А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

она была напечатана лишь в малодоступном официальном журнале, газеты ограничились невыразительным сжатым пересказом. Но если текст речи и остался Пушкину неизвестен, мы все равно не удивимся почти дословному совпадению мыслей, выраженных обоими поэтами. Как иначе могли отнестись к расправе над луддитами те, в ком современники по праву видели воплощенную гражданскую совесть.
Байрон сделал все от него зависевшее, чтобы преступление, совершаемое против луддитов, не получило видимости акта, осененного законом. Он знал, что фактически билль уже проведен через инстанции – этого очень добивался некий лорд Ливерпул, сделавший карьеру на дебатах вокруг нового рабочего законодательства. Верхней палате парламента оставалось лишь без обсуждения одобрить готовый текст, как это обычно и происходило. Лорды подремывали в полупустом зале, предвкушая конец прений и ужин в клубе, когда слова попросил почти никому не знакомый член палаты; видимо, он не так уж дорожил званием пэра, потому что с 1809 года ни разу не появился в заседании. Байрон начал говорить, и всеобщее оцепенение точно рукой сняло.
Таких речей тут, кажется, не слышали ни разу. Юный лорд не обинуясь назвал ноттингемские беспорядки «результатом исключительно бедственных обстоятельств»: вызвать их не могло «ничто, кроме самой беспросветной нужды». А дальше, повергая присутствующих в шок, он начал называть вещи своими именами, хотя это было совершенно несогласно с правилами, которые в палате лордов держались чуть не с самого ее основания. Он говорил о бесправии, чинимом на каждом шагу; он утверждал, что единственная вина луддитов – это их не в меру чувствительное сердце, которое не может мириться с гибелью детей, умирающих от голода. Ущерб, понесенный фабрикантами, он отказывался даже сравнить с лишениями, которые рабочие терпят день за днем. И, обращаясь к палате, потребовал прямо ответить на самые главные вопросы. Кто истинный виновник разыгравшейся трагедии? Существует ли в Британии справедливость? «Можете ли вы упрятать целое графство в его тюрьмы? Или вы поставите виселицы на каждом поле и повесите на них людей вместо пугал?»
Голос его звенел медью, в лице читалось воодушевление трибуна, наконец-то нашедшего достойное приложение своему ораторскому таланту. Он вспоминал разоренный войной европейский Юг, мысленно переносился в самые угнетенные провинции Османской империи – оказывалось, что нигде на свете не существует столь беспросветной нищеты, как в Англии, которую считают самой процветающей и передовой страной мира. Со всей категоричностью отверг он расхожие мнения, будто ничего особенного не случилось, просто усмиряют чернь, а она и не заслуживает лучшей участи. Чернь? Но «помним ли мы, сколь многим обязаны этой черни? Это та самая чернь, которая возделывает ваши поля, прислуживает вам дома, из нее составляются ваши флот и армия».
Наверное, впервые так резко и прямо было сказано о том, что жизнью движут не те, кто у власти, а те, кто создает все богатства на земле. До подобных выводов не дошли и самые радикальные идеологи Французской революции. Даже они не отваживались столь решительно заявить, что «чернь», которая позволяет правящей верхушке бросать вызов державам-соперницам, «способна бросить вызов и вам самим, если ваше небрежение и проистекающие из него бедствия доведут ее до отчаяния».
Байрон опустился на свое место среди гробовой тишины. Первой реакцией зала был страх. Потом поднялись дебаты, хотя вопрос считали уже решенным. Отыскались два-три человека, осмелившиеся, хотя и с оговорками, поддержать Байрона; другие только выражали возмущение его «легкомыслием». К досаде лорда Ливерпула, голосование было отложено. Правда, неделю спустя билль прошел при новом чтении – и сразу начались казни.
По-иному дело кончиться не могло; Байрон это понимал. Вероятно, он не удивился бы, даже зная наперед, что его речь останется неопубликованной на родине более девяноста лет. Она была все еще опасна, если взглянуть с позиции тех, кто управляет британским государственным кораблем. К тому же она напоминала о горестных страницах английской истории, а их предпочитали окутывать забвением.
Но мы видели, как высказался о судьбе луддитов Пушкин. И каждый, в ком не угасло чувство правды, высказывался о ноттингемских волнениях точно так же.
При этом имя Байрона можно было упомянуть или вовсе не назвать – все равно он был первым, кому ни аристократическое происхождение, ни парламентское кресло не помешали открыто принять сторону обездоленных, когда их конфликт с властью стал очевидным и трагическим фактом. В биографии Байрона речь по поводу билля о станках стала одной из замечательных вех.
* * *
Слух о ней распространился в мгновение ока, и в первый раз Байрон почувствовал на себе, какой давящей, тягостной может оказаться слава. Она была скандальной, эта стремительно пришедшая известность, она питалась опасливым недоверием к «смутьяну», пренебрегшему сословными правами и обязанностями. В Байроне увидели, точнее, смутно ощутили некую угрозу существующим порядкам, исходящую от всего молодого поколения, чьим представителем и выразителем он сделался в глазах толпы. А тут подоспели первые экземпляры отпечатанного «Чайльд-Гарольда». И жизнь для Байрона как бы началась с чистой страницы.
Вот как писала об этом Марина Цветаева в раннем своем стихотворении, обращенном к Байрону:
Я думаю об утре Вашей славы,
Об утре Ваших дней,
Когда очнулись демоном от сна Вы
И богом для людей.
Я думаю о том, как Ваши брови
Сошлись над факелами Ваших глаз,
О том, как лава древней крови
По Вашим жилам разлилась.
Я думаю о пальцах – очень длинных –
В волнистых волосах,
И обо всех – в аллеях и гостиных –
Вас жаждущих глазах…
В ту зиму лондонское общество до безумия увлеклось вывезенной из европейских стран новинкой – вальсом. Замерзала в снегах между Москвой и Смоленском наполеоновская «великая армия», драгуны развернутым строем атаковали фабричные поселки под Ноттингемом. Газеты заполнились списками погибших морских офицеров и статьями о голоде, усиливающемся из-за блокады, поддерживаемой все еще не сломленной Францией. А светский Лондон танцевал ночи напролет, словно позабыв обо всем на свете.
Это была повальная мода, что-то вроде эпидемии, поразившей всех без разбора. Музыканты не успевали толком разучить ноты, сложными и небезопасными способами доставляемые из Германии. Портнихи сбились с ног, готовя новые туалеты к балам и маскарадам, происходившим каждый вечер. У бедствующих французских эмигрантов теперь появилась возможность уроками танцев быстро поправить дела.
Байрона, вернувшегося из ньюстедского отшельничества, удивила и поначалу оттолкнула эта лихорадочно подогреваемая беспечность, этот вихрь непрекращающегося карнавала, угар веселья посреди бедствий и драм. Легкий флирт, а нередко и беззаконная любовь, на минуту вспыхивающая в круженье маскарада, чтобы оборваться, едва будут сняты маски, блестящий паркет ярко освещенных гостиных и на нем десятки вальсирующих пар, разгоревшиеся глаза в прорези домино, пересуды, несущиеся вслед упоенным своей ловкостью танцорам, объявления о составившихся на таких вечерах помолвках, ревнивые взгляды, чье-то оглушительное счастье, чья-то нежданная катастрофа, – как пленительна была игра жизни, которую он созерцал все те месяцы, из-за хромоты довольствуясь ролью наблюдателя. И вместе с тем как далека его душе разочарованного, кому ведома цена людской тщете.
Но постепенно завораживающая эта атмосфера подчинила себе и его самого. И он отдался ей безоглядно – со страстностью, отличавшей его во всем. Байрона можно было встретить в любом фешенебельном особняке, где устраивали очередной бал. Особенно часто у Мельбурнов.
Их семейство не причисляли к сливкам общества. Титула лордов они удостоились каких-нибудь сорок лет назад, гордиться родовитостью им не приходилось. Зато этот дом был на редкость гостеприимным. С утра звучал в верхнем зале рояль, и младшее поколение – дочери, племянницы, одна прелестнее другой, – наслаждались вальсами до изнеможения. К вечеру у мраморного подъезда выстраивалась длинная вереница экипажей. На парадной лестнице пахло изысканными духами, матово светились зеркала, и в них мелькали огоньки поблескивающих кулонов, затейливые наряды арабского звездочета, или средневекового трубадура, или русалки: Мельбурны обожали костюмированные вечера.
Однажды на таком вечере Байрон увидел необыкновенно изящную женскую фигурку, облаченную в курточку пажа. Высокое жабо подпирало нежный подбородок, очертания губ казались еще капризнее и грациозней из-за легкой неправильности лица, угадывавшейся даже под маской.
Так в его жизнь вошла Каролина Лэм.
Она была женой старшего сына Мельбурнов, человека бесстрастного и пассивного, что, впрочем, не помешало ему впоследствии стать ближайшим советником юной королевы Виктории, а вслед за тем английским премьером. Байрон не знал, от кого исходило неподписанное письмо, пришедшее как-то утром: «Вы заслуживаете счастья и будете счастливы. Талант ваш прекрасен – не погубите его, предаваясь тоске и сожаленьям о минувшем». После «Чайльд-Гарольда» таких посланий он получал великое множество; то, которое отправила леди Каролина, выделялось загадочной недоговоренностью: всего несколько фраз на атласном листке. Что автором была именно она, Байрон установил несколько месяцев спустя. К тому времени она перестала для него быть леди Лэм, даже Каролиной. Просто Карб.
Их роман с самого начала стал бурным и нервозным. Он почти не скрывался, доставляя обильную пищу светским сплетникам. Не каждый смог бы долго выносить переменчивую натуру этой Белочки, Дикарки, как называли Каролину родные. Байрону казалось, что его сердце покорено навсегда. Он попытался объясниться – Каролина расхохоталась ему в глаза. И утром занесла в свой дневник: «Он безумен, зол, он опасен». Но неделю спустя приписала: «Это поразительное бледное лицо – оно моя судьба».
У Мельбурнов бал начинался поздно, а последние гости уезжали перед рассветом. Вальс, рейнский вальс гремел под сводами необъятного зала, подрагивало пламя бесчисленных свечей в тяжелой бронзе канделябров, резкие звуки валторны перебивали томительную мелодию скрипок. Воображение уносило очень далеко от лондонских туманов, в какие-то волшебные страны, где всегда праздник, а любовь не встречает ни коварства, ни преград. И сама Каро, эта ее беспечная, лукавая улыбка, прядь слегка рыжеватых волос, выбившаяся из-под брильянтовой заколки. Как она пленяла легкими, воздушными движениями, проносясь в вальсе, какой волшебной казалась! Что-то было в ней магическое, неотразимое, и лишь особое чутье поэта могло так быстро распознать некий настораживающий оттенок в самом волшебстве, от нее исходившем:
Я не откроюсь пред тобой,
Хоть ты юна, мила, вольна!
Ты злой неведомой волшбой
Живого чувства лишена.
Но как волшба к тебе влечет,
Как пробуждает страсти дрожь,
И ложь за правду выдает,
И правду обращает в ложь!
Если бы поэтическое прозрение способно было обретать немедленное соответствие в конкретных поступках! Предчувствия, выраженные в стихах, не обманывали Байрона. И все-таки он даже не догадывался, какими жестокими муками прорастет эта страсть. В ней правда чувства до неразличимости сплелась с ложью мимолетного возбуждения, которое со стороны Каролины подогревалось, главным образом, тщеславным интересом к творцу «Чайльд-Гарольда», наделавшего столько шума.
Леди Лэм находила какую-то притягательность в скандалах, чьей героиней выступала она сама. Ей нравилось подчеркивать свое презрение к условностям; ее горячечная фантазия и острый, хотя несколько циничный ум, всегда отличавшая ее порывистость и резкость – все это притягивало и отпугивало поклонников: любых, только не Байрона. Оттолкнуло его другое. Дело стало принимать нешуточный оборот, и оказалось, что Каро слишком точно знает меру своей зависимости от светских правил, как бы смело она ни дразнила их хранителей.
Правда, был эпизод, когда, под густой вуалью, она без сопровождающих приехала к нему домой, тем самым покончив даже с видимостью приличий. Этикет той поры предусматривал определенный образ поведения и для таких экстремальных случаев: полагалось безотлагательно бежать за границу на несколько лет, пока не утихнут громы лицемерного возмущения. Вместо этого Байрон отправил Каро в Ирландию, к тетке. Он уже устал от ее скоропалительных, переменчивых решений, от приступов ревности, вызываемых стихами о Тирзе, чье имя она так и не узнала, от бурных сцен, от разрывов, назавтра сменявшихся клятвами в верности до гроба. Немногим из посвященных в эту историю друзей он говорил, что обманулся в своем чувстве. А на самом деле ему было понятно, что Каролина просто на миг утратила контроль над собственными действиями, – пройдет несколько дней, и она ужаснется их бесповоротности. Соединить навеки свою жизнь с жизнью поэта, чьи мысли не могут ведь быть заполнены одной любовью, словно в мире не существует ничего больше, – для этого потребен не тот характер, не тот склад души.
Да и как все это выглядело бы реально: этот беззаконный союз, а уж тем более тихое семейное счастье, в котором найдет успокоение его мятущийся ум, его сердце, изведавшее столько горечи. «Я не Гарольд», – настаивал он и в предисловии к своей поэме, и в ней самой, однако никто не хотел к этому прислушаться, и постепенно отождествление автора с героем стал молча для себя принимать сам Байрон. В перипетиях стремительно развивавшегося романа Байрон почти не виден, зато Гарольд напоминает о себе постоянно. Даже и в стихах, которые написаны после того, как роман закончился, в желчной иронии над своей нерешительностью, когда пришла роковая минута, в легкости, с какой Байрон признается, «как права многоязыко, деловито меня клеймящая молва», в сетованиях на нерасположение фортуны и в мрачных признаниях вроде такого:
А я давно погиб душою
И сам способен лишь губить.
И в свете встретиться с тобою –
Опять мечту воспламенить.
Каролина не захотела вникать в эту логику, отвергнув Байрона раз и навсегда. Она бросила в камин подаренного ей «Чайльд-Гарольда», туда же полетели за ним байроновские письма, и кольцо, на котором были вырезаны два инициала, и золотая цепочка, когда-то принадлежавшая бабке поэта. Отбушевав, она взялась за перо, и явилась на свет беспомощная в литературном отношении повесть «Гленарвон». Читателям, а тем более врагам и завистникам Байрона не приходилось гадать, кто истинный герой этого озлобленного памфлета. Речь шла о литераторе-калеке, ненавидящем весь мир, и особенно женщин. Персонаж выглядел угрюмым магом, каким пугают нашаливших младенцев.
Драма разыгрывалась у всех на глазах. Но лишь очень немногие знали ее истинную подоплеку, и среди них близкая подруга Каролины мисс Анабелла Мильбэнк. Дружба эта могла удивить, уж слишком несходны были характеры: мятущаяся, взбалмошная Каро и не по годам серьезная Белла, которая предпочитала увеселениям экскурсии в Британский музей и публичные лекции о поэзии. Воспитанная в строгих правилах, она не одобряла ни поступков Каро, представлявшихся ей чистым безумством, ни Байрона – как человека, даже как поэта. «Чайльд-Гарольд» показался ей «манерным», хотя местами не лишенным «глубокого чувства»; в своем дневнике она записала, что автору «следовало бы чистосердечно покаяться за причиненное им зло». В чем состояло зло, Белла затруднилась бы сказать с определенностью, однако строй чувств и мыслей Гарольда был ей целиком несимпатичен.
И вот этой-то чопорной юной особе, которая говорила исключительно о серьезном и высоком, а других людей судила с твердым сознанием собственного морального превосходства, – ей, как бы фантастично поначалу ни выглядела подобная мысль, было суждено три года спустя сделаться женой поэта.
Что могло побудить его добиваться руки девушки, так надменно державшейся? Она слишком хорошо понимала, что ее привлекательность для поклонников заключается не в наружности, достаточно заурядной, не в строгости нрава, вовсе не считавшейся достоинством, а только в большом состоянии, унаследовать которое ей со временем предстояло. Оттого Белла проявляла особую холодность к каждому, кто принимался за ней ухаживать. Но женское самолюбие было ей вовсе не чуждо. Байрон, когда их познакомили весной 1812 года, не обратил на Беллу внимания, она была уязвлена и решила, что христианский долг повелевает ей заняться исправлением его ложных понятий. В ее дневнике появляется новая запись: «Дала себе тайный зарок стать преданным другом этого одинокого существа».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24