А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне Строганов рассказал весь разговор его с ним; весь, — с доски до доски! Как он, видя беду неминуемую, признался ему, что писал этот пасквиль на русскую нацию немедленно по возвращении из чужих краев, во время сумасшествия, в припадках которого он посягал на собственную свою жизнь; как он старался свалить всю беду на журналиста и на ценсора, — на первого потому, что он очаровал его (Надеждин очаровал!) и увлек его к позволению отдать в печать пасквиль этот, — а на последнего за то, что пропустил оный. Но это просто гадко, а что смешно, это скорбь его о том, что скажут о признании его умалишенным знаменитые друзья его, ученые Balanche, Lamene, Guisot и какие-то немецкие Шустера — метафизики! Но полно; если б ты не вызвал меня, я бы промолчал о нем, я не люблю разочаровывать; впрочем, спроси у Тургенева, который на днях поехал в Петербург, он, может, расскажет происшествие это не так...»
В эти самые дни Давыдов, дыша полемическим запалом, написал свою сразу ставшую известной «Современную песню», где наотмашь, по-гусарски, хлестнул разящей насмешкой по разного рода высокопарным болтунам, которые свои замашки векового дремучего барства не прочь прикрыть модными либеральными словесами:
Всякий маменькин сынок,
Всякий обирала,
Модных бредней дурачок
Корчит либерала.
Деспотизма сопостат,
Равенства оратор, —
Вздулся, слеп и бородат,
Гордый регистратор.
Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И, как ярый Мирабо,
Вольность прославляет.
А глядишь: наш Мирабо
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло.
А глядишь: наш Лафает,
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладет
Вместе с свекловицей...
Знавший цену истинному либерализму, не убоявшемуся с оружием в руках выступить против самодержавия на Сенатской площади, а потом безропотно и гордо нести свою тяжкую долю на сибирских рудниках, Давыдов клеймил новоявленных ряженых, для которых чистые покровы свободы нужны были лишь для того, чтобы покрасоваться на публике в этом привлекательном одеянье.
В своем прямодушии и полемическом задоре Давыдов, может быть, где-то, как говорится, и хватил через край. Но это, пожалуй, можно было понять: уязвленный в лучших чувствах воина, патриота и гражданина, он в соответствии со своей кипучей натурой не очень заботился о выборе выражений, поскольку вступался в данном случае за самое святое — за свою родину, за свой народ.
А потом был беловато-серый, придавленный низкими тучами, ничем не примечательный февральский день 1837 года.
Денис Васильевич, вставший по солдатской привычке рано, с утра сидел в своем кабинете и работал над новою статьей для «Современника», навеянной последними европейскими событиями. Она называлась «Мысли при известии о неудачном предприятии на Константину французских войск в 1836 году». Она опять получалась острою, полемическою и, конечно, злободневною. Денис Васильевич снова сражался в ней с клеветниками и хулителями России:
«Кто из нас не заметит явной и всеобщей ненависти к России чужеземных историков, журналистов и большей части писателей? Везде, где коснутся они России, ее государей, вождей, народа и войска, везде возводят на них клеветы. Не благоразумнее ли поступили бы враги наши, если б к общему ополчению гортаней и перьев присоединили бы и логику...»
Дверь неожиданно распахнулась. В кабинет прямо в заснеженной шубе вошел Баратынский, глядя куда-то мимо него покрасневшими, должно быть, ничего не видящими глазами. Он был без шапки: то ли так и вышел из дому, то ли обронил где-то дорогой. Со спутанных волос его на лицо стекала ручейками талая вода, мешаясь со слезами.
— Пушкин... Пушкина нет более!.. — выдохнул он и протянул Денису Васильевичу скомканный и отсыревший лист «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду».
Еще не поняв и не осмыслив страшного известия, Давыдов машинально расправил газетный лист. Взор его упал на краткую заметку, обведенную рамкой:
«Солнце нашей Поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в середине своего великого поприща!.. Более говорить о сем не имеем силы, да и не нужно; всякое Русское сердце знает всю цену этой невозвратимой потери, и всякое Русское сердце будет растерзано. Пушкин! Наш поэт! Наша радость, наша народная слава!..»
Строчки затуманились и, качнувшись, поплыли перед глазами...
Горе было чудовищным, невероятным, необъяснимым.
Лишь на следующий день Давыдов нашел в себе силы, чтобы написать в Петербург Вяземскому:
«Милый Вяземский! Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сю пору не могу образумиться. Здесь бог знает какие толки. Ты, который должен все знать и который был при последних минутах его, скажи мне, ради бога, как это случилось, дабы я мог опровергнуть многое, разглашаемое здесь бабами обоего пола. Пожалуйста, не поленись и уведомь обо всем с начала до конца, и как можно скорее.
Какое ужасное происшествие! Какая потеря для всей России! Uraiment une calamite publique! Более писать, право, нет духа. Я много терял друзей подобною смертию на полях сражений, но тогда я сам разделял с ними ту же опасность, тогда я сам ждал такой же смерти, что много облегчает, а это бог знает какое несчастие! А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти.
Денис».
Вяземский откликнулся пространным письмом от 9 февраля 1837 года, в котором довольно подробно изложил и саму несчастную дуэльную историю, и события, ей предшествующие. Писал он и о всенародном горе:
«Смерть его произвела необыкновенное впечатление в городе, то есть не только смерть, но и болезнь и самое происшествие. Весь город, во всех званиях общества, только тем и был занят. Мужики на улицах говорили о нем... Участие, которое было принято публикою и массою в этом несчастье, могло бы служить лучшим возражением на письмо Чаадаева, и Чаадаев, глядя на общую скорбь, нанесенную несчастьем одного лица, должен был бы признаться, что у нас есть отечество, есть чувство любви к отечеству, есть живое чувство народности...»
Князь Петр Андреевич передавал и последний пушкинский наказ своим друзьям по жизни и соратникам по российской словесности:
«...Более всего не забывайте, что Пушкин нам всем, друзьям своим, как истинным душеприкащикам, завещал священную обязанность оградить имя жены его от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна, и мы очевидцы всего, что было проникнуто этим убеждением; это главное в настоящем положении.
Адские козни опутали их и остаются еще под мраком. Время, может быть, раскроет их...»
Смерть любезного Александра Сергеевича настолько потрясла и поразила Давыдова, что он слег. Появились глухие ноющие боли в груди, сопровождаемые удушьем. Ему не хватало воздуху, и потому окна в его кабинете, несмотря на холод, почти все время держали открытыми. Врата определяли признаки нервической астмы.
Лишь почти через месяц Денис Васильевич смог ответить Вяземскому:
«Я все был нездоров, мой милый Вяземский, и только что теперь собрался писать к тебе и благодарить тебя за письмо твое... Веришь ли, что я по сю пору не могу опомниться, так эта смерть поразила меня!..»
Давыдов приходил в себя медленно. Он с тоскою понимал, что утрата Пушкина для него не может быть восполнена ничем и никогда. В душе с его погибелью образовалась какая-то зияющая пустота.
В этот несчастный год к великой печали, связанной с кончиною Пушкина, добавились и другие печали.
С Кавказа пришло горькое известие, что во время высадки русского десанта на мысе Адлер в рукопашной схватке с горцами пал старый добрый приятель Давыдова и прекрасный писатель Александр Бестужев-Марлинский, тело которого так и не было найдено...
Потом осенью на 77-м году жизни скончался милейший и добрейший Иван Иванович Дмитриев, сильно скорбевший по Пушкину и беспрестанно повторявший в последнее время: «Думал ли я дождаться такого с ним катастрофа!.. Думал ли я пережить его!..» Пережил он своего любимца, как оказалось, совсем ненадолго...
А жизнь меж тем продолжалась.
Подошла пора отвозить старших сыновей в Петербург для устройства их на учебу. Денис Васильевич отправился с мальчиками в дорогу. Снова он волновался и хлопотал, однако дело вроде бы обрешилось более-менее удачно. Младшего, Николеньку, он, как и предполагал, успешно пристроил в Училище правоведения, где почетным попечителем числился добродушный и рассеянный принц Петр Георгиевич Ольденбургский. Спервенцем же, Василием, все вышло ладно не до конца: экзамен в Институт путей сообщения он выдержал, но лишь по 5-му классу. А отцу хотелось, конечно, чтобы он проходил не иначе как классом или двумя старше. Поразмыслив, Денис Васильевич, порешил оставить Василия покуда у своей сестры Александры Васильевны Бегичевой, жившей с семейством своим в эту пору уже в Петербурге, с тем чтобы сын позанимался под ее присмотром с расторопными и хваткими столичными репетиторами и вновь бы держал экзамен в тот же самый институт.
Занятый этими хлопотами, Давыдов почти не бывал у своих друзей. Петербург без Пушкина казался ему пустынным, неприветливым и зябким. Едва завершив дела, он поспешил из него уехать.
Тяжело переживаемое горе и семейные хлопоты, видимо, послужили причиною тому, что Денис Васильевич оказался в стороне от отмечаемых в этом году торжеств по случаю 25-летия победной войны 1812 года. В самый разгар церемониальных смотров и парадов он уехал со всем семейством в Верхнюю Мазу в надежде на свое излечение свежим и сухим степным воздухом.
Но память, конечно, возвращала его к незабытым событиям, немеркнущая слава которых озаряла и эти дни. И вновь перед мысленным взором Давыдова представали герои той великой и многострадальной годины, живые и павшие, и первою среди них ему, конечно, виделась величественная и гордая фигура князя Петра Ивановича Багратиона. Вспоминалась и сиротливо затерянная в безвестности его могила возле старенькой, покосившейся часовни в Симах Владимирской губернии, куда он однажды ездил, чтобы поклониться праху своего любимого командира. Разве так должен быть упокоен один из храбрейших полководцев отечества, верный ученик и соратник Суворова и Кутузова? Место его праха лишь там — на поле его славы и бессмертия, на Бородинском поле!
30 октября 1837 года Давыдов написал взволнованную и обстоятельную записку на имя продолжавшего пребывать в фаворе у государя брата Михаила Орлова — председателя государственного совета, генерал-адъютанта, графа Алексея Федоровича Орлова, — в которой и высказал предложение о достойном перезахоронении праха и увековечивании памяти князя Багратиона. Вскоре стало известно, что государь, с которым всеподданнейше снесся Орлов, соизволил к ходатайству генерал-лейтенанта Давыдова отнестись благосклонно. Дело, как говорится, двинулось по державным инстанциям...
Оставалось — ждать.
Весь 1838 год Денис Васильевич прожил в Верхней Мазе почти безвыездно.
Здоровье то будто бы налаживалось, то вдруг снова ухудшалось. «Мучили ревматизмы», — как писал он в письмах к друзьям. Литературная работа что-то застопорилась. Стихи на ум не шли. Да и проза едва продвигалась. Записки о польской войне, начало которых он так живо обсуждал с Пушкиным, лежали незавершенными. Прервалась где-то на середине и полемическая статья, которую Давыдов писал для «Современника» в тот роковой февральский день, когда вдруг со страшною вестью пришел Баратынский... Лишь в свою памятную потаенную тетрадь он продолжал делать иногда краткие, иногда пространные записи о примечательных, на его взгляд, фактах, событиях, людях. Большею частью эти записки касались Алексея Петровича Ермолова, который хотя и был призван царем в столицу, но продолжал пребывать в высочайшей немилости, поскольку не собирался менять своих прежних убеждений. Это как раз подчеркивал и особо отмечал целиком единодушный со старшим двоюродным братом Давыдов:
«...Государь сказал ему: «Я хочу вас всех, стариков, собрать около себя и беречь, как старые знамена», — это были лишь слова... После этих довольно милостивых слов последовало полное неблаговоление к Ермолову, которому предложили место председателя в генерал-аудиториате... Ермолов отказался под следующим предлогом: «Единственным для меня утешением была привязанность войска; я не приму этой должности, которая бы возлагала на меня обязанности палача».
Денис Васильевич ясно понимал, что годы шли, а в отношениях государя с теми, кого он считал сопричастными с декабристской крамолой, ничего не менялось. Пример тому — и сами декабристы, которым Николай I мстительно не желал никак облегчить их несчастную участь, Ермолов, Пушкин... Да, в конце концов, и он сам, пренебрежительно оставленный не у дел, несмотря на все его заслуги перед отечеством и российской словесностью.
Осознавать все это было горько.
И в то же время росла и крепла гордость за то, что, не пользуясь милостью высоких особ на протяжении всей службы своей, а, наоборот, терпя лишь постоянные обиды и всевозможные препоны, он тем не менее никогда не унизил себя ни подобострастьем, ни лестью, ни лукаво-злобной завистью. Всем, чего он сумел достичь в этой жизни, он был обязан лишь себе самому и своим добрым, столь же бескорыстным друзьям.
Обо всем этом Денис Васильевич и писал в своих письмах к старшему сыну Василию, который, будучи оставлен в Петербурге, вдруг вознамерился не излишне обременять себя учебой в институте либо в другом учебном заведении, а, избрав наиболее краткий путь к воинской службе, поступить сразу в гвардейские юнкера. Отец не стал перечить и ломать его волю, но, однако, посчитал долгом своим дать неопытному и неискушенному юноше письменные родительские наставления по приобретению и воспитанию в себе тех основных черт характера, которые, по его мнению, и формируют облик честного и благородного человека, гражданина и патриота. Этим письмам суждено было стать своеобразным нравственным наказом не только старшему, Василию, но и прочим сыновьям Дениса Васильевича, а, может быть, и всему русскому юношеству, которое виделось Давыдову уверенно идущим по пути славы и чести, проложенному их отцами.
В первом письме он писал:
«Одна из главных черт моего характера — откровенность, следовательно, с тобой, милый Вася, я по характеpy и по долгу отца обязан быть откровеннее, чем с другими... Я мог и не должен был соглашаться на просьбу твою, потому что я остаюсь при своем мнении, что поступление в артиллерийское училище принесло бы тебе несравненно более пользы... Теперь меня беспокоит уже недостаток познаний, с которым ты вступишь на военное поприще... Я с самой нежной молодости своей не переставал твердить и толковать тебе, что ни самый красивый мундир, ни самый высокий чин не дают познаний, необходимых для человека, желающего быть полезным своему отечеству; но приобретшему обширные сведения легко с честью и со славою носить всякий мундир и быть облеченным в самый высокий сан. ...Помни любимую пословицу мою: «Береги платье снову, а честь смолоду...» Вспомни сказанное мной в «Партизанском дневнике»: « в нашем ремесле (военном) лишь тот выполняет свои обязанности, который переступает через черту их». Мой век уже короток, мне приходится считать жизнь не годами, но месяцами. Ты едва вступаешь на поприще жизни; на пути твоем встретятся тебе много обстоятельств, для которых будут необходимы добрый запас сведений и честное имя. Ты теперь в эпохе, во время которой всякий человек запасается всем этим, а потому пользуйся этим золотым временем...»
В другом письме:
«Ради бога, милый друг, старайся быть тверд в твоих правилах, не поддавайся внушениям легкомысленной молодежи, которая будет стараться сбивать тебя с избранного пути; я уверен, что по чувствам, которые я старался вселить в тебя, по примеру моему, по крови, которая течет в твоих жилах, путь, тобою избранный, — прямой и честный. Следуй неуклонно по нем и не гляди по сторонам, где бывают болота с лягушками... Наблюдай бдительно за собой, старайся направлять движения души сообразно с правилами чести...»
В третьем письме:
«...В течение сорокалетнего, довольно блистательного моего военного поприща я был сто раз обойден, часто притесняем и гоним людьми бездарными, невежественными и часто зловредными, но это было дело судьбы; мое же дело заключалось лишь в том, чтобы служить ревностно, не глядя по сторонам. Я никогда не сравнивал судьбы своей с судьбою других... И потому в итоге моей службы почитаю себя более других счастливым. На мой удел пала, могу сказать без хвастовства, не дурная репутация, на обошедших меня по службе — чины и ленты. Я с ними, конечно, не поменяюсь. Вот тебе живой пример перед глазами, взирай на него и руководись им, как попутной звездой, и ты будешь счастлив, если не наградой людей, то наградой своей совести, что.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54