А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Передо мной было не столько даже людское безумие, сколько упрямство, изворотливость, поддержка, которую человек, на глазах у Бога, исподтишка оказывает всем силам соблазна и смерти. Как! Невежество, болезни, нищета пожирают миллионы невинных, а когда провиденье чудом создает приют, где может наконец расцвести мир, туда ползком пробираются страсти и, едва угнездившись, принимаются выть по-звериному день и ночь...
- Берегитесь, сударыня, - сказал я.
- Беречься? Кого? Чего? уж не вас ли? Не будем драматизировать. То, что вы слышали, я сказала вам первому.
- Вы не говорили об этом даже вашему духовнику?
- Духовник тут ни при чем. Это чувства, над которыми я не властна. Да я никогда и не руководствовалась ими в своем поведении. Мой домашний очаг, господин аббат, очаг - христианский.
- Христианский! - вскричал я: это слово было для меня как удар в грудь, оно пронзило меня. - Разумеется, сударыня, вы принимаете здесь Христа, но что вы с ним делаете? Он ведь и у Каиафы тоже был.
- У Каиафы? Вы что, с ума сошли? Я не ставлю в упрек ни мужу, ни дочери, что они меня не понимают. Существуют недоразумения, которые непоправимы С ними смиряешься.
- Да, сударыня, человек смиряется с тем, чего не любит. Дьявол осквернил все, даже смирение святых.
- Вы рассуждаете как простолюдин. В каждой семье есть свои тайны. Разве будет лучше, если мы выставим их напоказ? Многократно обманутая, я могла бы стать неверной женой. Но в моем прошлом нет ничего, за что я могу краснеть.
- Благословенны ошибки, которых мы стыдимся! Да сподобит вас Господь презирать себя!
- Странная мораль!
- Это и в самом деле мораль не мирская. Что Богу до престижа, до достоинства, до науки, - все это гроб повапленный, в котором сокрыт гниющий труп.
- Вы что же, предпочитаете скандал?
- А вы считаете бедняков глухими и слепыми? Увы, бедность слишком проницательна! Сытое брюхо провести нетрудно, оно легковерно. Но от обездоленных вы можете сколько угодно прятать ваши пороки, они учуют их издалека, по запаху. Нам уши прожужжали мерзостями язычников, но те хотя бы требовали от своих рабов только покорности, как требуют послушания от домашних животных, и когда, раз в год, в праздник сатурналий, рабы брали реванш, хозяева относились к этому с улыбкой. Тогда как вы, нынешние, злоупотребляя божественным словом, которое учит бедных душевному смирению, лукавите, хитростью похищаете то, что должны были бы принять на коленях, как небесный дар. Нет на свете худшего соблазна, чем лицемерие сильных мира сего.
- Сильных мира сего! Да я могла бы назвать вам фермеров, которые богаче нас. Мы, мой бедный аббат, маленькие люди.
- В вас видят хозяев, господ. Власть всегда зиждется только на иллюзиях обездоленных.
- Все это пустые фразы. Обездоленным только и заботы что наши семейные дела!
- Сударыня, - сказал я ей, - существует лишь одна семья - великая человеческая семья, и ее глава - Господь наш. И вы - богатые - могли быть его возлюбленными чадами. Вспомните Ветхий завет: блага земные в нем часто служат залогом небесного расположения. Что говорить! Разве это не драгоценная привилегия - родиться избавленным от посюсторонних тягот, обращающих жизнь неимущего в однообразную погоню за хлебом насущным, в изнурительную борьбу с голодом и жаждой, с ненасытным чревом, каждый день требующим своего? Вашим жилищам надлежало быть домами мира, домами молитвы. Неужели вас никогда не волновала преданность бедных тому наивному представлению, которое они составили себе о вас? Увы, вы разглагольствуете о их жизни, не понимая, что они алчут не столько ваших благ, сколько чего-то иного, они и сами бы не могли сказать, чего, и эти грезы скрашивают подчас чудесным образом их одиночество, - грезы о великолепии, о величии, бедные грезы, грезы бедняка, благословенные Господом Богом...
Она приблизилась ко мне, словно давая мне понять, что я должен откланяться. Я чувствовал, что мои последние слова дали ей время прийти в себя, я сожалел о них. Теперь, когда я их перечитываю, они меня смущают. Нет, я не отказываюсь от них. Но это слова человеческие, не больше. Они выражают очень глубокое, очень жестокое разочарование моего детского сердца И, разумеется, я не одинок - миллионам людей моего класса, моей породы еще суждено пережить его. Оно - составная часть наследия бедняка, одна из главных составных частей бедности, сама суть бедности, я в этом нисколько не сомневаюсь. Господь пожелал, чтобы бедный протягивал руку, нищенски выпрашивая величие, как и все остальное, а между тем он ведь сам его излучает, того не ведая.
Я взял свою шляпу, которую раньше положил на стул. Увидев, что я уже у порога, берусь за ручку двери, она сделала жест, выдававший глубокое волнение, и этот порыв всего ее существа потряс меня. Я прочел в ее глазах непонятный страх.
- Странный вы священник, - сказала она голосом, дрожавшим от нетерпения, от нервного напряжения, - впервые такого вижу. Расстанемся хотя бы добрыми друзьями.
- Могу ли я не быть вам другом, сударыня, я ведь ваш священник, ваш пастырь.
- Слова! Что вы, наконец, знаете обо мне?
- То, что вы мне сами сказали.
- Вы хотите смутить меня, это вам не удастся. Я мыслю слишком здраво.
Я промолчал.
- В конце концов, нас ведь будут судить по нашим делам, не так ли? Какой проступок я совершила? Не спорю, мы с дочерью чужие друг другу. До сих пор мы не показывали виду. Сейчас произошел кризис. Я выполняю волю мужа. Если он обманывается... Он-то уверен, что дочь вернется к нему.
Что-то пробежало по ее лицу, она прикусила губы, но слишком поздно.
- А вы, вы верите в это, сударыня? - спросил я. Господи! Она откинула голову назад, и я увидел - да, увидел - на какое-то краткое мгновение, что признание рвется из глубин этой души, не знающей прощенья, как ни старается она его удержать. Взгляд, застигнутый на лжи, говорил: "Да", но неодолимый порыв всего ее сокровенного существа выталкивает "нет" из полуоткрытых губ.
Мне кажется, она сама удивилась этому "нет", но даже не попыталась взять его назад. Ненависть внутри семьи ужасней всякой другой, потому что это чувство питается повседневным контактом, оно, как гнойник, мало-помалу отравляет организм, не вызывая жара.
- Сударыня, - сказал я, - вы выбрасываете из дому ребенка, и вы понимаете, что это - навсегда.
- Это зависит только от нее самой.
- Я постараюсь воспрепятствовать ее отъезду.
- Вы же ее совсем не знаете. Она слишком горда, чтобы остаться здесь, если почувствует, что к ней проявили снисходительность, она этого не вынесет.
Я потерял терпенье.
- Господь вас сломит! - вскричал я.
У нее вырвался какой-то стон, нет, не стон побежденного, который молит о пощаде, скорее вздох, глубокий вздох человека, собирающегося с силами, чтобы бросить вызов.
- Сломит? Я уже сломлена. Теперь Бог бессилен, чем еще может он меня наказать? Сына он у меня отнял. Я больше его не боюсь.
- Бог разлучил вас с ним на время, но ваше жестокосердие...
- Замолчите!
- Ваше жестокосердие может разлучить вас с ним навсегда.
- Вы кощунствуете, Бог не мстит.
- Он не мстит, это слово человеческое, оно имеет смысл для вас одной.
- Может, скажете еще, что мой сын меня возненавидит? Сын, которого я носила, кормила!
- Вы не будете ненавидеть друг друга, вы друг друга не узнаете.
- Замолчите!
- Нет, не замолчу. Священники слишком часто молчат, и я хотел бы думать, что молчат только из жалости. Но мы малодушны. Принцип установлен, а там болтайте, что хотите. Ну и что сделали из ада вы, люди? Своего рода место вечного заключения, наподобие ваших собственных тюрем, заблаговременно уготованное для человеческой дичи, которую ваша полиция травит от сотворения мира, - для врагов общества. Вы не прочь отправить туда же богохульников и святотатцев. Но может ли здравый ум, может ли гордое сердце приять без отвращения подобный образ божественной справедливости? Когда образ ада вас стесняет, вы ничтоже сумняшеся просто отбрасываете его. Вы судите об аде по законам сего мира, а он не от мира сего. Он не от мира сего, и еще менее от мира христианского. Вечное наказание, вечное искупление - уж и то чудо, что сама мысль об этом является нам в здешней жизни, ведь едва грех изыдет из нас, достаточно знака, взгляда, немого зова, чтобы прощение ринулось на нас с небесных высот, как орел. А все потому, что распоследний из людей, пока он жив, даже если думает, что не любит, еще способен полюбить. Сама ненависть лучится, и то, что мы именуем отчаянием, для самого непритязательного из бесов - светозарное, победное утро. Ад, сударыня, - не любить. Для вас выражение "не любить" звучит банально. Для живого человека не любить значит любить меньше, полюбить другого. Способность любить кажется нам неотделимой от нашей сути, от самой нашей сути - понимание это ведь тоже своего рода любовь - ну, а что если ее можно все же вовсе утратить? Не любить, не понимать - и тем не менее жить, вот что чудовищно! Всеобщее заблуждение состоит в том, что мы приписываем таким, покинутым богом существам что-то свое, человеческое, нашу вечную подвижность, в то время как они - вне времени, вне движенья, окаменели навсегда. Увы! Да подведи нас за руку сам Бог к одному из этих скорбных созданий, и будь оно нам в прошлом даже самым дорогим другом, о чем бы мы стали теперь с ним говорить и на каком языке? Разумеется, если человек, нам подобный, пусть и самый ничтожный, пусть негодяй из негодяев, брошен живым в геенну огненную, я готов разделить его судьбу, я бросился бы отбивать его у палача. Разделить его судьбу!.. Беда-то в том, невообразимая беда этих охваченных пламенем камней, прежде бывших людьми, в том и состоит, что им уже нечего разделить.
Мне кажется, я довольно точно передаю свои слова, и, возможно, в чтении они даже впечатляют. Но пробормотал я все это, наверняка, так невнятно, так несвязно, что моя тирада должна была показаться нелепой. Меня едва хватило на то, чтобы членораздельно выговорить все до конца. Я был выпотрошен. Увидь меня кто-нибудь в эту минуту - привалившегося к стене, мнущего пальцами шляпу - перед этой властной женщиной, я был бы сочтен за провинившегося, который тщетно пытается оправдаться. (Нет сомненья, я и в самом деле был та ков.) Она глядела на меня с необыкновенным вниманием.
- Нет проступка, - сказала она хрипло, - который давал бы право...
Мне казалось, я слышу ее сквозь густой туман, приглушающий звуки. И в то же время мною овладевала печаль, неизъяснимая печаль, против которой я совершенно бессилен. Быть может, это было величайшим искушением в моей жизни. И в эту минуту Бог пришел мне на помощь: я вдруг ощутил на своей щеке слезу. Одну-единственную слезу - как случается видеть на лицах умирающих в последний миг их земных страданий. Она смотрела, как стекает эта слеза.
- Вы меня слышали? - спросила она. - Вы меня поняли? Я говорила вам, что нет на свете такого проступка...
Я признался, что нет, не слышал. Она не отрывала от меня глаз.
- Передохните минутку, вы не в состоянии сделать и десяти шагов, у меня больше сил, чем у вас. Право же, все это совсем не похоже на то, чему нас учат. Это - грезы, поэмы. Я не считаю вас дурным человеком. Я уверена, вы сами, подумавши, устыдитесь этого гнусного шантажа. Ничто не может разлучить нас - в этом ли мире, в ином ли - с тем, кого мы любили больше самих себя, больше жизни, больше спасения.
- Сударыня, - сказал я, - даже в этом мире достаточно пустяка, какого-нибудь ничтожного кровоизлияния в мозг, да и того меньше, и мы уже не узнаем людей, к которым были горячо привязаны.
- Смерть не безумье.
- Мы действительно знаем о ней еще меньше.
- Любовь сильнее смерти, это написано в ваших книгах.
- Любовь не мы придумали. У нее свой строй, свой закон.
- Господь Бог повелевает любовью.
- Нет, он любовью не повелевает, он сам любовь. Если вы хотите любить, не ставьте себя вне любви.
Она положила обе руки на мою, наши лица почти соприкасались.
- Это нелепо, вы говорите со мной как с преступницей. Неверность моего мужа, равнодушие моей дочери, все это для вас - ничто, ничто, ничто!
- Сударыня, - сказал я, - я говорю с вами как священник, как велит мне голос свыше. Напрасно вы принимаете меня за человека, витающего в облаках. Как я ни молод, мне отлично известно, что есть немало семей, подобных вашей или еще более несчастных. Но зло, которое может пощадить одних, других убивает, и мне кажется, Господь сподобил меня увидеть опасность, которая угрожает вам, да, вам, вам одной.
- Иными словами, всему виной я.
- О сударыня, никто не может предвидеть, к чему, в итоге, приведет один дурной помысел. У дурных та же судьба, что и у хороших: на тысячу развеянных ветром, заглушенных сорняками, высушенных зноем приходится один, который пускает корни. Семена зла и добра носятся повсюду. Все горе в том, что людское правосудие, как правило, вмешивается слишком поздно: оно наказывает и клеймит проступки, однако не в его возможностях пойти дальше, глубже лица, их совершившего. А наши ужасные дурные помыслы отравляют воздух, которым дышат другие, и зародыш какого-нибудь преступления, зароненный в душу несчастного, помимо его воли, никогда бы не вызрел в плод, если бы не это тлетворное начало.
- Все это бредни, чистые бредни, больные грезы! (Она была смертельно бледна.) Если так думать, невозможно жить.
- Я в этом не сомневаюсь, сударыня. Если бы Бог наделил нас ясным представлением о солидарности, связующей всех нас, как в добре, так и во зле, мы бы не могли жить, это сущая правда.
Читая эти строки, можно, конечно, подумать, что я говорил не наобум, а действовал продуманно. Клянусь, никакого плана у меня не было. Я просто отбивался, как мог.
- Не соблаговолите ли сказать, какой дурной помысел я утаила, произнесла она после долгой паузы, - что это за червь в сердцевине плода?..
- Вы должны смириться с... волей божьей, открыть ваше сердце. - Я не решался говорить ей прямо о преставившемся младенце, и разговор о смирении, казалось, ее удивил.
- Смириться? С чем?..
И тут вдруг она поняла.
Мне случалось сталкиваться с закоренелыми грешниками. Большинство защищается от Бога, противопоставляя ему своего рода слепое чувство, и когда видишь на лице старца, оправдывающего свой порок, глуповатое и в то же время упрямое выражение капризничающего ребенка, это надрывает сердце. Но сейчас передо мной был бунт, подлинный бунт, озаривший своим пламенем человеческое лицо. Он появился не во взгляде, остановившемся и словно затуманенном, не в выражении рта, и даже голова ее не только не была гордо поднята, но напротив, клонилась к плечу, словно придавленная незримым бременем... Нет, показная наглость богохульства ничто перед этой трагической простотой! Казалось, внезапная вспышка, взрыв воли отнял у нее все силы, оставив тело недвижным, бесстрастным, опустошенным непомерной затратой жизненной энергии.
- Смириться? - сказала она мягким голосом, леденившим сердце. - Что вы понимаете под этим? Разве я не смирилась? Если бы я не смирилась, я бы умерла. Смирение! Да я и так слишком смиренна! Я стыжусь этого. (Ее голос, хотя она и не повышала тона, звучал странно, с каким-то металлическим звоном.) Мне не раз прежде случалось завидовать слабоумным женщинам, которые так и не сумели выкарабкаться. Но такие, как я, замешаны крепко, из песка и извести. Чтобы заставить это несчастное тело забыть, мне следовало убить его. Однако не всякий, кто жаждет смерти, способен покончить с собой.
- Я говорю не о таком смирении, - сказал я, - вы отлично это знаете.
- О каком же? Я хожу к обедне, говею на пасху, я могла бы вовсе не выполнять обрядов, я думала даже об этом. Но я сочла это ниже своего достоинства.
- Сударыня, уж лучше бы вы богохульствовали, чем говорить такое. В ваших словах вся гордыня ада.
Она молчала, уставившись в стену.
- Как смеете вы так говорить о Боге? Вы закрываете ему ваше сердце, и вы...
- Я хоть жила спокойно. Я бы умерла от этою...
- Так не может продолжаться.
Она взвилась, как змея.
- Бог сделался мне безразличен. Какой вам прок, глупец, если вы вынудите меня признать, что я его ненавижу?
- Вы уже не ненавидите его, - сказал я. - Ненависть - это равнодушие и презрение. А вы теперь противостоите друг другу, лицом к лицу. Он и вы.
Она по-прежнему глядела в одну точку, не отвечая.
В этот момент меня охватил неизъяснимый ужас. Все, что я только что сказал, все, что она сказала мне, весь этот нескончаемый диалог показался мне лишенным всякого смысла. И какой разумный человек расценил бы его иначе? Я, безусловно, поддался обезумевшей от ревности и гордыни девушке, мне показалось, я вижу в ее глазах мысль о самоубийстве, жажду покончить с собой, вижу так же явственно, так же отчетливо, как видишь слово, написанное на стене. Но то был внутренний толчок, непроверенный разумом, подозрительный уже в силу самой своей необузданности. И не было никаких сомнений, что женщина, стоявшая сейчас передо мной, как перед судьей, действительно прожила много лет в ужасном оцепенении отверженных душ, которое является самой жестокой, самой неисцелимой, самой бесчеловечной формой отчаяния.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31