А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мы носим форму с белыми кантами. Ты когда-нибудь видела?
— Молодец! — сказала бабушка. Потом добавила: — Бедного дедушку наверняка хватил бы удар, если бы он тебя увидел с этими кантами.
Она склонилась над столом и таинственно прошептала:
— Он этих господ не больно-то жаловал. Даром что за всю жизнь и мухи не обидел. Ваш дедушка далеко обходил улицы, по которым они маршировали, лишь бы не снимать перед ними шапку. Он долго не возвращался, и я беспокоилась.
Потом она спросила у тебя:
— Ты помнишь дедушку?
— Нет.
— А ведь он раза два навещал тебя на Вилле Росса. Конечно, ты был слишком мал, чтобы его запомнить. Он умер в двадцать пятом году. В ночь на первое мая. Знал, что умирает, и требовал, чтобы ему сделали укол, — хотел дотянуть до следующего дня, ну, до первого мая. «Если я умру первого мая и если есть рай, я наверняка в него попаду», — говорил он. У него хватило сил в час ночи сесть на постели и запеть песню, потом началась агония.
— Почему он хотел умереть первого мая? — спросил ты.
И бабушка ответила:
— Первого мая мы поженились.
29
Бабушка чинно сидела у стола, положив руки на скатерть, мы — по обе стороны от нее. Девушка облокотилась о подоконник и перестала петь. За другими столиками еще обедали, болтали и смеялись, но мы повернулись к ним спиной, словно были здесь совсем одни, а перед нами лишь мельница на фоне темно-голубого неба да девушка в окне.
— Который час? — спросила бабушка.
— Пять минут четвертого.
— Только бы не пропустить, когда будет четыре. — Потом она добавила: — Страшная это вещь — война. Если бы не война, ваша мама сидела бы сейчас с нами. Вернее, мы все были бы в нашем доме, и она пекла бы оладьи.
— Ты мне об оладьях не рассказывала, — отозвался я.
— Как не рассказывала! Это была ее страсть. Она и в кухню-то приходила, только когда пекли оладьи. Сама все делала и не разрешала мне помогать. Насыплет в суповую миску каштановой муки, разведет водой, а потом начнет печь. Бывало, половину съест, прежде чем подать на стол. Да простит меня господь, но я не раз попрекала ее, что она тратит слишком много оливкового масла!
— А она что отвечала?
— Ничего, она мне всегда уважение оказывала. А если оливкового масла совсем не было, она брала два-три полных наперстка муки и ставила в горячую золу. Так делают в деревнях; я сама научила ее этому, когда она была еще девочкой.
Мы оба слушали, и я угадывал в твоем внимательном взгляде такое же волнение, какое испытывал сам.
— Рассказывай дальше, бабушка, рассказывай…
— Будь она проклята, война! Не будь войны, не началась бы и испанка.
— Что это за испанка? — спросил ты.
— Эпидемия такая, она начала косить людей в конце войны. Ваша мать умерла от испанки, ты разве этого не знал?
Ты скорчил гримасу и с горечью усмехнулся — видимо, решил, что мы с бабушкой разыгрываем тебя. И сразу на лице твоем появилось выражение подозрительности.
— Рассказывай дальше, бабушка.
— Который час? Вели пока подать счет. Так мы время выгадаем.
— Расскажи о маме.
— Я все думаю, как бы она сейчас радовалась, если б мы были с нею, оба такие взрослые.
Ты спросил:
— Мама училась в школе?
— Конечно, она начальную школу кончила.
— Только начальную?
— А зачем ей больше-то? Ведь она собиралась стать портнихой.
Тогда я вдруг решил задать ей вопрос, который прежде никогда не приходил мне в голову.
— Мама читала что-нибудь, когда возвращалась с работы? Были у нее книги?
— Да, она часто приносила книги; думается, она брала их на время в мастерской, у приятельниц. Но как вышла замуж, перестала. Когда вашего отца взяли на войну, она снова начала читать.
— Что это были за книги? — опять не подумав, спросил я.
— Не знаю. Верно, о любви. Но она не могла много читать. После работы у нее всегда болела голова… Который час?
— Сейчас идем, не беспокойся.
Я хлопнул в ладоши, требуя счет. Девушка в окне исчезла, на противоположном берегу двое мальчишек с пустой консервной банкой копались в земле, видимо отыскивая червей.
30
Мы вернулись к Семире, там бабушка снова надела свою форму, а ты распрощался с нами, потому что твой папа назначил тебе встречу ровно в пять. Я один провожал бабушку до дверей богадельни.
Я был счастлив вести ее под руку, особенно теперь, когда она переоделась в форму, а я оправился от смущения. (Неприятное мгновение пережил я, когда нам подали счет; оставшихся у меня денег еле хватило на трамвай.) Чем ближе мы подходили к богадельне, тем больше мое радостное настроение уступало место грусти. Был уже вечер, и на улицах становилось все многолюднее, в кинотеатры перестали впускать зрителей, кафе на пьяцца Виттория были переполнены, за столиками на свежем воздухе не осталось ни одного свободного места. Бабушка повязала на голову черный шарф и обмотала его вокруг шеи. Серое, похожее на сутану платье доходило ей до пят, на плечи была накинута черная шаль, заколотая на груди английской булавкой. В этой одежде она снова как бы постарела; волнения этого необычного дня слишком утомили ее, и лишь во взгляде светилась радость.
— Как тебе понравился Ферруччо? — спросил я.
— Он совсем взрослый. Ты хоть издали приглядывай за ним. Он твой брат, и, кроме тебя, у него никого нет… Ты и вправду завтра уезжаешь?
— Да, но я скоро вернусь. Мы еще не один день проведем вместе, как сегодня.
— С меня и этого довольно, лишь бы вы были здоровы и ладили друг с другом!
Когда мы дошли до виа дель Ангуиллара, уже сгустились сумерки. Бабушка остановилась, порылась в кармане своего серого монашеского одеяния и, протягивая мне что-то в кулаке, сказала:
— Вот, возьми. Сегодня ты сильно потратился, это тебе на дорогу…
Я мягко отводил ее руку, а оно горячо настаивала:
— Право же, они мне ни к чему. И потом это те самые пятьдесят лир, которые ты мне дал на рождество, мне так и не пришлось их разменять! Если они тебе не пригодятся, как приедешь в Рим, сразу же отошлешь их мне обратно.
— Но ведь они тебе самой нужны. Надо же тебе вечером выпить горяченького, разве ты мне не говорила, что там у вас есть лавчонка?
— Есть, но, понимаешь, мне все время кто-нибудь да помогает: ну, те синьоры, у которых я жила в прислугах, Семира… Не сомневайся, у меня все есть. Возьми эти деньги, а то я ночью не засну, все буду думать, что они тебе могут понадобиться в дороге. Покажи, сколько у тебя осталось; если достаточно, я и настаивать не буду, но ведь в дороге денег всегда не хватает.
— Ладно, — сказал я. — Как приеду, отошлю тебе их по почте.
— Вот и чудесно, — заключила она. — Хоть раз ты меня послушался.
Мы вышли на улицу, где находилась богадельня, и на каждом перекрестке нам попадались одетые в форму мужчины и женщины. Мужчины были в черных грубых пальто и фуражках. На отворотах красовалась эмблема благотворительного общества. По обоим тротуарам плелись серые и черные фигуры этих узников, унылое шествие покинутой старости. Бабушка захотела распрощаться со мной, не доходя до ворот. Теперь она плакала настоящими слезами.
— Может, мы видимся в последний раз, — сказала она. Она расцеловала меня в обе щеки и, чтобы совладать
с волнением, резко отстранилась, ускорила, насколько могла, шаги и, не оборачиваясь, исчезла в воротах. Я постоял, глядя ей вслед, а потом вспомнил, что в руке у меня пятьдесят лир. Я вернулся в центр и зашел в бильярдную, где мы встретились с тобой месяц назад. Из зала, где играли в пинг-понг, доносился нестройный хор голосов и крики. Из любопытства я открыл дверь и сразу же увидел тебя: ты стоял среди возбужденных приятелей, лицо твое горело. Тебе удалось растолкать их и подойти ко мне.
— Если ты не возражаешь… — Ты с трудом выговаривал каждое слово и весь дрожал от сдерживаемой ярости. — Если ты не возражаешь, — я возьму у тебя денег в долг. — И добавил: — Какие подлецы!
Я отдал тебе бабушкины пятьдесят лир. Этого хватило: в вашем «детском саду» ставки были не слишком крупные.
31
Пришла весна. Снова медленно и спокойно потекли воды Арно, такие прозрачные, что, свесившись с перил моста, можно было смотреться в реку, как в зеркало; платаны на холмах оделись новой листвой; бедный люд с Санта-Кро-че и Сан-Фредиано по утрам распахивал настежь окна своих домов, и казалось, в зимние месяцы все переставали дышать, чтобы получше уберечься от холода и сырости. Я подходил к оконцу своей комнатушки, полной грудью вдыхал воздух и никак не мог надышаться. Хозяйка молочной нарядилась в цветастое платье с короткими рукавами — она тоже была олицетворением весны — и назначила мне свидание. Целое утро я трудился, наводя чистоту и порядок. Войдя ко мне, она сказала:
— А комнатка у тебя просто замечательная.
Она была молода и красива; в тот полдень весеннее небо в моем квадратном оконце тысячу раз меняло свои цвета.
Неожиданно она сказала:
— Знаешь, твой брат ухаживает за мной. Каждый день приходит в молочную, садится за столик и заказывает чашку шоколада. Он не говорит мне ничего такого, только все время глядит на меня. Я делаю вид, будто не замечаю этого, а сама помираю со смеху. Пыталась поговорить с ним по душам, но он такой скрытный. Перед уходом он каждый раз говорит: «Если не возражаете, не говорите брату, что я хожу в молочную!» Он совсем не такой, как ты. И все-таки вы похожи друг на друга. Сама не знаю, в чем, потому что характеры у вас разные, но чувствуется, чем вы родные братья.
— Oн получил другое воспитание.
— Он мне сказал, что учится в университете. Я посмеялся про себя, потом спросил:
— Какое он на тебя произвел впечатление?
— Я могу говорить откровенно? Мне кажется, душа у него нежная, и, верно, рядом с ним не было человека, которому он мог бы довериться. Думается мне, он должен мучиться из-за каждого пустяка. Он такой робкий и подозрительный. Должно быть, он несчастлив; или, может, я ошибаюсь?
— Кажется, не ошибаешься, — ответил я.
И тогда она сказала:
— Наверное, ваша мать умерла, когда он был совсем маленький.
32
В один из апрельских вечеров 1935 года меня захватил на улице ливень. Добравшись до дома, я забылся глубоким сном. Проснулся я от сильной боли в груди, было тяжело дышать, я подошел к окну, распахнул его, и глоток свежего утреннего воздуха оглушил меня, словно удар молота. Я ощутил во рту вкус крови. Через несколько часов я очутился на больничной койке. Прошло два дня, и друг, который ухаживал за мной, сказал, что врачи считают мое положение безнадежным.
— Они говорят, что ты, сам того не подозревая, давно уже переносил болезнь на ногах. Что будем делать? Может, ты встанешь и мы уйдем отсюда или доверимся врачам?
Я ответил:
— Послушай. Я их всех до одного переживу, плевать мне на их рентгеновские снимки. Только бы живот не подвел.
Мы продолжали беседовать в том же шутливом тоне, по у обоих сердце замирало от страха. Друг спросил:
— Надо предупредить кого-нибудь?
— Нет, — ответил я. — Скажи только брату, чтобы он пришел. Ты найдешь его в «детском саду».
Когда ты подошел к изголовью кровати, лицо твое было, пожалуй, бледнее моего. Я пошутил:
— Если ты не возражаешь, я предпочту не умирать. Ты попытался улыбнуться, но не мог вымолвить ни
слова. Твои голубые глаза упорно избегали моего взгляда; ты сидел на стульчике у кровати, опустив руки на колени.
— Ты торопишься? — спросил я.
— Нет, — поспешно ответил ты и снова умолк.
Но в твоем молчании было больше нежности, чем если бы ты с плачем бросился мне на шею. Я жадно вглядывался в твое лицо, точно хотел навеки запечатлеть в душе твой образ; была в тебе какая-то робкая свежесть, приносившая мне облегчение. Меня сильно лихорадило, и я внезапно подумал, что мама была бы рада увидеть тебя. Я распахнул бы наконец перед ней свою грудь, как открывают ларец, избавился бы от невыносимого жара, и мама увидела бы твой образ, запечатленный в моем сердце.
Два года лечился я в горном санатории на берегу озера. Мы часто писали друг другу. Тебе пришлось бросить учебу и поступить на службу. Письма твои были похожи на тебя самого: робкие, застенчивые, без сердечных излияний, и в то же время проникнутые горячим чувством и добротой. В них я находил нечто привязывавшее меня к жизни. Нечто очень важное.
Часть третья


33
Однажды вечером, в конце 1944 года (в то время я жил в Риме) меня вызвали к телефону. В трубке раздался твой голос:
— Я только что приехал. Сейчас я на пьяцца Риссорджименто.
— Как ты себя чувствуешь?
— Неважно. Но ты не беспокойся, ходить я могу.
Жду тебя в баре.
Мы не виделись с сентября минувшего года, я вынужден был срочно уехать, даже не попрощавшись с тобой. На этот раз ты был тяжело болен и несколько месяцев я не имел о тебе никаких известий. После освобождения Флоренции я получил от тебя письмо, из которого узнал, что ты почти целый год пролежал в больнице.
Я вскочил на велосипед и помчался к тебе. Уже наступил вечер, и на улицах было темно и людно, но воздух еще сохранял дневное тепло, и обвевавший лицо бодрил меня. Это были последние радостные часы в моей жизни, никогда больше я не смогу испытать столь полное счастье, как в тот вечер. Можно привыкнуть к преследованиям, расстрелам, кровопролитиям, — человек подобен дереву, и каждая зима предвещает весну, которая одевает деревья новой листвой и обновляет жизненные силы. Сердце человека — это точный механизм с несколькими клапанами, которые позволяют переносить холод, голод, несправедливость, жестокость, измену, но судьба парализует их с той же легкостью, с какой мальчишка отрывает крыло бабочке. После этого сердце начинает биться устало; и хотя человек, быть может, становится сильнее, лучше, даже решительнее и мудрее в своих поступках, никогда уже не ощутит он той полноты жизни и чувств, из которой рождается счастье.
Это был вечер 18 декабря 1944 года.
Бар был почти пуст. Ты сидел за столиком у окна; в углу стояли, обнявшись, девушка и какой-то иностранный солдат. Когда я вошел, ты поднялся из-за стола. Ты вырос, побледнел, светло-русая двухдневной давности щетина легкой золотистой тенью обрамляла лицо. Твой взгляд был нежным, робким, почти смущенным.
— Ну-ка покажись, — сказал я и пристально взглянул в твои глаза, которые, как и у всех чистых людей, были зеркалом души. В них запечатлелись следы тяжелой борьбы, в их глубокой синеве таилась непреклонность, более сильная, чем болезнь. На улице не было ни машин, ни трамваев, и тебе пришлось сесть на раму велосипеда; мы подвесили чемодан к рулю и медленно поехали в город. Все теперь казалось нам символичным. Ты изрядно вытянулся и мешал мне смотреть вперед; я крутил педали, а ты указывал, куда сворачивать. Ехал я медленно, стараясь лишь не потерять равновесия и уберечь тебя от толчков. Так, без помех, мы выехали на виа Томачелли, где движение оживилось; тебе нравилось звонить и ругать зазевавшихся прохожих. Ты спрашивал названия улиц, интересовался, как я прожил этот год, потом сказал:
— Мне кажется, будто я попал в иной мир. И, помолчав, добавил:
— Будем надеяться, что Рим принесет мне счастье. Как и много лет назад, мы легли в одну постель.
И проговорили до рассвета. Ты сказал:
— Помнишь? Десять лет назад ты был болен, а я здоров.
— Ты тоже поправишься, — ответил я.
— Сколько событий произошло за эти десять лет. Мы лежали в постели, окно мое выходило во двор,
с верхнего этажа слышался топот шагов, и время от времени откуда-то издалека доносился выстрел. Ты повернулся ко мне лицом и сказал:
— Мы очень изменились за эти десять лет. Особенно я, но и ты тоже.
Ты наклонился и поцеловал меня.
Мы вспомнили все эти десять лет, за которые научились любить друг друга.
34
Когда через два года я вернулся из санатория, ты был без работы. Тебя уволили из конторы «за непригодностью». Постоянные столкновения с враждебным миром и нужда, на которые обречен бедный люд, уже наложили на тебя свой отпечаток. Заметно было, что ты перенес какое-то потрясение и только теперь начал приходить в себя. Ты заглядывал себе в душу и с болью начинал понимать, что до сих пор твоя жизнь была бессмысленной и никчемной, она совсем не походила на ту, незнакомую тебе» действительность, с которой ты теперь столкнулся. Когда ты наконец впервые взглянул на мир собственными глазами, он перестал быть прежним, привычным миром, стал иным, враждебным, и тебе предстояло силой проложить себе дорогу, а твои привычки, манеры и весь образ мыслей не могли помочь тебе в этом и даже мешали. Новая действительность отвергала тебя. Твой покровитель сделал еще один шаг к полной нищете, и резкость его хотя и доброжелательных упреков не помогала тебе одолевать препятствия, а, наоборот, заставляла идти напролом и обрекала на бесконечные неудачи. Ты говорил мне:
— Они были правы, что уволили меня. Я ничего не умею, ничему не научился. Не умею печатать на машинке, не знаю счетного дела, не умею вести коммерческую корреспонденцию. Мне надо учиться. Но у меня нет на это времени — я должен зарабатывать на жизнь… Прямо заколдованный круг получается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11