А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

По мнению Роджера Шаттука, Дюшан мог бы написать нечто в таком вот духе:
«Участник шахматных турниров и неровный художник, Марсель Дюшан родился во Франции в 1887 году и умер, будучи гражданином США, в 1968-м. Он делил свое время между двумя странами и в обеих чувствовал себя как дома. На нью-йоркской „Арсенальной выставке“ в 1913 году его „Обнаженная, спускающаяся с лестницы“ позабавила, но и покоробила газетчиков – короче, вызвала скандал, который сделал художника в возрасте двадцати шести лет знаменитым in absentia, поэтому он и перебрался в 1915 году в США. Четыре года спустя он покинул Нью-Йорк и практически целиком посвятил себя шахматам – вплоть до 1954-го. Именно тогда группа молодых художников и музейщиков из разных стран открыли для себя Дюшана и его творения. В 1942 году он снова поселился в Нью-Йорке, а последнее десятилетие жизни в этом городе (1958–1968) вернуло Дюшану славу и почет».
Включите Дюшана в свою книгу про тень Бартлби. Дюшан лично водил знакомство с этой тенью, мало того, он сотворил ее собственными руками. Пьер Кабанн в книге, составленной из его бесед с Дюшаном, спрашивает, занимался ли тот хоть какой-нибудь творческой деятельностью в течение двадцати лет, проведенных в Кадакесе. Дюшан отвечает, что да, занимался, он каждый год чинил навес над террасой, дававший ему тень. Дюшан всегда предпочитал оставаться в тени. Я очень высоко его ценю, и, кроме того, этот человек приносит удачу, включите его в свой труд, посвященный направлению Нет. А больше всего меня восхищает в Дюшане то, что он был великим обманщиком.
Вечно Ваш
Дерен.
21) Мы научились уважать обманщиков. В набросках для так и не написанного предисловия к «Цветам зла» Бодлер советовал художнику не раскрывать своих секретов, но свой собственный раскрыл: «Разве мы показываем публике, порой ошеломленной, порой безразличной, как действуют наши приемы? Разве объясняем суть всех этих мелких поправок и неожиданных вариантов или то, каким образом наши самые искренние порывы перемешиваются с ташками и шарлатанством, без которых не может обойтись амальгама произведения?»
В приведенном отрывке слово «шарлатанство» звучит едва ли не как синоним «воображения». Лучший роман из посвященных шарлатанству и рисующих портрет обманщика – это «Мошенник» (1857) Германа Мелвилла, великого вдохновителя – с самого часа рождения Бартлби – извилистых лабиринтов Нет.
Мелвилл в «Мошеннике» искренне восхищается теми представителями рода человеческого, которые способны преображаться, надевая на себя разные личины. У Мелвилла иностранец, плывущий на речном судне, затеял шутку, вполне достойную Дюшана (Дюшан был шутником и обожал чисто словесные фантазии, хотя происходило это отчасти именно потому, что он не слишком доверял словам, превыше всего ценил и любил Жарри, основателя патафизики, а также великого Реймона Русселя), он подшучивает над пассажирами и читателями, прикрепив рядом с капитанской кабиной объявление с обещанием вознаграждения за поимку таинственного мошенника, якобы только что прибывшего с Востока, в своем роде гения, хотя не пояснялось, в чем именно состоит его искусство.
Никто так и не сумел поймать странного мошенника, придуманного Мелвиллом, как никому никогда не удалось уличить во лжи Дюшана, человека, который не верил в слова: «Слова совершенно бессильны что-либо выразить. Как только мы начинаем переливать наши мысли в слова и фразы, все летит к черту». Никто и никогда не схватил за руку великого обманщика Дюшана, его хладнокровно замышленный обман – это вовсе не произведения искусства или не-искусства: Дюшан выиграл пари, сумев облапошить мир искусства, который воздал ему все положенные почести, не заметив фальшивых верительных грамот. Это большой успех. Дюшан сам себе бросил вызов на поле художественной и умственной культуры, к которой принадлежал. Он был выдающимся художником направления Нет, ибо побился об заклад, что сумеет первым достичь финиша, практически ничего не делая, сидя, по сути, сложа руки. И выиграл. И выставил на смех всякого рода мелких мошенников, к которым мир успел так привыкнуть за последнее время, ничтожных мошенников, которые видят награду не в смехе и не в игре под названием Нет, а только лишь в деньгах, сексе, власти или пошлой славе.
Продолжая смеяться, Дюшан под конец жизни взошел на сцену, чтобы сорвать аплодисменты публики, восхищенной тем, насколько гениально и без малейшего труда он обвел вокруг пальца мир искусства. Когда автор «Обнаженной, спускающейся с лестницы» поднимался на сцену, ему не было нужды глядеть на ступеньки. Благодаря долгим и тщательным расчетам великий обманщик прекрасно знал, куда ставить ногу. Он все спланировал заранее – как и положено настоящему гению искусства Нет.
22) Представим себе двух писателей, которые живут в одной стране, но между собой едва знакомы. Первый страдает синдромом Бартлби и отказывается печататься – за последние двадцать три года у него не вышло ни одной книги. А второго – без всякого разумного на то объяснения – неотвязно терзает мысль о том, что первый перестал печататься.
Я имею в виду знаменитого писателя Мигеля Торгу и его поразительную реакцию на болезнь Бартлби, которой страдал поэт Эдмундо Бетанкур. Бетанкур родился в 1899 году, так что 7 августа нынешнего года ему бы исполнилось сто лет, изучал юриспруденцию в Коимбре; здесь же прославился как исполнитель фадо, что, разумеется, оказало ему дурную услугу, когда, покончив с вольной богемной жизнью, он кинулся завоевывать поэтический авторитет и выпустил один за другим несколько очень странных стихотворных сборников. Какое-то время он буквально заваливал издателей своими новаторскими и трагическими стихами. В 1940 году появилась его лучшая книга «Стихотворения-левши», куда входили замечательные «Глубокий ноктюрн», «Пустая ночь» и «Воздушная могила». Но книгу не поняли и не приняли. Вот тогда-то Бетанкур и замолчал, надолго замолчал – на целых двадцать три года.
В 1960-м лиссабонский журнал «Пирамида» попытался как-то воздействовать на поэта, вернуть его в литературу, для чего рискнул отдать почти целый номер его давним стихам. Но Бетанкур предпочел хранить молчание. Это была крайняя форма синдрома Бартлби – он отказался написать хотя бы несколько строк в ему же посвященный номер «Пирамиды». И журнал следующим образом прокомментировал реакцию поэта: «Необходимо пояснить, что молчание Бетанкура – это не капитуляция и не способ выразить несогласие с современной португальской поэзией, нет, это особая форма бунтарства, право на которое он бережно отстаивает».
1960 год оказался неблагоприятным для португальской лирики, в которой пышным цветом расцвела – как, кстати, и в Испании, где существовал диктаторский режим, – эстетика, взявшая за эстетический образец социалистический реализм. К 1963 году мало что изменилось, но Бетанкур дал-таки разрешение перепечатать свои стихотворения тридцатых годов – старые и когда-то освистанные. Несмотря на зажигательное предисловие молодого Эльберто Эльдера – или как раз по вине предисловия, – стихи опять были приняты плохо. Далекий от всего этого и словно вышедший на свет из длинного туннеля, Мигель Торга написал Бетанкуру из Опорто сердечное письмо, в котором признался: «В „Пирамиде“ нет новых стихов, зато есть старые, что уже само по себе доставило мне большую радость. То, что Вы, сеньор Бетанкур, ничего не печатаете, в конце концов превратилось для меня в настоящий кошмар».
Тем не менее Бетанкур так ничего больше и не напечатал. Он умер через десять лет после этого письма. «Вчера скончался Эдмундо Бетанкур, – писала газета „Република“, – так и не нарушив молчания. Поэт по доброй воле тридцать три года прожил без стихов и песен, словно надев глушитель на свою жизнь».
Но разве смерть поэта с Мадейры, когда он умолк навсегда, избавила от кошмаров Торгу?
23) Я, небрежно позевывая, листал литературное приложение к газете на каталанском языке и вдруг наткнулся на статью Жорди Льовета, словно специально написанную для того, чтобы попасть в мою тетрадь.
Вернее, это была не статья, а рецензия, где Жорди Льовет как бы между прочим упомянул и о том, что уже давно отказался от литературного творчества. Согласитесь, странно читать, когда критик в рецензии вдруг пускается в откровения и признается, что страдает болезнью Бартлби. Во всяком случае, мне это кажется очень странным. Мало того, в рецензии речь шла о книге английского эссеиста Уильяма Хэзлитта (1778–1830), который, если судить по названию одного из его текстов – «Хватит наконец писать эссе», – видимо, как и Жорди Льовет, тоже принадлежал к числу фанатичных приверженцев направления Нет.
«Уильям Хэзлитт, – говорит критик, – в буквальном смысле спас мне жизнь. Несколько лет назад я должен был ехать из Нью-Йорка в Вашингтон, воспользовавшись услугами известной и почти всегда безупречно работающей железнодорожной компании „Армтрек“; я сидел на вокзале в зале ожидания и читал томик эссе этого хорошего человека <…>. Я так увлекся эссе „Хватит наконец писать эссе“, что пропустил свой поезд. Состав сошел с рельсов неподалеку от Балтимора, было много жертв. Так-то вот… Почему я с таким интересом читал именно это эссе? Вероятно, уже тогда мне хотелось обрести поддержку, ведь в голове у меня бродила мысль о том, что пора расстаться с литературной критикой и либо заняться собственно художественным творчеством – хотя для такого человека, как я, совершенно лишенного воображения, мечта была утопической, – либо пойти в университет преподавателем, либо читать лекции, либо по крайней мере стать библиофилом – всем этим я в результате и занялся и веду ничем не примечательную и совсем-совсем простую жизнь…»
Меньше всего я рассчитывал обнаружить подобные жемчужины в каталонской газете. Согласитесь, очень странно выглядит, когда критик в середине рецензии на некую книгу вдруг заводит речь о себе самом и словно ненароком сообщает, что отказался от писательства из-за недостатка воображения, – чтобы отважиться на такое, надо, честно говоря, обладать именно что недюжинным воображением, – к тому же он задевает нас за живое признанием, что ведет ничем не примечательную и совсем-совсем простую жизнь.
Так-то вот… Нельзя не отметить следующее: ему достало воображения, чтобы признаться, что ему недостает воображения, – а это оригинальный вариант «дяди Селерино». Что ж, алиби звучит убедительно, и, наверное, он долго придумывал его – находка прямо-таки драгоценная. Ведь другие, придумывая себе «дядю Селерино», как правило, изобретают самые экстравагантные оправдания для своего вступления в призрачное войско писателей направления Нет.
24) Сегодня последнее воскресенье июля. Дождливо. И на память сразу приходит дождливое воскресенье, которое Кафка описал в своем Дневнике: то воскресенье, когда писатель по вине Гёте чувствует полную неспособность написать хотя бы строчку, полный паралич, и целый день внимательно разглядывает свои пальцы, не в силах совладать с приступом болезни Бартлби.
«Так кончается для меня дождливое, тихое воскресенье, – пишет Кафка, – я сижу в спальне, окруженный покоем, но вместо того, чтобы взяться за писание, в которое я позавчера, например, хотел излиться со всем, что есть, я теперь сижу и долго рассматриваю свои пальцы Я думаю, всю неделю я целиком и полностью находился под влиянием Гёте, исчерпал силу этого влияния и поэтому стал бесплодным».
Так писал Кафка в дождливое январское воскресенье 1912 года. Перелистнув две страницы, мы убеждаемся, что и 4 февраля он продолжает страдать той же Болезнью, синдромом Бартлби. Из чего можно заключить, что «дядей Селерино» для Кафки служил – по крайней мере на протяжении некоторого периода – Гёте: «Рвение, с каким я читаю о Гёте (беседы с ним, студенческие годы, часы, проведенные с Гёте, пребывание Гёте во Франкфурте), захватывает меня целиком и удерживает от писания».
Вот вам доказательство, что Кафка страдал синдромом Бартлби, если кто-то в этом еще сомневался.
Кафка и Бартлби – два плохо сочетаемых человеческих типа, но я с некоторых пор взялся их сочетать. И я, разумеется, не единственный, кто почувствовал соблазн посягнуть на подобное. Например, Жиль Делёзв статье «Бартлби, или Формула» говорит, что писец Мелвилла – это живой портрет Холостяка (именно с большой буквы), который появляется на страницах Дневника Кафки, того самого Холостяка, для которого «счастье – это когда ты понимаешь, что земля, где ты приостановился, по площади не может быть больше куска земли, покрытого твоими ступнями», того Холостяка, который умеет покорно принимать с каждым разом все более сжимающееся вокруг пространство; тот самый Холостяк, чей гроб, когда он умрет, будет строго соответствовать его меркам.
В связи с этим на память мне пришли и другие описания Холостяка из Дневника Кафки, которые оставляют такое впечатление, будто он рисовал портрет Бартлби:
«Он… разгуливает в застегнутом на все пуговицы пиджаке, руки засунуты в высокие пиджачные карманы, локти остро согнуты, шляпа глубоко надвинута на лицо, фальшивая, как бы уже врожденная улыбка призвана защитить рот, как пенсне – глаза, брюки уже, чем пристало худым ногам. Но каждый знает, как обстоит с ним дело, и может перечислить все его страдания».
Если скрестить Холостяка Кафки с писцом Бартлби, придуманным Мелвиллом, получится человек-гибрид, которого я пытаюсь сейчас себе представить и которого впредь буду называть Скаполо («холостяк» по-итальянски): он похож на странное животное – «наполовину котенок, наполовину барашек», которого Кафка получил бы в наследство.
Известно ли, что именно чувствует Скаполо? По-моему, холод исходит у него изнутри, овевая печальную половину его лица. Холод этот идет от врожденного и неизлечимого смятения души. Холод этот заставляет слепо подчиняться самым разрушительным порывам, что и заставляет Скаполо вечно повторять свое звонкое «НЕТ», словно он пишет его большими буквами в неподвижном воздухе – вечером в дождливое воскресенье. Из-за этого холода получается следующее: чем больше Скаполо старается отгородиться от живых людей (на которых работает то как невольник, то как конторский служащий), тем меньше пространства они готовы ему выделить.
Этот Скаполо напоминает добряка швейцарца (что-то вроде прогуливающегося Вальзера), а также классического человека без свойств (в духе Музиля), но мы уже видели, что Вальзер только на первый взгляд казался простодушным и что внешнему облику человека без свойств тоже не следует доверять. На самом деле Скаполо должен внушать страх, потому что он без опаски расхаживает по ужасным территориям, по владениям мрака, но ведь как раз там обитает самое радикальное из отрицаний, там дыхание холода становится по сути своей разрушительным.
Скаполо, на наш взгляд, везде чужой, нечто среднее между Кафкой и Бартлби, он живет где-то у самого горизонта в далекой-предалекой земле: Холостяк иногда повторяет, что предпочел бы не делать ту или иную вещь, а иногда дрожащим голосом, каким Генрих фон Клейст обращался к могиле возлюбленной, произносит нечто ужасное и одновременно очень простое:
– Я уже не здешний.
Емкая по смыслу фраза Скаполо – полная противоположность жизненному принципу Бартлби. Я говорю это, слушая, как лупит по стеклам воскресный дождь.
– Я уже не здешний, – шепчет мне на ухо Скаполо.
Я улыбаюсь ему и вспоминаю слова Рембо: «На самом деле я из загробного мира». Я гляжу на Скаполо и придумываю собственную формулу, потом так же шепотом отвечаю ему:
– Я одинок, я холост. – И тотчас сам себе начинаю казаться смешным. И не могу избавиться от этого ощущения. Ведь смешно же, когда ты ощущаешь всю глубину собственного одиночества, но вместе с тем обращаешься к кому-то, и это нарушает твое одиночество.
25) Из одного дождливого воскресенья я переношусь в другое. В воскресенье 1804 года, когда Томас Де Куинси, которому тогда было девятнадцать лет, в первый раз попробовал опиум. Много позже, вспоминая тот день, он напишет: «Это случилось воскресным вечером, печальным и дождливым. На нашей земле нет зрелища мрачнее, чем дождливый воскресный вечер в Лондоне».
У Де Куинси синдром Бартлби проявился в форме пристрастия к опиуму. С девятнадцати до тридцати шести лет Де Куинси из-за наркотиков был просто не способен ничего написать – часами напролет он лежал и грезил. Прежде, до того как он стал погружаться в бредовые фантазии, порожденные синдромом Бартлби, он собирался стать писателем, но уже никто не верил, что это возможно, его считали безнадежным, ведь опиум у того, кто его принимает, вызывает беспричинное веселье, но туманит разум, хотя иногда делает это с помощью волшебных идей и наслаждений. Ну и понятно, что если разум твой затуманен и околдован, писать ты не способен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19