала по утрам, а теперь по вечерам, это произошло вполне естественно. Выбираешь себе тему. Любая тема вмещает что угодно. Здесь, в горах, она более или менее освоилась, чувствует труднообъяснимую связь с его, Улофа, и брата его Хадара взаимными действиями, этим бессмысленным соревнованием по продлению жизни, которое она невольно воспринимает как проявление искусства, представляющее нечто иное и в каком-то смысле равноценное ее собственным устремлениям. Да, ей здесь хорошо. Смертельная и в то же самое время шутовская серьезность, соединение любви и равнодушной покорности судьбе — именно это могло наполнить ее ощущением временной принадлежности к дому. Она всегда старалась избегать того, чтобы переоценивать значение собственной жизни и тем самым слишком бесцеременно ею пользоваться. Она не какая-нибудь значительная писательница, никогда не хотела стать таковой, она просто пишет.
Он не сводил с нее глаз, от бесплодного усилия расшифровать и понять ее слова подкожный жир на лице, казалось, застыл.
Я бы прочитал что-нибудь из того, что ты написала, — сказал он.
Но ничего подобного она поощрять не желала. Нет, с его стороны будет разумнее не растрачивать свою душевную силу на чтение или на другие суетные дела, Хадар воистину ни за что так не поступит. Да и по своей природе он, Улоф, не принадлежит к числу ее читателей, те, кто читает ее книги, делают это не сознательно и добросовестно, как сделал бы это он, — ее читатели, собственно, и не знают, во что ввязываются, они вообще ничего в принципе не знают о жизни, живут в городах на юге, и чтение для них — лишь одна из вялых привычек, честно говоря, она ничего о них не знает. Не понимает их. Просто одна из ее книжек случайно попадает к ним в руки, точно так же, как ей в руки случайно попадает та или другая тема.
В тот день он ел миндальные бисквиты с вишневого цвета вареньем из прямоугольной стеклянной банки.
— Но почему, — спросила она, почему мы об этом говорим?
— Мы говорим о кукле, — напомнил Улоф. Его, Хадара, кукле.
Улоф чувствует себя хорошо, — сообщила она Хадару. — С каждым днем набирается сил. Он может еще не один год прожить.
Один день ты говоришь, что за ним нужен уход, — сказал Хадар. — А на следующий утверждаешь, что он бодр и здоров.
Когда он вставал теперь с дивана, то всегда просил ее помочь ему, выставлял вперед ладони, словно защищался и пытался оттолкнуть, и в то же самое время просил о помощи.
— Сердце, оно такое, — сказал он. — Но вдруг раз — может понести и разорваться. Сердце — оно как адская машина.
Она поставила ведро в изножье дивана. Сидя на ведре, он продолжил:
У рака все по плану и по порядку. Он трудится и делает свое дело, ты знаешь, где он. То, что у меня рак, а у него сердце, вовсе не случайность. Улоф всегда был малодушный и вероломный, ясно, что у него должно было быть сердце.
Что-то случилось с запахом Хадара, она больше его не ощущала. Когда она спускалась к Хадару по утрам, запах слабо и быстротечно давал о себе знать, но он перестал ее мучить, он остался у нее лишь в памяти.
Вновь улегшись на диван, Хадар сказал:
И ведь случаются чудеса, это известно, случаются чудеса. Люди воскресают из мертвых; у пресмыкающихся вырастают крылья, и они начинают летать. Рак, он может растаять как кусок льда под рубашкой.
Ты и вправду так думаешь?
Это единственное, что известно точно. Со всем остальным может быть как угодно, но что случаются чудеса, это известно точно.
Даже смрад из ведра не вызвал у нее отвращения, она вынесла ведро на улицу и опорожнила в заснеженную низину под домом.
Но когда она призналась ему в этом, сказала, что спервоначалу его запах был ей мерзок (она даже употребила слово «вонь») и потому она так тщательно выстирала его одежду и вымыла его самого, но вот теперь этот своеобразный запах улетучился или исчез, — он ответил:
Я воняю как и раньше, с каждым днем все забористей, это чудовищное мучение для меня. Но из деликатности я не хотел ничего говорить.
Из окна Хадара она следила за дымоходом Улофа и дымовыми сигналами; когда мороз усиливался, дым светлел, делался не таким густым, устремлялся вверх без передышки, а в редкие дни оттепели чернел, поднимался толчками, иногда вовсе пропадал. Почти все свободное время она посвящала этому содержательному и трогательному дыму. Разговаривая с Хадаром или слушая его стоны и храп, она разглядывала дым. Тропинку между домами она регулярно расчищала, — если бы понадобилось, она смогла бы ёбежать вниз меньше чем за минуту.
Иногда Хадар говорил:
— Ведь не ради же него привез я тебя сюда!
Когда он спал, оглушенный болеутоляющими лекарствами, она сидела у Улофа. Непостижимо, что Хадар всего несколько дней, или пару недель, или с месяц тому назад приехал на машине в поселок и забрал ее, что у него хватило сил прослушать ее лекцию и при этом он не потерял сознания и не стонал.
Однажды она не выдержала и сказала Улофу:
— Немногим дано до самого конца иметь ради чего жить и уметь наслаждаться жизнью, как делаешь это ты, как ты наслаждаешься этими вот лакричными палочками.
— Я не наслаждаюсь, возразил он. — Я питаюсь.
Нет, ничем таким легкомысленным и постыдным, как он и впрямь не занимается и никогда не занимался, в его жизни нет места для подобной ерунды и чепухи, каковой являются плотские наслаждения, не говоря уж о духовных, нет, он живет единственно ради Хадара или, вернее, ради самого себя, но сообразуясь с Хадаром. Он пришел бы в отчаяние, обнаружив какое-то наслаждение, удовольствие или что-нибудь иное, что могло бы стать еще одним поводом для жизни. Ему не надобно ничего в стиле Хадаровой деревянной куклы. Самое большее, к чему приводит наслаждение, это удовлетворение — явление смешное и преходящее. Он от души рад, что его жизнь так проста, что в ней есть только один смысл, подобная простота его устраивает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Он, Хадар, украдкой доил его, Улофа, коров. Он крал березовые дрова и торфяные подстилки с его земли, тащил фланелевые рубахи и носки из непряденои шерсти с бельевой веревки, снимал дранку с крыши его дома, чтобы дождь привел в негодность сахарный песок и кусковой сахар на чердаке, он присвоил себе память о дедушке и твердил, что это он, Хадар, как две капли воды похож на деда, что у него, Улофа, нет ни единой дедовой черточки, он крал электричество, воровски подключаясь к его проводке. Ну, всего и вспомнить невозможно. Сам он не такой злопамятный, как Хадар, поэтому и позволил себе забыть кое-какие вещи. Например, как тот расстрелял из дробовика сиреневый куст Минны, в самом цвету. И что Хадар резал Минну ножом.
— Минну? — удивилась она. — Минну, твою жену?
Но он должен добавить, что жалел Хадара да, стыдился вместе с ним, никто не посмеет утверждать, будто он просто хочет его смерти, нет, он не настолько злобный и бессердечный человек. Особо сейчас, когда Хадар лежит там такой иссохший и жалкий, всеми брошенный. А вот мучения он заслужил, равно как и освобождение от мучений, сперва одно, потом другое, и еще он, Улоф, желает ему сморщиться и усохнуть, сделаться как высушенная беличья шкурка, нет, смерти Хадару он не желает, но охотно признает его право — со временем — на смерть. Да, спокойную и приличную смерть напоследок. Вот так обстоит дело. Когда Хадара наконец-то не станет, тогда он сам, со своей стороны, выдержав достаточный траур по брату, выползет из своего кокона большой пестрой летней бабочкой и начнет в полную меру наслаждаться жизнью.
Он употребил именно эти слова: в полную меру. Его толстые, отекшие руки в синих прожилках покоились на столе.
Снова пошел снег, хлопья, похожие на бумажные, казалось, неподвижно висели в воздухе.
И этим вечером она пару часов просидела перед блокнотом.
Она часто повторялась, но, похоже, это ее не заботило, немногочисленные читатели, наверно, тоже не обратят на это внимания, не исключено, что им даже нужны некоторые повторения, повторения помогают им узнавать самих себя, благодаря повторениям написанное делается удивительно похожим на остальное существование. И вопрос не в том, чтобы высказать то или иное, а только чтобы что-то показать.
Поздним вечером Кристофер пришел в Ула на постоялый двор «Гусиная кровь». Хозяин угостил его яблочной водкой с медом. Кристофер потел и пил, из-за жировых складок на пальцах он держал кружку ладонями. И хозяину постоялого двора захотелось узнать, какое дело привело сюда гостя, кто он такой и какой жизнью живет.
— Вообще-то, — сказал Кристофер, — я не живу жизнью в обычном смысле. Моя миссия — попытаться осуществить определенный ход жизни. Я. с одной стороны, представляю, а с другой — сам представление. Точно как персонаж хроники или мистерий.
— Мне кажется, — сказал хозяин, — что это тяжелый случай искусственности.
— Вовсе нет, — возразил Кристофер. — Для меня нет иной формы жизни, кроме подражания. Которое одновременно есть образец.
— Для меня, — сказал хозяин, — было бы чудовищным мучением никогда не быть самим собой, не иметь возможности устроить свою жизнь в соответствии с моей природой. — Говоря, он время от времени ковырял в зубах куриным когтем и рыгал.
— Разница между «быть» и «казаться» не так велика, как обычно думают люди, — сказал Кристофер. — В моем случае она совершенно стерта. Я тот, кого я представляю. Я ношу представление точно так же, как ношу все другое. Представление есть просто-напросто ношение. Самим собой человек бывает лишь тогда, когда он представляет кого-то или что-то, во что крепко верит.
— Это миссия? — спросил хозяин.
— Да, ответил святой Кристофер. Это миссия.
Буквы у нее получались больше и угловатее, чем обычно. Наверное, из-за непривычного освещения и из-за того, что рука устала после дневных трудов.
Утром третьего дня она расчистила выпавший ночью снег. Сожгла меховую шапку, лежавшую снаружи возле кухонной двери.
Если ты заведешь себе еще одну кошку, сказала она, — найдешь для нее другую шапку. Нет, больше он никогда не позволит себе к кому-то привязываться, ни к единому живому существу.
Без особого волнения она посмотрела на проехавший мимо снегоочиститель. Достав из почтового ящика газету, уселась за стол и принялась читать. Увидев это, Хадар сказал:
Нет, мы не должны читать газету. Надо остерегаться всяческих волнений и всевозможных происшествий. Будем жить медленно, как бородатый лишайник. Газетой мы растопим плиту.
И она сложила газету и сунула ее в печку.
Очевидно, ему было легче обуздать боль, если он лежал на спине; глядя в потолок, он продолжал говорить об искусстве жить как бородатый лишайник.
Человек не знает толка в медлительности, он понимает только то, что движется в его собственном темпе. Разрушающиеся горы, умирающий сосновый лес, камни, пробивающиеся наружу в плодородной земле, человеку непонятны, человек не понимает даже, как растут его собственные ногти. Со временем он еще соглашается, а с медлительностью ни в коем разе. Потому-то человек читает газеты — чтобы наполнить себя событиями и временем. Но медлительность намного выносливее и сильнее, чем время, время быстро кончается, а медлительность почти никогда. Медлительность, короче говоря, — это всё одновременно. Время похоже на комарье и мошкару, медлительность — большое домашнее животное, которое лежит и жует. У человека, отдающегося во власть времени, потом не остается прошлого, у него остается лишь испарившееся, пролитое и сгоревшее. А без прошлого человек порыв ветра. Совестливо и неспешно прожитое прошлое единственное сырье, из которого делается прочный человек.
Вероятно, таким образом он спрашивал о ее прошлом.
— Я сожгла газету, — сообщила она. — Бросила ее в печку.
И он поднял руку и вытянул ладонь, точно хотел коснуться Катарины.
— Из любого можно сделать человека, сказал он.
Чаще всего он лежал, скрестив руки на животе, словно хотел заключить в объятия боль. По большей части он молчал, иногда бормотал, покашливая, несколько слов, — казалось, ответа он не ждал, ответов не существовало. Он мог сказать: — Зимой мухи живут в навозе и выживают. Или: Ты бы могла помочь мне прикончить Улофа. Или: Сейчас я почуял, как он впился зубами еще в одну кишку.
— Кто? — спросила она
— Рак.
Или: Интересно, у Улофа дров хватит? В один из первых дней, может, в третий, но с таким же успехом это мог быть седьмой или десятый, он сказал:
— Мою куклу, ее, верно, гниль съела. Какую куклу? — отозвалась она.
— Деревянную. Куклу, которую вырезали из березовой свили. Куклу с золотыми локонами, покрашенную голубой краской и цинковыми белилами, с красной ленточкой под подбородком. Совсем взаправдашняя, ну вот как человеская рука и пальцы. Кукла, которая у меня была, когда я был маленьким.
— Когда ты был маленьким? — переспросила она. — Когда ты был ребенком?
Да, у него было детство, это может показаться невероятным, но это так, далекое, но детство.
Во многом он делил детство с Улофом, они оба были заморыши, думали по-детски и били белок деревянными стрелами.
И вот, сколько он помнит, в этом детстве — с самого начала до конца деревянная кукла принадлежала ему, ее выстрогал дед, она лежала у него, Хадара, за пазухой, когда он ходил в лес и спускался к озеру; она слушала, когда он свистел и говорил, ночью она спала в его кровати, была ему ближе любого другого живого существа. А когда у Улофа прорезались зубы и он начал ходить, ему сколотили лошадку, чтобы он, Улоф, не украл куклу и не сделал из нее бесформенную чушку.
Да, когда он вспоминает детство, то думает о кукле, какая она была пригожая и гладкая на ощупь, какая верная ему и желанная для Улофа и какая теплая, когда он обнимал ее, лежа под ватным одеялом или овчиной.
Деревянная кукла? Да, деревянная кукла.
Но в тот день, когда нашли деда, деда и обглоданные собачьи кости — на черепе и ребрах были ясно видны следы зубов, — в тот день он, Хадар, решил, что с детством в его случае покончено; наивность детства давно вызывала у него отвращение, и он заполз под хлев, за бревна, оставшиеся от овчарни, которая стояла на том самом месте, где потом построили дом Улофа, и там положил куклу на плоский камень и последний раз погладил по животу.
Ежели бы кто сумел пробраться туда, ежели бы нашелся такой смелый человек, который бы заполз под хлев и хорошенько поискал, то, может, кукла, пролежавшая там всю его жизнь, и нашлась, при условии, что Улоф давно уже ее не обнаружил, не осквернил и не сжег в плите. Хадар часто думает об этом, да, думает беспрерывно с тех самых пор, как его начала грызть эта противная хвороба.
Ежели бы хоть кукла была с ним.
Ползя на коленках и локтях, она в конце концов нашла тот плоский камень, — шаря руками, о щепки и щебенку разодрала в кровь кончики пальцев, и на камне лежал кусочек дерева, покрытый пылью и паутиной. Она сунула его под пальто и вынесла наружу.
Да, это могло быть куклой — до того как облупилась краска и почти все неровности сгладились, это действительно могло быть куклой, возможно, там есть и голова, и руки, и плечи, и ноги.
Хадар сидел, выпрямившись в кровати, он тут же обеими руками схватил куклу и поднес к глазам, нижняя челюсть у него отвалилась, так что морщины на лице почти разгладились, из уголков рта стекала слюна. Когда же он наконец решился заговорить, ему, казалось, не хватило воздуха.
Это и правда была она, его кукла: ни Улоф не обнаружил ее, ни гниль не тронула, уже в то время его хитрость превосходила хитрость брата. Удивительно, да просто чудо, что она таким вот образом сохранилась для него, такая нетронутая и невинная, словно воскресла из мертвых, наверняка в этом есть скрытый смысл.
— Видишь, — сказал он, — как она вроде улыбается глазами, и какие свежие краски на лице, и как красиво вырезаны коленки и ступни!
— Да, — ответила Катарина, — поразительно.
Можно она будет ночью спать со мной? спросил он.
Тебе не меня надо спрашивать.
— А кого же еще?
Позже она сообщила об этом Улофу.
Хадар заполучил обратно свою куклу, сказала она, — деревянную куклу, которая была у него в детстве.
Это невозможно, — возразил Улоф. Он говорил, что привязал к ней камень и выбросил в озеро.
Улоф закашлялся. Скорее всего, ему предстояло умереть во время приступа кашля.
— Она лежала под хлевом, — сказала она. — На плоском камне.
Вот сволочь. Как же я ее искал! Как искал!
Но потом Улоф переменил тему разговора; похоже, ему это было необходимо.
— Значит, ты пишешь? — спросил он. — Эту свою книжку? Не только Хадаром занимаешься, но и книжкой?
Скоро она уедет, она ему об этом напомнила, но еще какое-то время она может побыть здесь, она остается, но в то же время уже в пути, если он понимает, что она хочет сказать. Да, она пишет, и еще у нее Хадар, и ни то ни другое особой заботы для нее не представляет. Она пишет понемногу каждый вечер, раньше она обычно писала по утрам, а теперь по вечерам, это произошло вполне естественно. Выбираешь себе тему. Любая тема вмещает что угодно. Здесь, в горах, она более или менее освоилась, чувствует труднообъяснимую связь с его, Улофа, и брата его Хадара взаимными действиями, этим бессмысленным соревнованием по продлению жизни, которое она невольно воспринимает как проявление искусства, представляющее нечто иное и в каком-то смысле равноценное ее собственным устремлениям. Да, ей здесь хорошо. Смертельная и в то же самое время шутовская серьезность, соединение любви и равнодушной покорности судьбе — именно это могло наполнить ее ощущением временной принадлежности к дому. Она всегда старалась избегать того, чтобы переоценивать значение собственной жизни и тем самым слишком бесцеременно ею пользоваться. Она не какая-нибудь значительная писательница, никогда не хотела стать таковой, она просто пишет.
Он не сводил с нее глаз, от бесплодного усилия расшифровать и понять ее слова подкожный жир на лице, казалось, застыл.
Я бы прочитал что-нибудь из того, что ты написала, — сказал он.
Но ничего подобного она поощрять не желала. Нет, с его стороны будет разумнее не растрачивать свою душевную силу на чтение или на другие суетные дела, Хадар воистину ни за что так не поступит. Да и по своей природе он, Улоф, не принадлежит к числу ее читателей, те, кто читает ее книги, делают это не сознательно и добросовестно, как сделал бы это он, — ее читатели, собственно, и не знают, во что ввязываются, они вообще ничего в принципе не знают о жизни, живут в городах на юге, и чтение для них — лишь одна из вялых привычек, честно говоря, она ничего о них не знает. Не понимает их. Просто одна из ее книжек случайно попадает к ним в руки, точно так же, как ей в руки случайно попадает та или другая тема.
В тот день он ел миндальные бисквиты с вишневого цвета вареньем из прямоугольной стеклянной банки.
— Но почему, — спросила она, почему мы об этом говорим?
— Мы говорим о кукле, — напомнил Улоф. Его, Хадара, кукле.
Улоф чувствует себя хорошо, — сообщила она Хадару. — С каждым днем набирается сил. Он может еще не один год прожить.
Один день ты говоришь, что за ним нужен уход, — сказал Хадар. — А на следующий утверждаешь, что он бодр и здоров.
Когда он вставал теперь с дивана, то всегда просил ее помочь ему, выставлял вперед ладони, словно защищался и пытался оттолкнуть, и в то же самое время просил о помощи.
— Сердце, оно такое, — сказал он. — Но вдруг раз — может понести и разорваться. Сердце — оно как адская машина.
Она поставила ведро в изножье дивана. Сидя на ведре, он продолжил:
У рака все по плану и по порядку. Он трудится и делает свое дело, ты знаешь, где он. То, что у меня рак, а у него сердце, вовсе не случайность. Улоф всегда был малодушный и вероломный, ясно, что у него должно было быть сердце.
Что-то случилось с запахом Хадара, она больше его не ощущала. Когда она спускалась к Хадару по утрам, запах слабо и быстротечно давал о себе знать, но он перестал ее мучить, он остался у нее лишь в памяти.
Вновь улегшись на диван, Хадар сказал:
И ведь случаются чудеса, это известно, случаются чудеса. Люди воскресают из мертвых; у пресмыкающихся вырастают крылья, и они начинают летать. Рак, он может растаять как кусок льда под рубашкой.
Ты и вправду так думаешь?
Это единственное, что известно точно. Со всем остальным может быть как угодно, но что случаются чудеса, это известно точно.
Даже смрад из ведра не вызвал у нее отвращения, она вынесла ведро на улицу и опорожнила в заснеженную низину под домом.
Но когда она призналась ему в этом, сказала, что спервоначалу его запах был ей мерзок (она даже употребила слово «вонь») и потому она так тщательно выстирала его одежду и вымыла его самого, но вот теперь этот своеобразный запах улетучился или исчез, — он ответил:
Я воняю как и раньше, с каждым днем все забористей, это чудовищное мучение для меня. Но из деликатности я не хотел ничего говорить.
Из окна Хадара она следила за дымоходом Улофа и дымовыми сигналами; когда мороз усиливался, дым светлел, делался не таким густым, устремлялся вверх без передышки, а в редкие дни оттепели чернел, поднимался толчками, иногда вовсе пропадал. Почти все свободное время она посвящала этому содержательному и трогательному дыму. Разговаривая с Хадаром или слушая его стоны и храп, она разглядывала дым. Тропинку между домами она регулярно расчищала, — если бы понадобилось, она смогла бы ёбежать вниз меньше чем за минуту.
Иногда Хадар говорил:
— Ведь не ради же него привез я тебя сюда!
Когда он спал, оглушенный болеутоляющими лекарствами, она сидела у Улофа. Непостижимо, что Хадар всего несколько дней, или пару недель, или с месяц тому назад приехал на машине в поселок и забрал ее, что у него хватило сил прослушать ее лекцию и при этом он не потерял сознания и не стонал.
Однажды она не выдержала и сказала Улофу:
— Немногим дано до самого конца иметь ради чего жить и уметь наслаждаться жизнью, как делаешь это ты, как ты наслаждаешься этими вот лакричными палочками.
— Я не наслаждаюсь, возразил он. — Я питаюсь.
Нет, ничем таким легкомысленным и постыдным, как он и впрямь не занимается и никогда не занимался, в его жизни нет места для подобной ерунды и чепухи, каковой являются плотские наслаждения, не говоря уж о духовных, нет, он живет единственно ради Хадара или, вернее, ради самого себя, но сообразуясь с Хадаром. Он пришел бы в отчаяние, обнаружив какое-то наслаждение, удовольствие или что-нибудь иное, что могло бы стать еще одним поводом для жизни. Ему не надобно ничего в стиле Хадаровой деревянной куклы. Самое большее, к чему приводит наслаждение, это удовлетворение — явление смешное и преходящее. Он от души рад, что его жизнь так проста, что в ней есть только один смысл, подобная простота его устраивает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12