А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Авторы послания со всей ясностью говорили, что король, отменив конституцию 1833 года, виновен в нарушении ее. Подписавшиеся не могли допустить, чтобы основной закон прекратил свое существование под воздействием силы. «Более того, — писали они, — Ваш долг — публично заявить, что и впредь постоянно будете следовать присяге, принесенной основному закону государства». Они категорически заявляли, что воспитывать молодежь могут только в том случае, если не только их научные достижения, но и они сами, лично будут незапятнанными в глазах студентов и если студенчество будет продолжать доверять им. Если же они (профессора) будут выступать перед учащейся молодежью как люди, с поразительной легкостью изменяющие своей присяге, их труд будет бесполезным.
Кто же эти люди, захотевшие в жизни доказать правильность своих убеждений? Это историк Фридрих Кристоф Дальман, юрист Вильгельм Эдуард Альбрехт, Якоб Гримм, Вильгельм Гримм, литературовед Георг Готтфрид Гервинус, ориенталист Георг Генрих Эвальд и физик Вильгельм Эдуард Вебер — «геттингенская семерка».
Почему, считали они, нельзя открыто ответить королю? Почему нельзя заявить протест против произвола? Почему нельзя, с точки зрения христианства, предостеречь монарха от несправедливости, которую он собирается совершить? История знает случаи, когда королю открывали правду и это приносило пользу. Конечно, из той же истории профессорам было известно и другое, когда, и довольно часто, поборники правды жестоко наказывались. Но утешением профессорам было сознание того, что, хотя таким борцам за правду и приходилось переносить страдания, их имена жили в памяти потомков многие столетия.
Разгневанный король отправился в охотничий замок Ротенкирхен, расположенный недалеко от Геттингена, чтобы оттуда образумить неуживчивых профессоров и «обрушить на протестующих всю меру своей немилости». На тех, кто хотя и не подписал протест, но сочувствовал им, оказывалось всяческое давление. Те же, кто подписал, должны предстать перед коллегией, которой было поручено расследование этого дела. Все семь мятежных профессоров признали без каких-либо оговорок свои подписи. 11 декабря в письме попечительскому совету университета они еще раз указали на этот факт: «Мы ни в чем не таились, напротив, мы убедили наших родственников, друзей и коллег в том, что единственный шаг, который нам оставался, совершен нами законно».
Но что может закон, если сила на стороне короля? В тот же день, 11 декабря 1837 года, король распорядился: «Составители протеста заявили в нем о неподчинении Нам, как своему законному государю и хозяину. Своими заявлениями упомянутые профессора, которые, кажется, совершенно не понимают, что Мы являемся единственным сюзереном и что служебная присяга должна приноситься только Нам, и никому другому, и тем самым только Мы одни обладаем правом полностью или частично освобождать от нее, окончательно расторгли те служебные отношения, в которых мы до сих пор находились; в связи с этим их отстранение от доверенных им государственных преподавательских постов в университете Геттингена может рассматриваться лишь как неизбежное следствие. По священной, возложенной на Нас божественным провидением обязанности Мы не можем позволить людям, приверженным таким принципам, занимать далее доверенные им весьма влиятельные места профессоров, с полным правом опасаясь постепенного и неуклонного подрыва основ государства».
Королю пришлось не только вспомнить о «провидении», чтобы прикрыть собственный произвол, но и делать вид, будто протест профессоров поставил под угрозу основы государства. Король и государство были едины. Для Эрнста Августа тоже оставалось непреложным: «Государство — это я!»
12 декабря последовало дальнейшее распоряжение: некоторые из отстраненных профессоров, а именно Дальман, Якоб Гримм и Гервинус, считавшиеся зачинщиками, должны были покинуть пределы Ганноверского королевства в течение трех дней после вручения уведомления об увольнении. В случае несоблюдения этого срока изгнанникам грозили преследованием по всей строгости закона и они будут не иначе как «помещены в определенном месте королевства». Другим уволенным преподавателям: Альбрехту, Вильгельму Гримму, Эвальду и Веберу — разрешалось дальнейшее пребывание в Геттингене, если «они будут вести себя абсолютно спокойно».
Якобу было 53, Вильгельму — 52 года, когда они, приняв участие в протесте, лишились вдруг всего: положения, работы, средств к существованию — и стали изгнанниками. Подумать только, уважаемые профессора без чьей-либо просьбы или принуждения подвергли себя риску в таком возрасте из одного лишь сознания своего внутреннего долга. А людям, не имеющим состояния, в этом возрасте трудно найти новый источник существования. К тому же у Вильгельма была семья. Якоб не мог жить без научных занятий. И вот семья, любимая работа — все оказалось под ударом. Своим поступком братья Гримм показали всему миру, современникам и потомкам, что они не были кабинетными учеными, что, занимаясь строгой наукой, не оставались в стороне от общественных явлений жизни. Самоотверженность и смелость этих людей, переступивших пятидесятилетие и поставивших на карту свое положение, достигнутое таким трудом, достойны уважения. Протест «геттингенской семерки» стал самым ярким событием в истории немецкого ученого мира того времени. Эрнст Август покрыл себя позором.
Но «геттингенская семерка» была полна решимости служить идеям права и дальше, не считаясь ни с чем. Подтверждением тому стала прощальная речь Дальмана перед студентами, выразившего мнение всех уволенных: «Я только что получил известие о том, что я уволен со своего места его величеством королем и таким образом обязан прекратить чтение лекций. Если господа студенты действительно питают ко мне любовь, трогательные доказательства которой вы мне так часто приносили, то прошу вас мирно разойтись и соблюдать законность и таким образом доказать уважение тем нескольким дням, которые я еще проведу среди вас».
Дальман хотел вначале найти убежище в Саксонии. Гервинус отправился в Дармштадт. Якоб Гримм, чтобы избежать угрожавшего ему заключения, также решил покинуть страну в установленные сроки. Он отправился в Кассель, на свою родину. Там жил его брат Людвиг Эмиль, у которого он мог найти пристанище на первое время.
17 декабря 1837 года, незадолго до рождественских праздников, карета выехала из Геттингена. Дальман был в том же экипаже. Ученые взяли с собой только самые необходимые вещи. Студенты, симпатии которых были на стороне изгнанников, с удовольствием устроили бы проводы уезжавшим профессорам. Но всем владельцам лошадей и экипажей было запрещено в эти дни сдавать студентам в аренду повозки. И вот сотни студентов в зимнюю стужу, в ночь перед отъездом преподавателей медленно шли по дороге к границе. Гессенское курфюршество располагалось недалеко от Ганноверского королевства, а река Верра образовывала естественную границу между ними. На мосту через Верру студенты и дожидались профессоров. Около полудня появилась карета. Верные студенты громкими криками приветствовали своих преподавателей. Молодые люди освободили лошадей от упряжи и сами потащили экипаж вместе с находящимися в нем пассажирами к границе. Произносили речи, бросали цветы, пели патриотические песни — славили общее для всех отечество. Профессора еще раз испытали силу признательности и любви. Наконец пришло время прощаться. Студенты, воодушевленные, сохраняя самообладание, отправились в обратный путь — в Геттинген. Экипаж двинулся дальше. В нем уезжали двое ученых.
С одной стороны, Якоб испытывал гордость оттого, что его поступок, за который он так дорого расплачивается, нашел поддержку других. С другой — его одолевало чувство горечи: он возвращался именно туда, где восемь лет назад стал жертвой несправедливости курфюрста. Человек, издавший книгу «Древности германского права», сам оказался без всяких прав. Не как гофрат или ординарный профессор возвратился он в дом на Беллевюштрассе, а как изгнанник. «Подай господину руку, он беженец», — сказала какая-то старушка своему внуку, когда Якоб пересек границу. Возвращаясь домой, он понимал, что официальные власти примут его на родине без всякого удовольствия: стоит ли из-за этого ученого вызывать гнев ганноверского короля?
Единственным утешением для лишенных места и изгнанных профессоров было то, что их поступок нашел сочувствие среди так называемых подданных и в особенности учащейся молодежи. В широких кругах Германии зрело недовольство действиями властей — «была разбужена политическая совесть немецкого народа».
В это тяжелое для братьев Гримм время их близкие друзья были рядом. Сразу же после приезда Якоба в Кассель к нему пришли те, кто хотел выразить свое участие. Поддерживали и друзья, находившиеся за границей. Так, Мойзебах писал из Берлина семье Вильгельма: «Я не могу больше откладывать, хочу выразить Вам всем свое самое горячее, самое сердечное и самое искреннее участие. В любой ситуации, возникающей в жизни, прошу Вас рассчитывать на верность, любовь и уважение с моей стороны. Если бы Вы, дорогие мои изгнанники, могли быть у меня на рождество! Я смог бы зажечь для Ваших детишек свечи на елке, которую я как раз наряжаю».
Конечно, такое сочувствие и понимание помогало братьям пережить это трудное время. Но для уволенных профессоров не менее важной была поддержка и некоторых высокопоставленных лиц, выступивших перед общественностью с осуждением действий ганноверского короля. Так, саксонский король заявил, что все семь профессоров — желанные гости в его королевстве. Во многих немецких городах, таких, как Лейпциг, Берлин, Йена, Марбург, возникали «геттингенские союзы». Начались сборы пожертвований для поддержания профессоров. Вначале Якоб сомневался, принимать ли деньги от этих союзов, пока Дальман не написал ему, что он не должен отказываться, «чтобы не обидеть искреннее, доброе участие, выражающееся таким образом». Дальман продолжал: «Такого в Германии еще не случалось, каждый, кто участвует в нашем деле, чувствует себя благодаря этому намного ближе к нам».
В доме своего брата в Касселе Якоб пытался найти утешение за письменным столом. Но мысли его путались, ему трудно было сосредоточиться, а ведь Якоб обладал невероятной способностью к концентрации внимания, умением отключаться. Он знал: энтузиазм друзей скоро пройдет, новые события и новые проблемы со временем отодвинут дело «геттингенской семерки». Впереди была неизвестность.
Вильгельм пока еще оставался в Геттингене. Благодаря королевской «милости» его не выслали из страны, и ему не нужно было впопыхах собирать семью, хозяйство, мебель и книги. В Геттингене Вильгельм, как и его брат, постоянно ощущал заботу и внимание друзей. Теолог Георг Шульце, занимавшийся исследованиями диалекта Гарца, писал: «Тот факт, что у меня нет ничего, чем я мог бы помочь Вам, меня весьма огорчает. То, что в Ганноверском королевстве не организуются сборы пожертвований для Вас, не воспринимайте как выражение равнодушия. Тюрьма не самое приятное место пребывания, а монарх всегда прав, так как он это всегда может доказать с помощью штыков». Речь шла, конечно же, о ганноверском короле.
Был и такой случай. Восьмилетний Рудольф Гримм, сын Вильгельма, учился у реформистского кантора в Геттингене. Такие учителя целиком зависели от платы за обучение своих воспитанников. И вот когда маленький Рудольф принес положенные талеры, посланные родителями, кантор сам пришел к профессору и заявил, что в такой ситуации он не может принять деньги. Дортхен Гримм протянула ему руку и сказала: «Господин кантор, как все же приятно, что Вы верны нам». — «Госпожа, я останусь верен Вам до самой смерти!» — ответил кантор. И это не были красивые слова. Это были слова признательности профессорам, которые свой долг поставили выше своего благополучия.
Проходили недели, а Вильгельму по-прежнему было неясно, что же он будет делать дальше. И только доброе участие знакомых и незнакомых друзей вселяло уверенность и надежду. Не в каком-то одном городе, не на какой-то одной земле — порыв активного одобрения и поддержки прошел по всем немецким землям.
Шли первые месяцы 1838 года. Воодушевленный общественным мнением, Вильгельм Гримм писал: «Это время кажется мне самым счастливым в моей жизни, поскольку я в такой мере познал любовь и верность, о которой я и не думал; это сохранится в моем сердце до последнего дыхания. В такие моменты только и обнаруживаются истинные убеждения, и все хорошее, что я познал, значительно превосходит то, что могло бы меня ожесточить».
Романтически настроенный Вильгельм тяжело переживал последствия столкновения с грубой политической действительностью. Как же можно вот так, вдруг, думал он, выбросить его вместе с семьей на улицу только из-за того, что он возразил человеку, нарушившему закон!
Надо сказать, Якоба в меньшей степени удивляли подобные выходки властителей. Ведь еще раньше, когда он служил секретарем гессенской миссии в Париже и Вене, ему не раз приходилось наблюдать хитрую и коварную закулисную игру прожженных политиканов. И вот Якобу захотелось описать все пережитое, как бы освободиться от этого груза и начать поиск пути в будущее. Так возник документальный рассказ «О моем увольнении», написанный им в течение нескольких дней, в котором он точно и достоверно описал все происшедшее. Этому письменному свидетельству он предпослал выражение из «Песни о Нибелунгах»: «War sint die Eide komen?» — «Что же стало с клятвой?»
Якоб подчеркивал, что с бо льшим удовольствием он провел бы свою жизнь «в непрестанном служении науке». Одновременно он выражал сожаление, что из-за трений и столкновений с власть имущими «его жизненный путь не раз упирался в препятствия». «Я привлекаю к себе внимание властей лишь тогда, — писал он, — когда они принуждают меня погасить огонь моего очага и разжечь его на новом месте. Никогда, с ранней молодости до сих пор, ни одно правительство не удостоило меня или моего брата поддержки или награды: что касается первой — иногда я испытывал в ней потребность, в последней — никогда. Эта независимость закалила меня».
Здесь стоит привести несколько фраз из рассказа о его увольнении, поскольку они проливают свет на Якоба как на человека, не только великолепно владеющего словом, но и одаренного развитым чувством долга и справедливости. Он писал: «Удар молнии, поразивший мое тихое жилище, волнует сердца многих. Что это — простое человеческое сострадание, или же этот удар, распространяясь все дальше и дальше, породил у многих людей ощущение опасности для их собственного существования? Не акт справедливости, а насилие вынудило меня оставить страну, куда я был приглашен и где я провел восемь лет, преданно и честно неся службу... Мир полон людей, мыслящих справедливо и обучающих справедливости других, но, как только приходит время действовать, они оказываются в плену сомнений и малодушия и отступают. Их сомнения походят на сорняки, пробивающиеся на улице сквозь мостовую; кто-то их вырывает, но проходит немного времени, и они вновь покрывают целые участки... Что же это за событие, которое добирается до моего уединенного жилища, врывается в него и выбрасывает меня на улицу? Вся причина кроется в том, что я не желал нарушать обязательства, наложенного на меня страной, которая меня пригласила и приняла; когда меня коснулось властное требование совершить то, что невозможно совершить, не нарушив присяги, я, не задумываясь, последовал голосу своей совести. То, что ранее не занимало ни моего сердца, ни помыслов, вдруг захватило меня и потянуло за собой с силой непреложной необходимости. Как спокойно гуляющий человек вдруг спешит к дерущимся, когда раздается крик о помощи, так и я вижу себя вовлеченным в общественное дело, от которого и я не могу отступить ни на шаг».
Свой рассказ Якоб закончил таким признанием: «И вот теперь мои мысли и поступки открылись всему миру. Я не взвешиваю, пойдет ли этот рассказ мне на пользу, или повредит; если эти страницы дойдут до нового поколения, то пусть оно читает то, что написано моим давно остановившимся сердцем. Но пока я дышу, я буду радоваться всему, что я сделал, и мне будет большим утешением, если какие-то из моих работ переживут меня — они от этого ничего не потеряют, а только выиграют».
Якобу не хотелось прятать в ящике письменного стола эту историю своего увольнения и изгнания. Общественность должна узнать его исповедь. Ему не нужно аплодисментов публики, он лишь «откровенно и без всякой фальши» хотел объяснить свое собственное поведение и считал, что оно будет иметь значение не только для истории университетов, но и для истории вообще.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36