А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Два соединенных пружинных матраца, покрытых чехлом из самой дешевой, симпатично разрисованной дерюжки, — это тахта. Из-под дерюжки выглядывала белая березовая кора круглых поленьев, то есть ножек тахты. Детский письменный стол — единственное из мебели, что Нина согласилась взять из дому, — был видоизменен с помощью новеньких фанерных ящиков для посылок.
С одной, так сказать торцовой, стороны стол был отодвинут от стены ровно настолько, чтобы ящики не проваливались. Они хитро стояли один на другом, то в длину — для рукописных киносценариев, то в ширину — для книг, и образовывали книжный шкаф, похожий на те, что сейчас составляются из секций. Но тогда никаких секций и в помине не было. Поэтому можно считать, что Саня с Ниной их изобрели или уж во всяком случае заложили фанерный фундамент для современного шкафостроения.
Затем они приобрели шкаф для белья и платья, тоже фанерный, но фабричной работы, и Саня его смешно разрисовал. Когда брат Нины или кто-нибудь из друзей у них засиживался и оставался ночевать, шкаф легко было отодвинуть от стены и отделить раскладушку гостя от спальни, то есть тахты хозяев.
Так как с первого дня супружеских отношений эта молодая пара твердо решила строить жизнь и материальную базу совершенно самостоятельно, медовый месяц до поездки в Фергану был целиком самодеятельно-творческим и, как видите, привел к целому ряду конструктивных достижений. Кроме того, им удалось задешево купить на барахолке у Обводного канала три венские табуреточки и круглый гостиный столик, старенький, скрипучий, но выдерживающий скромную посуду и вполне заменяющий столовый, а если придвинуть его к тахте — годный для трапезы пяти человек. Правда, пятой чашке места на столе не хватало, приходилось ставить ее на тахту, но Нина уверяла, что чашке там даже уютнее.
Украшением комнаты был свет. Он струился из окна сквозь тончайший узбекский шелк лилово-желто-зеленого рисунка, подаренный в Фергане Варварой Васильевной.
Новой подруге Нины, в будущем пишущему человеку, мансарда так понравилась, что своя комната — стоило с высоты мансарды на нее мысленно взглянуть — показалась примитивной и скучной.
А Нина уже вела подругу в сверкающе чистую кухоньку, знакомила с соседкой и хозяйкой этой чистоты и ее двумя детишками. А хозяйка уже предлагала чаю из начищенного до солнечного блеска самовара. Нина благодарила, бежала в комнату за карамельками ребятишкам и за чашками. Потом был чай с такими же карамельками, орехами и белым хлебом. Это сочетание оказалось очень вкусным и сразу переселило Нину в Узбекистан.
— Был в Фергане занятный вечер, когда Алексей Платонович вдруг заговорил о сапожниках.
— О сапожниках? Почему?
— Потому что у меня отлетел каблук. Саня хотел нести туфли в починку. Алексей Платонович взял у него каблук, взял туфлю, осмотрел и унес в дом. Вернулся он скоро, как цветок протянул мне туфлю с приколоченным каблуком, потребовал, чтобы я походила в ней по саду и сказала, не чувствует ли моя пятка гвоздиков.
Пятке было удобно, гвоздиков она не чувствовала, она чувствовала благодарность. После этого Алексей Платонович начал:
«Обувь — тончайшее и сложнейшее из человеческих изобретений. Платье может быть пошире и поуже. Шляпа может сидеть на голове ниже и выше. Это почти неощутимо. Но неточно пригнанная к ноге обувь — это ад.
Каждый пальчик, каждый сустав, стопа и пятка должны быть облегаемы обувью так, чтобы не жать и не тереть.
И это виртуозное произведение должно быть крепким, как железо, но не ржаветь от сырости, как ржавеет железо. Первый сапожник, несомненно, знал законы трения, износа материала, знал способ тонкого скрепления разнохарактерных частей в целое. Он обладал высшей чуткостью и был прирожденным ортопедом. Вот почему он заслуживает вечной славы. А ныне здравствующие, добросовестно-умелые сапожники, — Алексей Платонович довольно хвастливо глянул на мои туфли, — заслуживают всеобщей сердечной признательности».
Саня толкнул его. Они любили толкать друг друга, как-то смешно, одним пальцем. Саня толкнул и сказал:
«Приколотить каблук — не фокус. Сам приколотил бы. Не знал, что у тебя завелись сапожные гвозди».
«А кроме каблука ты ничего не заметил?» — удивился Алексей Платонович.
Не только Саня, я так быстро надела туфлю, что тоже больше ничего не увидела. Я скорей ее сняла. Сбоку, где почти незаметно немного распоролась кожа, было зашито — и ой как заметно!
Саня сказал:
«Нет, ты не прирожденный сапожник».
Усто заступился:
«Зато зашито самым крепким операционным швом».
«Конечно, — подтвердила Варвара Васильевна. — Мне хорошо знаком этот шов. Я уже начала прятать всю обувь».
А мне было приятно, что Алексей Платонович так зашил хоть что-то мое. Мне даже начало нравиться, как зашито. Я еще раз, от души, сказала спасибо и призналась, что хочу, очень хочу — посмотреть хотя бы одну его операцию от самого начала до наложения швов.
Алексей Платонович очень внимательно на меня посмотрел и сказал:
«Не советую».
Я спросила почему. И он вспомнил такой случай:
«Один военный, герой гражданской войны, потребовал разрешения присутствовать на операции жены.
Я спросил: „Не грохнетесь?“ Он страшно разобиделся, начал приводить примеры своей храбрости, показывать шрамы. Я разрешил ему войти и постоять возле двери.
Оперирую. Слышу отчаянный вопль:
„Зинка!“
Усыпленная жена со вскрытой полостью, естественно, не отвечает. Секунда тишины. И грохот! Воин-богатырь падает, теряя сознание».
Я спросила: что же было с операцией, пришлось прервать?
«Зачем? Пришлось стоящим на страже санитарам вынести беднягу из операционной».
Алексей Платонович поглядел, произвело ли это на меня впечатление. Произвело. Но я решила собрать все силы, посмотреть операцию не теряя сознания и сказала, что я не передумала.
«Что ж, — ответил Алексей Платонович. — Послезавтра я оперирую милую двенадцатилетнюю девочку, к тому же — умницу. У нее искривление позвоночника, грозящее самым настоящим горбом. Придется вынуть из голени такой кусочек косточки, чтобы не повредить походке и чтобы его было достаточно для исправления и укрепления позвоночника. Операция интересная».
Неожиданно Саня спросил:
«Можно посмотреть нам двоим?»
Алексей Платонович даже вскинул голову. Оказывается, Саня ни разу не изъявил желания посмотреть, как оперирует отец.
Он ответил:
«Сочту за честь».
«Я тоже, — сказал Саня, — сочту за честь. И еще просьба: покажи, что ты сделал с человеком, чья фотография висит у тебя над столом».
Ох, посмотреть только, что это за фотография! На ней человек… присевший, горбатый, весь в каком-то про
тезном корсете. Руками по-обезьяньи держится за землю. Иначе он не может передвигаться. А лицо — хорошее, молодое… такое обреченное невозможно смотреть.
Послезавтра настало. Мы пошли в больницу рано утром, по холодку, вместе с Алексеем Платоновичем. Подходим. Перед воротами в больничный двор на корточках сидят узбеки. Вижу: у них спор, ссорятся они из-за чегото. Как только заметили Алексея Платоновича, встают, прижимают руки к сердцу и кланяются.
Кланяются они одинаково, а здороваются по-разному.
Одни:
«Салям, Хирурик!»
Другие:
«Салям, Прафе-сар!»
Самый старый добавляет:
«Живи сто лет и еще сто лет. — Он подходит ближе. — Балыной человек! Я говорю — ты Хирурик. Они говорят — Прафе-сар. Ты кто? Скажи».
«Вашего муллу, — спросил Алексей Платонович, — как зовут?»
Старик назвал трудное имя, не запомнила какое.
Алексей Платонович опять спросил:
«Ваш мулла и тот, кого зовут… — он повторил трудное имя, — один человек?»
«Так», — подтвердил старик.
«Хирурик и профессор — тоже один человек».
Узбеки поняли, заулыбались и помирились.
Саня нашел, что ответ папы не слишком точный, но ему ничего не сказал. По дороге мы с Алексеем Платоновичем почти не говорили. Видели, как он смотрит на дорогу и вдруг своей увесистой палкой с железным острием внизу, будто в такт какому-то решению, отбрасывает в сторону комочек земли, сухой, как камушек. Я подумала: похоже, что он расчищает свою другую сегодняшнюю дорогу. И что он уже не с нами, и старикам отвечал, думая о своем.
И все-таки обещания он помнил. Как только мы надели халаты, быстро повел нас к какой-то двери и отворил. Я увидела семь или восемь мужчин на койках. Кто сразу приподнялся и сел, кто поднял голову, но я никого, кроме одного, не разглядела. Тот прямо рванулся к Алексею Платоновичу, а когда Коржин к нему подошел — заплакал и прижался лицом к его колену.
«Опять вы, мальчик мой… Как нехорошо. Такой стройный, крепкий мужчина, а ведете себя как плаксивая дама-тюлень. Ходи из-за вас с мокрым пятном на халате».
«Мальчик мой» стал просить прощения, но колена не отпускал, лица не было видно, и я не понимала, к кому Алексей Платонович нас привел.
А он как гаркнет:
«Зверев! Безобразник вы этакий, встать сейчас же!»
Зверев сразу встал, повернулся спиной. Алексей Платонович поднял ему рубаху до шеи. Мы увидели красивую, прямую спину и во всю спину — розовую полоску шва, выгнутую как серп. Только ручек у серпа две.
Зверев нервно объяснял, почему-то поворачивая голову к Сане, что где он только не был — в Киеве, в Москве, — а слышал одно: могила исправит.
Алексей Платонович похлопал его по спине, как мамы по мягонькому месту своих младенцев. Похлопал, опустил рубаху, и Зверев повернулся к нам. Я его узнала.
Тот самый, что на фото. Только лицо не обреченное, а потрясенное. Наверное, у меня и у Сани тоже лица были потрясенные, и не сразу дошло, что Алексей Платонович нас знакомит. Я пожала руку. Казалось, что теперь и рука, и спина — все в Звереве какое-то новое, заново рожденное. Но Хирурик уже взял меня под локоть, выпроводил нас из палаты во двор, показал, на какой скамейке подождать, и скрылся в больнице.
Сидим. Ждем. За нами приходит молодая сестричка.
Мы идем по коридору мимо женщины. Она стоит у стены, стиснув руки, в таком страшном напряжении, что можно не объяснять: это мама той, двенадцатилетней…
Сестричка повязывает нам и себе на нос и на рот марлю и вводит нас в операционную. Идем вдоль стены к окну. Бросается в глаза столик с инструментами. Как ни говори, от них мороз по коже. Даже молоток лежит. Да, молоток, только никелированный. Операционная сестра перекладывает его с края столика на середину.
На столе — девочка. Лицо закрыто маской. На маску капают хлороформ. У головы, возле того, кто капает на маску, — Алексей Платонович. Он затылком к нам, узнаю его по наклону.
Маску снимают. Какая приятная спящая девочка…
Человек с маской остается на том же месте. Алексей Платонович поворачивается, подходит к середине стола — и я его не узнаю. Я смотрю на него и не успеваю заметить, как девочка оказалась животом вниз, а лицом не совсем. Лицо видно, спящее, как в своей постели. Но маска — рядом. Операционное поле быстро обкладывают кругом салфетками, закрепляют какими-то длинными, торчащими щипцами. Все молча. Саня берет меня за руку. Такая тишина, что слышу его пульс.
Операционное поле отделено белым. Алексей Платонович протягивает руку. Сестра вкладывает в руку скальпель. Одно легкое, плавное движение кажется, над кожей, а полукруглый разрез — вполспины. Полукруг кожи откидывается, нет, переворачивается, как страница книги. Ассистент тампоном вбирает капельки крови. Крови мало, не успевает вытечь.
Опять по тому же месту, точно такой же второй разрез — и вот они, позвонки…
Но что это? Девочка под наркозом начинает петь. Тоненько, про цветы на лугу. Тоненько… как она по лугу бежит.
А ей Алексей Платонович в позвоночник — долото.
А по долоту молотком — раз!
Ей уже держат ногу, смазанную йодом. Ей по позвоночнику опять — раз! в другом месте.
Мне душно. Перед глазами поплыло. Держаться надо, держаться. Смотреть на руки. Почему так легко его рукам? Но темнота к голове. Темнота давит.
И еле успеваю сказать:
«Уйти».
Саня и сестричка — под руки. Выводят к скамейке в зеленый двор, а мне серый, черный… И я теряю сознание, слава богу, не в операционной.
Но знала бы ты, как стыдно, когда теряла и когда Саня вел домой. А потом, когда дома увидела: идет из больницы Алексей Платонович — с удовольствием провалилась бы.
Он сразу, от калитки начал:
«В самый интересный момент операции хочу вам объяснить… Увы, некому. Ах вы бесстыдники!»
Я ответила:
«Не бесстыдники, а бесстыдница».
Он напомнил, что не советовал мне, но, по правде сказать, надеялся, что выдержу.
«Если бы девочка не запела, выдержала бы».
«Разве она запела?» — удивился Алексей Платонович.
Это «разве» Нину просто потрясло. Она не могла понять, как можно не услышать пения девочки, которую оперируешь. Но бывшему обломку, а теперь преддипломнице это было понятно. И она охотно объяснила киноведу, что Алексей Платонович мог не слышать даже фортиссимо самого мощного оркестра, мог не услышать всего, если это ничем не грозило оперируемой, но малейший тревожный звук, малейшую неровность дыхания — уловил бы немедленно.
Киновед выслушала это объяснение с глубочайшим вниманием и о чем-то задумалась. Видно было, что она думает стремительно, что проясняются еще какие-то черты Алексея Платоновича и она этому рада. Вообще, на ее лице все читалось: и то, что — пожалуйста, читай, и то, чего она не хотела бы дать прочесть.
Сильные впечатления ферганского дня не кончились.
Еще был вечер. А вечером произошло такое, что, если бы Варвара Васильевна и все остальные в доме знали, где и с кем встречается Алексей Платонович в этот темный вечерний час, можно было по меньшей мере сойти с ума.
Но долой взволнованность. Эта страшная история и пересказывается своими словами для того, чтобы убрать скачкообразную взволнованность Нины. Надо приложить старания, чтобы все шло по порядку и вечернее поведение Алексея Платоновича выявлялось шаг за шагом, без лишних эмоций, без ахов и охов.
Сигнал к вечерней встрече был получен Алексеем Платоновичем позавчера. О получении сигнала он никому не сказал, и, может быть, это к лучшему. Иначе все домочадцы сходили бы с ума с позавчера до послезавтра.
А так — самым спокойным образом после вечернего чая он, как ни в чем не бывало, вынул из жилетного кармана свою золотую луковицу — часы, принятые из рук Фрунзе в награду за героическую медицинскую работу в годы гражданской войны. Он вынул часы-луковицу, взглянул на циферблат и сказал:
— Я вынужден покинуть вас.
— Опять в больницу? — спросила Варвара Васильевна. — Это называется отпуском и отдыхом?
Очень извиняющимся, ласковым голосом муж объяснил, что ему необходимо взглянуть на девочку, такую умницу. Оказывается, она пела во время операции. И хотя он не догадывался, что она поет, он оперировал ее в каком-то особом, музыкальном настроении. Как же не навестить девочку, которая поет, чтобы хирургу было приятнее работать?
После такого подробного объяснения Алексей Платонович сунул в карман свой фонарик, по-узбекски прижал ладони к сердцу, улыбнулся, взял свою палку с железным наконечником и ушел.
Дальше можно излагать события двумя способами.
Либо подождать возвращения Алексея Платоновича, как ждала Нина со всеми домочадцами, и рассказать, как было дело, задним числом, а точнее, задним часом. Либо, если уже знаешь, как было дело, сразу пойти за Алексеем Платоновичем и вместе с ним преодолеть пространство дороги, ведущей не в больницу, а в сторону от больницы.
В этот час земля дорог на Востоке светла, а небо густо темнеет. И все же оно, как говорят узбеки, здесь на семь тополей выше, чем в Ленинграде.
Но вот у поворота дороги под тоненьким серпом луны вырисовываются деревья. Не высокие свечи пирамидальных тополей, а раскидистые, ветвистые шелковицы — тутовник. У этого поворота Коржин останавливается. Достает из кармана чесучового пиджака бумажку, полученную позавчера, освещает ее своим ярким фонариком и перечитывает:
«дарагой догхтор Хирурик
догхторы богачи
ПРИКАЗ
палажи один тыща рубль пад камень»
Далее указывается местонахождение камня, под который должно тысячу рублей положить не позже сего числа, до темноты. Стемнеет — будет проверщик. «Нет тыща — у догхтор скоро нет головы, голова — отдельно».
Под приказом три закорючки — три подписи известных в Фергане бандитов.
Алексей Платонович подходит к указанному глухому месту. Подробно обводит кружочком света одинокий полуразрушенный дом. У стены дома камень. Свет упирается в него, поднимается по стене, ползет вдоль стены, опускается вниз. Стена достаточно крепкая. Камень к ней прислонен, и вот она, выемка в земле. Место для денег. Предусмотрительные бандиты. Для каждого устрашающего приказа — новое место, новая выемка.
Выемку Алексей Платонович подробно не осматривает. Он садится на камень и выключает фонарик.
Над головой пролетает большая птица.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25