А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Наконец, двери распахиваются. В сопровождении четырех воинов выходят император, Мавриций и его невеста. Раздаются возгласы приветствия, аплодисменты: ликует Рим! Это о чем-то да говорит, когда император способен вот так, запросто, продемонстрировать свои мужские достоинства: силу, неотразимость, уверенность в себе — разве это не славные добродетели Цезарей! "Да здравствует великий Калигула!"
Если бы Калигула не был сумасшедшим, маньяком, эпилептиком, развращенным садистом, он бы процарствовал не четыре года, а все полсотни лет: по душе толстосумам жесткий властитель! Убили его, как чумную собаку, и погас тоталитаризм, и явился новый император. Божественный Клавдий, — снова расставляли фишки демократических игр, которые всегда начинались с разоблачения злодеяний, с появления новых свобод, новых обещаний, новых людей у власти!
Ах, какие же это были новые люди! Чего только не было в те давние времена! Вольноотпущенник становился консулом, а консул — рабом, бывший раб назначался прокуратором, а обанкротившийся или проворовавшийся прежний наместник изгонялся прочь. Те, кто был в немилости раньше, возносились до небес: наступала новая эпоха новых людей — энергичных, ясноглазых, крепких в локтевых суставах и, как правило, любвеобильных.
Феликс Марк Антоний — прокуратор Иудеи, бывший раб, в его руках была судьба Апостола Павла. Феликс женился на прекрасной еврейке Друзилле, правнучке Ирода Великого, сестре царя Агриппы II и жене Азиса, царя Эмесы. Друзилла расторгла брак с царем, чтобы оказаться в объятиях бывшего раба и вольноотпущенника. Ах, какие же это были демократические времена!
* * *
Я думал: что изменилось в способах правления, в самих правителях? Позади кровавая полоса мирового тоталитаризма. И снова смягченная, унавоженная волна правителей из крестьян, слесарей, пекарей, токарей. Мой двойной портрет Прахова и Хобота я никому не показывал. Меж ними окровавленный топор, он их не разъединяет, напротив. Феликс Хобот в большом подпитии поведал свою родословную: "Я родом из алкашей. Мой дед кувалдой контру убивал. Патроны жалел. Тюк по башке — и в реку. За одну ночь однажды тыщу перещелкал. Ильич лично ему руку жал. А бабка — голубая кровь. Он ее пистолетом по башке: 'Или замуж пойдешь, сука, за меня, или пристрелю, мать твою перетак'. Вот такой мой дед был. Не чета этим землепашцам Праховым". Тут Хобот был неправ, и Прахов немало добрых людей перещелкал, только не кувалдой лупил, а цепом. Все коллективизации сам провел: тысячами в дальние края ссылал. А уж когда в милицию пошел, так одним ударом научился скулы выворачивать неугодным и сомневающимся и детей своих научил мордоворотскому искусству.
И если так уж прикинуть да взвесить все обстоятельства нашей жизни, невольно вскрикнешь: ах, какие же это демократические времена у нас, когда кто был никем, стал всем!
44
Квартира Тимофеича всегда считалась двухкомнатной. На самом же деле она состояла едва ли не из пяти комнат. Раньше в доме Тимофеича была богадельня. Что такое богадельня, я и до сих пор не знаю, как не знаю, что есть клирос, паперть и анфилада. Помнится, Тимофеич называл эти три слова, когда рассказывал об истории своего дома и своей квартиры. Я только всегда удивлялся высоким потолкам и широким ступенькам, которые вели из одной комнаты в другую. Конечно же, Тимофеич немало потрудился, чтобы превратить свою обитель в таинственное чудо, куда многих тянуло точно магнитом. Поскольку в двух комнатах не было окон, он убрал перегородку, а стены обшил пятидесяткой. Что такое пятидесятка, я тоже не знал. Догадывался, что это толстая доска. Из таких же массивных досок были сделаны стол и стулья. Мебель только на вид казалась грубоватой. На самом же деле в ней был тот изысканный шарм, который достигается лишь естественными узорами хорошо зачищенного дерева, в меру покрытого черным лаком или еще какой-нибудь несусветно дорогой жидкостью, отчего узоры стали подлинными образцами искусства и хорошо гармонировали с бронзовыми подсвечниками, светотенями массивной люстры, обрамленной разноцветными витражными пластинами, купленными за бесценок во времена предпоследнего разграбления католических храмов. Из этого витражного стекла Тимофеичу удалось заказать несколько бра и напольных светильников, которые не просто преображали комнату, их свет рвал душу на части. Эти бра точно источали кровавый дух, похищенный из храмов, и мне всегда невмоготу было глядеть на их багряные переливы. Где и каким образом Тимофеичу удалось достать несколько рыцарских доспехов и двух каменных половецких богинь, я не знаю, но в отблесках пригашенного света эти фигуры производили ошеломляющее впечатление. Особенно каменные богини. Однажды я обратил внимание, что шеи богинь были одинаково поцарапаны. Спросил об этом хозяина. Он ответил: божества использовались вместо столбиков для колючей проволоки.
— А где же была эта колючая проволока? — спросил я.
— В одном очень интеллигентном гетто, — ответил Тимофеич, но дальше распространяться не стал. (Позже я узнал, что в этом гетто содержались борцы за перестройку всех наций и регионов.) На стенах висели и другие ценности: рога убитых животных, сбруя с серебряными колокольчиками, седла азиатских наездников, римские и греческие шлемы, кольчуги. Эти две соединенные вместе комнаты назывались рыцарским залом. Был, разумеется, здесь и камин, не то на клиросе, не то на паперти. Камин, выложенный из огнеупорного кирпича, построенный по английским чертежам, украшенный кованой решеткой. Были на полу шкуры не известных мне животных. А у стены слева из бивня мамонта была устроена оригинальная скамья. Бивень держался на трех пеньках. Говорили, что рыцарский зал не принадлежит Тимофеичу, что большая часть вещей — собственность Хобота, который через Горбунова содержит эту квартиру для крайне важных государственных дел. О том, что эта старинная квартира была не собственность Тимофеича, я догадывался, поскольку он значился, то есть был прописан, совсем в другом месте, в весьма посредственной квартирке, в которой проживали его жена, дочь и теща и куда Тимофеич ходил крайне редко. Это ему не мешало подчеркивать, что он человек семейный, весьма и весьма строгих правил и даже никогда не изменяет жене. Однажды, застав Тимофеича с очередной девицей, я, улыбнувшись, спросил у моего приятеля:
— Объясни, каким образом тебе удается сохранять верность жене?
— О, ты задаешь восхитительный вопрос. На этот вопрос могут ответить друг другу только я и моя жена. Она, должен тебе сказать, изумительная, необыкновенная женщина. Еще не было таких женщин под нашим солнцем. А что касается моих прелестных приятельниц, то, поверь мне, они ко мне относятся, как весенние цветы к теплому ветру. Мы обласкиваем друг друга, и таким образом нами высекается тот замечательный огонь, который необходим и им, и их близким, и моей семье, и мне, разумеется!
— И ты убежден, что это обласкивание не есть измена?
— Напротив. Это есть таинство, которое идет свыше. Оттуда, — он указал перстом на потолок, где значились портреты красавиц, посетивших обитель Тимофеича. Последний портрет поразил меня не столько очарованием форм, сколько богатством души. Глаза излучали ту высокую духовность, которая раньше схватывалась лишь великими мастерами Возрождения. Длинные распущенные волосы закрывали точеную грудь и высокие соски, упрямо не желавшие быть сокрытыми.
— Кто это?
— О, это Катрин. Это чудо двадцать первого века.
— Где она? Что она? — спросил я, едва не задыхаясь от волнения.
Он не стал отвечать тогда на вопросы. Судьба свела меня с Катрин и вот при каких обстоятельствах. Я должен сразу сказать, что когда я оказывался в вечернее время, именно в вечернее, в хоромах Тимофеича, то ощущал себя не просто заурядным человечишкой, а впрямь-таки кем-то из тех отпетоковарных извергов, которым не только было все дозволено, но и которые в рамках этой вседозволенности творили вдохновенное зло. Я ощущал себя каким-нибудь ближайшим помощником Нерона или Калигулы, Игнатия Лайолы или Александра Борджиа, Наполеона или Германа Геринга. Я, конечно же, преувеличиваю и ропщу, поскольку все это было совсем не так, поскольку Тимофеич считал себя предельно религиозным человеком и всегда подчеркивал, что к бесовщине никакого отношения не имеет. Но все равно, хоть я и примыкал к Тимофеичу, все равно ощущал, как за кадром, где-то, может быть, в подполье или за потолком, глядят на меня бесята и демоны, вселяют в меня дух победоносности и дьявольской одержимости. Я всякий раз спохватывался, едва ли не крестился, а потом снова неведомая сила, подогретая шампанским или крепкой наливкой, несла меня в темные пленительные дебри безбожья и растления. Вот и в тот раз, когда я с Горбуновым пришел к Тимофеичу, меня тотчас, как только я переступил порог, обуяла дьявольская сила самоуверенности, гордыни и безверия. За столом сидели игроки. Банковал человек по имени Зяма. У него были сильные руки, пальцы в серебряных кольцах с камнями, а крепкое запястье левой руки было схвачено черным браслетом с черепом, в который были встроены электронные часы. Стол был чист. Наличности здесь никогда не бывало. Игравший писал на визитных карточках сумму и расписывался. Я поставил на горбуновские полторы тысячи и выиграл. Оттого, что я был теперь обладателем уже трех тысяч, уровень моей самооценки подскочил до подбородка. Я, однако, закусил удила и решил держать себя в руках. Мне шли и десятки, а я ставил на два-три червонца, что раздражало и Зяму и окружающих. Возмущался Тимофеич:
— Иди же на все!!!
А я говорил:
— Червонец, — и проигрывал, потому что я знал: к тузу придет король, а потом девятка или восьмерка. Я ждал. Ждал, когда подкрадется ко мне та уверенность, которая наверняка угадает нужную карту и то, какой выигрыш последует. Горбунов заглянул в мою карту — бубновый валет. Горбунов скривился, безнадежно махнул рукой, а я сказал сдающему:
— Три тысячи и прошу сразу две карты. — Я знал, что он мне даст либо восьмерку с девяткой, либо две девятки. Он дал мне три шестерки. Итого у меня было двадцать. Он набрал девятнадцать. Я выиграл еще три тысячи.
Я задумал: если суждено мне жить, я выиграю, а если нет — то все равно. А Горбунов проигрывал раз за разом, отчего мрачнел и мрачнел. Я слышал, как в коридоре раздались женские голоса. Нет, никогда я не забуду той изумительной минуты, когда я впервые увидел Катрин! Сколько достоинства было в ее строгом черном наряде — высокий воротник оттенял точеную шею и тонкие черты белоснежного лица. Талия была туго схвачена широким кожаным поясом, а длинная юбка, до самых щиколоток, придавала фигуре такую великолепную завершенность, что казалось, ничего не может быть в этом мире изящнее и изысканнее. Нет, дорогие мои, это нисколечко была не влюбленность, а что-то большее: все раны мои в одно мгновение излечились, и я заорал что есть мочи, так, чтобы она меня услышала и увидела:
— Мне наплевать, что сделал Кант, Декарт. Мир для меня — колода карт. Иду ва-банк — шесть тысяч, милостивые господа! Играю в открытую! В моих руках крестовый король, не иначе тень Генриха Наваррского. Прошу банкира высветить свою карту. — Он тут же показал десятку. Ничто не дрогнуло в моем сердце. Я теперь играл не один. Я играл вдвоем. Она подошла ко мне, и дивный аромат едва не сделал меня мертвым.
— Пошли фуцерские номера! — сказал Каримов, сидевший напротив меня. Каримов, владелец автомобильного завода и начальник автоинспекции, был богат, жаден и сдержан.
— Фраеров надо наказывать, — зашипел Рем Шумихин, профсоюзный деятель, хитрый и подлый, прозванный Тимофеичем азиатским шакалом.
— Прошу три карты! — завопил я, не чувствуя под собой ни ног, ни пола.
— Зачем три? — одернул меня Горбунов. Это действительно была нелепость. Просить при короле три карты, когда уже две девятки давали двадцать два очка, следовательно, перебор. Но я стоял на своем. А Зяма поторопился выдать мне эти три карты. Я не глядя в карты, крикнул ему:
— А теперь себе.
Зяма, как истый игрок, любил не просто выигрывать, он любил еще и получать удовольствие. Что ему эти несчастные десять — двенадцать тысяч, когда на него работают двенадцать универмагов, он ведал управлением в горторге, а вот удовольствие получить, войти в этот восхитительный, ни с чем не сравнимый мандраж, когда все на тебя глядят, когда ты сам во власти такой страсти, которая будет и будет повторяться в тебе, придавая жизненные силы, уверенность в завтрашнем дне!.. Зяма вытащил шестерку. Он долго думал, а затем быстро бросил на стол еще одну карту — девятка крестей: перебор, проигрыш! — Очередь была за мной. Я открыл первую карту — валет бубей. Я тоже хотел получать удовольствие. Рядом стояла прекрасная женщина. Она даже прошептала нетерпеливо: "Да не тяните же". Следующая карта была дама пик. Я вздохнул. Впрочем, и все вздохнули. Какой бы ни была последняя карта, я все равно выигрывал. А следующей картой был валет. Итого я выиграл, набрав одиннадцать очков.
— Ну нахал! — закричал Каримов.
— Фраеров надо учить! — хихикнул Шумихин.
— И наказывать, — поддакнул Горбунов.
"Ну да, ждите, милостивые, я вас всех вместе в гробу видел, я бы вас вместе живьем спалил, я теперь уж все, теперь уж я играть не буду, то есть буду ставить по червончику да двадцаточке, а двенадцать тысяч у меня в сумке, вот еще Горбунов просит пару тысчонок, Бога ради, прошу, товарищ Горбунов. Через полчаса он еще две попросит, я ему еще две откину, пропади он пропадом, восемь тысяч без малого у меня все равно в сумке, но еще не вечер, чего там за карта пришла, ага, десятка, можно пойти на пару тысяч, если уж выигрывать, то только для того, чтобы ссуживать Горбунова. Черт, на этот раз проиграл, шесть осталось в сумке, еще проиграл тысчонку, два раза по пятьсот поставил на девятки и отхватил перебор, а потом снова два выигрыша подряд, не заметил, как и куда исчезла Катрин, защемило сильно под ложечкой, Тимофеич поставил на стол фужеры, наполненные какой-то дрянью. Я выпил и поставил на туза пять тысяч. Выиграл. А ее все не было и не было.
Снова появился Тимофеич с подносом — маленькие рюмки, хрусталь с металлом и бутерброды с икрой, точнее, сандвичи.
— Перерыв пять минут! — крикнул Тимофеич. — Маленькая реприза рыцарских времен. Остерегайтесь ослепнуть! В роли английской лошадки Прекрасная Катрин!
45
Я оглянулся и глазам своим не поверил. Поверх голого белоснежного тела Катрин была надета стальная кольчуга. Кольчуга была не очень длинной и выглядела как мини-платье. Но это соединение нежно-розовой, должно быть, теплой кожи и холодного кольчатого металла, освещенное витражным многоцветьем, было настоящим волшебством, на какое был способен лишь великий творческий ум Тимофеича и абсолютный изысканно-развращенный вкус Катрин. Будь бы моя воля, я бы эту Катрин спеленал бы в охапку и в ее родительский дом: "Берегите ваше сокровище. Ему цены нет!" А она бы царапалась и орала: "Не ваше дело! Ненавижу! Не троньте меня!" И другое чувство билось в душе моей — протест. Я видел, какой хищной страстью сверкали ее длинные, стройные ноги, защищенные от лодыжек до колен поножами, украшенными красивыми рельефными изображениями. Я ощущал холод жесткого взгляда банкира, пронзившего чешуйчатый панцирь древних доспехов, сквозь который отчетливо и волнующе просматривались талия, бедра, лоно. А рядом вся эта свора деловых людей, не сводивших глаз с ее благородного тонкого лица в шлеме с приподнятым забралом — богиня!
Игра была не просто прервана. Она была отодвинута на самый последний план жизни всех присутствующих.
— Маленький аукцион! — объявил Тимофеич. — Амазонка Катрин, сошедшая с Олимпа всего на одну ночь! Двадцать долларов. Раз — двадцать, два — двадцать…
— Двадцать пять, — сказал Горбунов.
— Раз — двадцать пять, два — двадцать пять…
— Тридцать, — тихо проговорил банкир.
— Раз — тридцать, два — тридцать…
— Пятьдесят, — крикнул Шумихин, профсоюзный деятель.
— Раз — пятьдесят, два — пятьдесят…
— Сто, — не выдержал сидевший напротив меня Каримов, начальник автоинспекции.
— Раз — сто, два — сто…
А мне казалось, что Катрин замерзла, что холодный металл несовместим с ее кожей, что надо немедленно прекратить аукцион, может, поэтому я и крикнул:
— Пятьсот!
— Раз — пятьсот, два — пятьсот…
— Пятьсот пятьдесят, — сказал Горбунов.
— Раз — пятьсот пятьдесят, два — пятьсот пятьдесят…
— Шестьсот, — сказал Каримов.
— Раз — шестьсот, два — шестьсот…
— Семьсот, — торопливо произнес профсоюзный деятель.
— Раз — семьсот, два — семьсот…
— Полторы тысячи, — сказал я, решив пожертвовать горбуновской визиткой.
— Раз — полторы, два — полторы…
— Две! — мрачно сказал Зяма.
— Две сто, — ответил Каримов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69