А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Вот это любовь, – сказал батя и почему-то вздохнул.Они приехали в Ленинград и стали жить и поживать.Дядя Юра опять начал писать стихи, тетя Люка критиковала его за то, что он стал писать почти все стихи про любовь, как будто нет других важных тем.– Вот это любовь, – опять сказал папа и опять вздохнул, – а ты еще над ней смеешься, сморчок ты.И я действительно почувствовал себя сморчком.…И вот сейчас я ехал к ним проведать Нюрочку.– Это еще что за явление? – сказала тетя Люка, открыв мне дверь. – Тебя только тут и не хватало!«Как Нюрочка?» – хотел спросить я, но у меня в горле вдруг как будто застряло что-то, и я только пискнул: «К-и-ик…» – а больше ничего не мог сказать.– Что «кик», что «кик»?! – сердито сказала тетя Люка. – Почему ты не в школе?Я что-то забормотал.– Марш в школу! – сказала она и, когда я повернулся, чтобы уйти, втянула меня за рукав в переднюю и захлопнула дверь.Из комнаты высунулся дядя Юра.– А-а… Саня! – сказал он. – А папа уже ушел на работу. Нюрочке легче, а ты почему не в школе? Мне кажется, что у наших довольно сильные шансы на победу в Монреале, а ты как считаешь?– Плавание у нас слабовато, – сказал я.– Ну что ты, что ты! – дядя Юра замахал на меня рукой. – У нас сейчас даже мировые рекордсмены есть.– Мало еще очень, – сказал я.– Ты зачем пришел? – закричала тетя Люка. – Ты зачем прогулял школу? Чтобы навестить Нюрочку или обсуждать физкультуру-шмизкультуру? Иди сюда!Нюрочка лежала на большой тахте, вся обложенная подушками, так что ее почти не было видно, волосы разметались по большой белой подушке, а личико такое маленькое, бледненькое… На стуле около тахты стояла чашка, прикрытая салфеткой, на блюдце лежали очищенные дольки апельсина, а рядом восседал любимый Нюрочкин Буратино, нацелив на нее свой длинный нос.– Саша пришел, – тихонько сказала Нюрочка и улыбнулась. Она выпростала из-под одеяла руку и помахала мне. Тетя Люка как-то странно хлюпнула носом.– Ты только не очень утомляй ее, – сказала она строго и вышла из комнаты.Я присел около Нюрочки на тахту, и она взяла меня за руку, а у меня сразу запершило в горле, и я отвернулся. Я, конечно, всегда любил ее, но когда она была дома, как-то мало, в общем-то, замечал: так, повозишься с ней иногда от нечего делать, а если сказать по правде, так она мне часто даже надоедала – она хоть и маленькая, а очень любопытная и бедовая. Нюрочка всюду совала свой нос и ужасно любила мне помогать. За что я ни возьмусь – она тут как тут: уроки ли делаю, или мастерю что-нибудь, или марки разбираю, или посуду мою – она обязательно хочет мне помогать. Помощи от нее ни на грош, больше мешает, а отвязаться трудно, тем более что и мама и папа на ее стороне. Правильно, конечно, нельзя на ребенка злиться, но мне не всегда это удавалось – иногда и подшлепнешь ее слегка. Особенно она мешала, когда ко мне ребята приходили. Вот уж тут-то от нее и совсем, бывало, не избавишься: лезет ко мне на руки и требует, чтобы все занимались только ее особой. Ребятам она, правда, нравится. Оська, например, с ней часами может беседовать, и оба они ужасно хохочут, а Ольга с ней часами может играть в куклы, хотя больше любит гонять с ребятами во дворе. И вот сейчас сижу я с ней, она меня держит за руку и что-то лопочет, а я ругаю себя за то, что плохо к ней относился, и даю себе слово, когда она поправится, относиться к ней гораздо лучше.– Что ж ты болеешь? – спрашиваю я.– Я уже сегодня совсем немножко болею, – – говорит Нюрочка, – вчера я очень сильно болела, а сегодня совсем чуточку. А когда мама приедет?Вот уж этого я совсем не знаю. Чего-то они там в этом году очень долго по гастролям разъезжают, и неизвестно, когда приедут, то есть, конечно, известно, но я не знаю, а папа на эту тему говорит не очень охотно. Я раза два спросил, а он мне оба раза ответил: «Своевременно или несколько позже».И я перестал спрашивать.– Скоро, скоро, – говорю я, – скоро мама приедет.И вспоминаю нашу любимую с Нюрочкой песенку: Скоро праздник – воскресенье:Мать лепешек напечет.И помажет, и покажет,И обратно унесет. Мы три раза спели эту песенку, и тут вошла тетя Люка.– Это что еще за художественная самодеятельность! – сказал она. – Хватит, хватит. Она устала. Придешь завтра. Только после школы, а сейчас пойдем – я тебя накормлю.– Я уже завтракал, спасибо, – сказал я.– Знаю я, как ты там один завтракал, – рассердилась тетя Люка. – Знаю я эти сибирские пельмени и болгарские голубцы. Идем.Между прочим, пельмени и голубцы не так уж плохо, – мы всегда с батей питаемся ими, когда остаемся одни. Очень вкусно, а главное, никакой возни. Но сегодня-то я завтракал у Ольги. Я сказал об этом тете Люке.– У этой мальчишки в юбке? – спросила тетя Люка. – А как ты там оказался?Я рассказал.– Хм, – сказала тетя Люка. – Какао ты все-таки выпьешь.Спорить было бесполезно. Я поцеловал Нюрочку и пошел за тетей Люкой. За какао мы еще поговорили с дядей Юрой о предстоящей олимпиаде, а тетя Люка все время ворчала: «Как эти два безалаберных мужика, – это она имела в виду нас с батей, – живут там одни: голодные, холодные, грязные, они же совсем запаршиветь могут. Не понимаю я Веру – у нее семья и давно надо было бросить этот паршивый театр, эти театры вообще до добра не доведут». Я разговаривал с дядей Юрой и прислушивался к воркотне тети Люки, посмеиваясь про себя. Но вдруг что-то в воркотне ее меня зацепило. Я даже не понял, что́ именно, но что-то царапнуло меня, и я перестал слушать дядю Юру и начал вспоминать, о чем ворчала тетя Люка, разматывать ее воркотню в обратном порядке. И дошел до одной фразы, которая показалась мне странной. Я не помню эту фразу полностью, помню только, что тетя Люка сказала: «Так ему и надо» и еще упомянула Долинского. Я уже не слышал, что она говорила дальше, и думал: при чем тут Долинский?– Что́ Долинский? – неожиданно для себя спросил я.– Разве я что-нибудь сказала о… Долинском?– Идиотская привычка думать вслух, – вдруг закричал дядя Юра, – да еще черт знает о чем! Не обращай внимания, Саша. Все это бабья болтовня. – Он вскочил и начал бегать по комнате, дергая себя за усы.– Что ты, Юра, – растерянно сказала тетя Люка, – я ведь ничего не хотела…– Не хотела, не хотела! – кричал дядя Юра. – Она не хотела! Понимаешь – не хотела она!Я ничего не понимал. Я никогда не видел дядю Юру таким – он никогда не кричал на свою тетю Люку, а тут вдруг разбушевался. И ее я никогда не видел такой растерянной и даже испуганной. И все это вызвал лишь один мой вопрос о Долинском. А может, она и не называла его вовсе – мне только послышалось, а я возьми и брякни что-то не так, – со мной это бывает. Я начал их успокаивать:– Ну что вы, ведь я просто так спросил.Тетя Люка сразу успокоилась.
Я попрощался и ушел, ничего не понимая. Уже на улице я вспомнил, что так и не спросил, чем же больна Нюрочка, и хотел было идти обратно, чтобы спросить, но потом решил, что не стоит: с Нюрочкой вроде бы все в порядке, а там сейчас, наверное, дым коромыслом: дядя Юра и тетя Люка воспитывают друг друга.Я шел и посвистывал, но что-то все время скреблось у меня внутри: кому это «так и надо» и при чем здесь все-таки Долинский? Я начал вспоминать Долинского. Он работал с мамой в театре и часто бывал у нас. «Очень, невероятно, безумно талантлив, но несчастлив», – говорили о нем все наши знакомые. Почему он несчастлив, я не знаю. Артист он, по-моему, действительно, очень хороший. Я, правда, не очень разбираюсь еще, но я видел его как-то в «Снежной королеве» – он там играл сказочника, «снип-снап-снурре, снурре-базилюре», – мне очень понравилось. И еще я видел «Пятую колонну» – на этот спектакль меня не пускали: «детям до шестнадцати…» – и так далее, сами понимаете, но меня потихоньку пропустила тетя Паша – театральная вахтерша; я забрался на самую верхотуру и оттуда посмотрел весь спектакль. Долинский играл американца-журналиста, а мама – его невесту… нет, не невесту, а возлюбленную… играл он очень здорово, особенно когда он разговаривает с Доротти – это та женщина, которую играла мама. Я не все понял в этой пьесе, но играли они очень хорошо, так что иногда даже плакать хотелось.Вообще Долинский всегда веселый, очень интересно рассказывает о всяких случаях из своей жизни, а их у него, как говорится, «вагон и маленькая тележка». Говорили, правда, что он много пьет, но у нас он никогда пьяным не был. Один раз как-то я его встретил на набережной, и, по-моему, тогда он был здорово пьяный. Он взял меня под руку, и мы долго ходили с ним по Неве, и он рассказывал мне о том, какая мама у меня хорошая артистка и хороший человек и какой замечательный у меня батя. Мне это было приятно, но я ведь и сам знаю это.Больше я его пьяным не видал. К нам он всегда приходил веселый и спокойный.Зимой всегда еще в передней кричал:– Есть в этом доме чай для старого бродяги? Хорошо бы чайку с морозцу.И мама сразу убегала готовить чай – для Долинского она как-то по-особенному заваривала его, – мы с папой к чаю довольно равнодушны: папа больше любит черный кофе с лимоном, а мне все равно что пить, лишь бы не молоко. Пока мама готовила чай, Долинский с батей играли в шахматы. Долинский играл неважно и почти всегда проигрывал. Но не огорчался и не стонал, как дядя Юра, а смешно подшучивал над собой. «Такой уж я несчастный уродился: и в игре не везет и в любви не везет», – говорил он и забавно поглядывал на маму. Мама смущалась, а папа смеялся и закуривал свою трубку. А потом мы садились пить чай, и он начинал что-нибудь рассказывать, и всегда так интересно, что, когда меня гнали спать, я ужасно возмущался, и, если это случалось на самом интересном месте, Долинский говорил, что он мне потом доскажет. И между прочим, всегда досказывал: на следующий день или позже, но обязательно доскажет. А иногда он брал гитару и пел, один или с мамой.Я очень любил, когда он пел старинные русские романсы и особенно этот: «Нет, не тебя так пылко я люблю». Все сидели задумавшись, и у бати гасла трубка, но он не замечал этого. А потом Долинский вдруг резко ударял по струнам и начинал петь что-нибудь вроде «Приятели, смелей разворачивай парус» из старой картины «Остров сокровищ», или одесскую «На Молдаванке музыка играет», но глаза у него оставались грустными.Долинского я помню очень давно, пожалуй, с тех пор, как вообще начал себя помнить. И мне он нравится, и называю я его с самого детства так, как называет его мама – просто Долинский, но на «вы». А батя говорил маме:– Понимаешь, не могу я его как-то на «ты» называть, не получается. Вот с Ливанским мы, как только познакомились, так сразу на «ты» перешли и даже не заметили оба. Или Федор, например: ведь он намного старше меня и начальник мой к тому же, а я его совершенно уверенно «тыкаю» – и хоть бы что. А вот с Долинским не выходит. Хоть он и моложе. А… может, именно потому, что моложе? А?– Просто ты его не любишь, – спокойно говорила мама. – Уважаешь, но не любишь.– С чего ты взяла? – возмущался батя.– Я знаю, – говорила мама, и тут разговор на эту тему заканчивался, только батя про себя ворчал что-то насчет женской логики.Вот сейчас я вспоминаю о Долинском и думаю, что мама, кажется, была права. Батя все время будто приглядывался к Долинскому и чересчур внимательно его всегда слушал. А по-моему, к людям, которых любишь, нечего приглядываться: ведь их знаешь, или, по крайней мере, тебе кажется, что ты их знаешь наизусть.Но мне-то Долинский нравился, и я никак не мог понять, почему меня будто царапнуло, когда тетя Люка упомянула его имя, и почему дядя Юра раскричался на нее. Ломал я себе голову, ломал, а потом, так ни до чего и не додумавшись, плюнул. Что, в самом деле, мало ли о чем болтают взрослые, – не все же понимать надо. И так я последнее время что-то чересчур много стал понимать. И я пошел к Пантюхе, – надо же ему все-таки сказать, что его вызывают в милицию.Лучше бы я не ходил!
Не знаю, стоит ли рассказывать об этом, но, наверно, надо. Раз уж я решил рассказать о всей своей жизни, – значит, и об этом надо рассказать.Когда я позвонил в пантюхинскую квартиру, за дверью раздался Лелькин голос.– Кто там? – спросила она.Я ответил и сказал, что мне обязательно и срочно надо видеть Юрку. Дверь приоткрылась, и показалась Лелькина голова в пестрой косыночке.– А, это ты, Лариончик, – сказала Лелька и начала улыбаться: она всегда начинает улыбаться, когда видит меня. Вначале увидит, кивнет головой, а потом начинает улыбаться, сперва немножко, а потом все больше и больше – ну прямо рот до ушей. Можно подумать, что она просто до смерти рада меня видеть. А может, я такой смешной, что у нее при виде меня рот расползается до ушей? Не знаю, что она там думает, а только улыбается, и все. И самое глупое, что я тоже, увидев ее улыбку, сам начинаю улыбаться, прямо расплываюсь весь… Вообще-то улыбка у нее хорошая: веселая и немножко хитрая, а зубы белые и один к одному. Но мне-то от этого не легче: я-то чувствую, что сам улыбаюсь по-идиотски, чувствую, а ничего поделать не могу…Вот высунулась она в дверь и улыбается, а я стою и тоже улыбаюсь. И так мы стоим довольно долго, и я начинаю чувствовать, что у меня уже горят уши и болят щеки от этой дурацкой улыбки. Тогда она говорит:– Ой, чего это я? Юрик скоро придет: я его в магазин послала за нашатырным спиртом – окна мыть. А ты заходи, Лариончик, подожди. У меня тут уборка, но ты не стесняйся, проходи, – говорит она и широко открывает дверь.Я не хотел идти, но потом подумал, что делать мне все равно нечего, а Юрку обязательно надо увидеть, и еще мне вдруг захотелось спросить Лельку, чего это она всегда улыбается, когда на меня смотрит?И вот я вхожу. Из кухни в переднюю падает широкая яркая солнечная полоса, и видно, как пляшут пылинки. И в этой полосе стоит Лелька, в платочке, в майке и в черных в обтяжечку трусиках, а больше на ней ничего нет. Я, наверно, вытаращил глаза, потому что Лелька засмеялась и сказала:– Ну, чего ты испугался? Что, я страшная такая?
Я уж было подумал, что надо повернуться и уйти, но тут же решил, что это будет невежливо, и потом я же не видел через дверь, что она чуть не голая: она ведь только голову в косынке высунула, и если она не стесняется, то чего же я буду стесняться. Я нахально иду на кухню, а самому мне делается ужасно жарко. Лелька смеется мне в спину и говорит:– Ну, если ты такой пугливый, посиди в кухне, а я буду в комнате убирать.Я встал у окна и уставился в него, как баран, а Лелька взяла ведро и тряпку и ушла в комнату. Я слышал, как она там шлепает мокрой тряпкой и поет всякие попсовые песенки, и злился на себя: в самом деле, что я, девчонок в трусиках не видел, что ли? Видел сколько угодно и на пляже, и на физкультуре, и… ничего особенного. И вообще, что тут особенного, ничего особенного нет… Может быть, на меня это так подействовало, потому что я никогда не видел девчонок в трусиках дома? Да нет, чепуха! Что, они в квартире какие-то другие, что ли? Но вообще в этом деле есть какая-то странная петрушка. Вот на пляже или в парке на травке всякие толстые тетки и даже красивые женщины и молодые девчонки раздеваются при всех, чулки снимают с подвязками, комбинашки – и хоть бы что, как будто так и надо, а попробуйте в комнату зайти, когда там женщина переодевается: такой визг поднимется!.. Я однажды на даче влетел в комнату к Ливанским, когда тетя Люка переодевалась, и увидел ее в рубашке, так она потом три дня успокоиться не могла и, конечно, вспомнила про арбуз. А между прочим, за час до этого мы были на пляже, и там она при мне, при бате и еще при каких-то знакомых и незнакомых великолепно переодевалась, и ничего, не визжала.Так я стоял и думал, уставившись в окно, слушал, как Лелька поет и шлепает тряпкой, а сам так и видел ее: как она стояла в передней в полосе света. И я подумал, что это все-таки очень красиво: вот такая стройная девчонка в солнечном свете. Вообще хорошая фигура и у женщины и у мужчины – это ведь в самом деле очень красиво. Раньше я этого не понимал, а вот два года назад произошел случай, из-за которого я и сейчас краснею, когда вспоминаю, какой я был недоразвитый дурак. Краснею и радуюсь, потому что, если бы не тот случай, я бы, может, так дураком и остался.…У мамы есть много репродукций с картин разных известных художников: итальянских, русских, французских и других. Я еще маленьким любил их рассматривать и всегда расспрашивал у мамы, что какая картина означает, – не то, что там нарисовано, – это я и сам видел, а про что в ней рассказывается. И всегда мама очень интересно рассказывала. И было там много картин, где нарисованы или не совсем, или совсем голые – «обнаженные», как говорила мама, женщины. Я эти картины не очень любил смотреть – не знаю уж почему: не то что стеснялся, а просто неинтересно было. Но вот как-то года два назад – мне еще двенадцати не было – я увидел в уборной на проспекте Горького дурацкий рисунок на стенке. Есть такие дурацкие «художники» – малюют на стенках всякую… всякое… Я и раньше иногда видел такие картинки, но мне было на них наплевать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18