А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я была готова даже переусердствовать. Однажды, когда мимо прошла наша учительница и звенящим голосом ответила на наше приветствие, одновременно смерив нас взглядом с головы до ног, — после такого взгляда невольно задаешься вопросом, что у тебя не в порядке, — я нашла в себе силы спросить: ты ее не любишь? Ибо теперь было ясно, кто здесь предавал и кого предавали и ради кого. Криста Т. поглядела нашей учительнице вслед, я тоже. И походка у нее теперь оказалась не энергичная, а просто самоуверенная, и чулки, заштопанные во всю длину, были теперь уродливо заштопанными чулками, а не гордым самопожертвованием немецкой женщины на скудном промтоварами пятом году войны. Я испуганно покосилась на Кристу Т., словно ей поручили огласить приговор. Она расчетливая, сказала Криста категорическим тоном. Я предпочла бы не слышать из ее уст ничего подобного, но понимала, что она видит вещи такими, как они есть. И она была права. Она приехала бог весть откуда, подумаешь, Эйххольц — гордиться тут нечем, она выписывала в школьном дворе фигуры, которые — трудно сказать почему — казались не такими, как у нас, гуляла по нашим немногочисленным улицам, которые все сходились у рыночной площади, садилась на край бассейна, носившего имя нашей учительницы, потому что та была отпрыском одного из влиятельнейших семейств нашего города, окунала руку в воду и глядела по сторонам своим вдумчивым взглядом. И тогда мне вдруг приходила в голову мысль, что вода эта вовсе не живая вода, что Мариенкирхе — вовсе не величественный памятник архитектуры и что наш город — не единственный город на свете.
Об этом своем воздействии — я знаю точно — она не подозревала. Позднее я видела, как она проходит по другим городам, той же походкой, с тем же удивленным взглядом. И всегда казалось, будто она взяла себе за правило повсюду быть дома и повсюду оставаться чужой, в одно и то же время и чужой и дома, и будто с каждым разом ей становится все понятнее, за что она расплачивается и какой монетой.
При этом она не раз давала доказательства того, что ей отнюдь не претит зависимость, но только при одном условии: выбирать будет она. Непринужденно, язвительно и с изрядной долей насмешки над собой она в знак своего доверия поведала мне о молодом учителе, который после тяжелого ранения был признан негодным к военной службе и потому направлен в помощь ее отцу. Как он играет на органе, говорила она, и я должна была представить себе, как она в субботу днем сидит посреди церкви и он играет для нее, ибо уверенности, что она ходит ради него на воскресное богослужение, у меня не было. Она угадала мои неуклюжие мысли и улыбнулась еще глубже, когда я не нашлась, что ответить, раздавленная собственной глупостью, ведь получается, что и «в этом» она меня опередила и теперь, наверно, считает меня совершенным ребенком. Надо быть очень осторожной, наконец выдавила я из себя, так, словно имела хоть малейшее представление о тех сторонах жизни, с которыми она уже соприкоснулась. Мы стояли, привалясь к школьной ограде, ограда давила на наши плечи, сумки лежали рядом, и каждая из нас вырисовывала кончиком туфли круги в песке. Кришан, сказала я, не поднимая глаз, Кришан, напиши мне хоть разок, ладно? Начинались зимние каникулы.
Почему бы и нет, ответила она, там увидим.
Начал падать редкий холодный снег, мы простояли у стены больше, чем нашли тем для разговоров, и если бы я умела рисовать, я нарисовала бы ту длинную стену, нас обеих, очень маленьких, прислонившихся к ней, а позади — большое четырехугольное здание — новую школу имени Германа Геринга, красный кирпич, чуть обесцвеченный падающим снегом. Описывать холодный свет мне бы не понадобилось, а стеснение, которое я испытывала, само собой исходило бы от картины. Потому что любой мог без труда увидеть небо над нами, тусклое и пустое, а такое не может пройти бесследно, признаем мы это или нет. И еще любой мог почувствовать, что под таким небом в этом свете очень легко потеряться. И что в недалеком будущем нам предстоит потерять: и друг друга, и самое себя. После чего можно ничтоже сумняшеся говорить «я» о чужом человеке, сохраняя непринужденность вплоть до того мгновения, когда это чужое «я» вернется ко мне и снова войдет в меня. И тогда разом утратишь непринужденность, что нетрудно предсказать. Может, это и есть цель твоих усилий, может, тебе ничего не остается, как повторить это мгновение. Может, имеет смысл сделать так, чтобы она, Криста Т., Кришан, еще раз при этом присутствовала.
Снег пошел сильнее. Поднялся ветер. Мы разошлись. Я успела еще написать ей, потому что ее семнадцатый день рождения пришелся на эти каникулы. В письме я без околичностей предложила ей свою дружбу. Я ничего не ждала, кроме ответа, а тем временем мой город, которому надлежало нерушимо стоять в веках, чтобы остаться для меня тем, чем он был всегда, этот мой город захлестнула и подняла на гребень волна беженцев и солдат, которые тоже бежали, приподняла словно корабль и теперь уносила вдаль. Я видела, как его уносит, но не понимала, что я вижу. Я ждала письма. Оно прибыло уже после Нового года с последней почтовой машиной с Востока, и я долго носила его с собой, много километров, пока, разумеется, не потеряла его. Итак, этот залог у меня был, хотя, по правде говоря, он не содержал никаких обещаний и никаких гарантий, лишь несколько слов благодарности и неуверенный, ощупью, рассказ все о том же молодом учителе. Я ни разу его не видела, и впоследствии он ни разу не возникал между нами, теперь я начинаю вообще сомневаться в его существовании. Но тогда ее рассказ наполнил меня надеждой.
Весь январь, по мере того как названия городов и деревень, которые — в ответ на расспросы — выкрикивали с улицы беженцы, становились все более знакомыми, моя надежда обретала для меня большую реальность, чем однообразные человеческие лица, что тянулись мимо нашего дома. Пока однажды кто-то из проходящих не крикнул: «Фридеберг!» Тут надежда мгновенно от меня отлетела. Я сама была из этих людей. Я уже примеряла к себе их выражение, тогда в запасе у нас оставалось еще пять дней. Потом один, потом — ни одного. Потом я сама стала одной из них и в несколько часов начисто забыла, как это можно с ужасом и жалостью глядеть из своего незыблемого дома на людей, тянущихся мимо.
Про Кристу Т. я не забыла, я жалела о ней, как жалеешь о неповторимом и несбывшемся обещании. Вот почему я разом, с болью оторвала ее от себя, как оторвала все, что осталось позади. Не оглядывайся, не оглядывайся, кто оглянется или засмеется…
Но мы не смеялись, какой уж там смех. Нет, мы бросались на дно придорожной канавы и плакали, по меньшей мере это было хоть что-то. История о нашем утерянном и спустя много лет вновь обретенном смехе — это уже совсем другая история.
2
А может, и не другая. Удивительно, как все истории того времени сами собой неизбежно касаются ее, Кристы Т. Кто бы мог этому поверить при жизни Кристы? Или достаточно утверждения, будто ее жизнь продолжается и сегодня, чтобы иметь касательство ко всему, что становится историей или остается бесформенным материалом?
Она испытывала острую неприязнь ко всему бесформенному, о чем можно было только догадываться. Таково обозначение, если считать, что оно вообще существует. Когда оставалось лишь одно — уйти с небольшим багажом, она все-таки прихватила с собой книжечку, которая теперь перешла в мои руки, разрозненные листочки, переплетенные в цветастый синий шелк, и на обложке надпись детскими такими каракулями: люблю истории читать, сама хочу их сочинять .
Это пишет десятилетняя тоном глубокого убеждения. Сочинять, починять, чинить — язык приходит на помощь. Но что чинить, препятствия, что ли, и против чего?
Так ли уж нужно было ей все это среди окружавших ее «несомненностей»? Среди прочного, незыблемого дома, среди деревни, над которой мальчишки запускали гидроплан, а на крыльях своего сооружения большими черными буквами написали ее имя? Среди темных лесов, главным образом сосен, высокоствольных, как все сосны в наших краях, или среди того, что называют кустарником? Небо ясней, ведренные облачка белее, чем всюду, мы и это по молчаливому уговору отнесем к «несомненностям». И еще Эрвина, Кузнецова сына, чье железное колечко хранится в одном из потайных кармашков ее дневника, о чем ему вовсе не следует знать. Ведь и сам ты тоже не подозреваешь, что дедушка, который бесподобно рассказывает про охоту на львов, никогда не бывал в Африке; но для того, кто умеет обращаться с пчелами, как он, нет ничего невозможного.
«Канадец, который пока не познал напускную галантность Европы» — это было его любимое стихотворение, из чего можно заключить, что он собой представлял. В отличие от отца, деревенского учителя Т., который пишет маслом и отыскивает по старым церковным книгам историю их деревни, чем в конце концов вызывает неудовольствие господина ротмистра, которому принадлежит имение и который не может спокойно смотреть, как чернят его род записки школьного учителя, этого хилого белобилетника, в то время как дочь сего последнего, полумальчишка и даже с мальчишеским именем, в компании других сорванцов и, разумеется, без всякого на то разрешения, ищет грибы в лесах господина помещика, а то и вовсе ворует яблоки в его собственном саду, так что сельский староста в наказание приговаривает всю банду к очистке от камней пашни господина помещика.
Под звездами рожденный — не баловень судьбы . От кого она слышала эти слова? Позднее она без всяких комментариев записала их, среди «несомненностей», ибо знала: это правда, хотя не следовало бы заводить об этом разговор.
Страх перед старостой неопровержим, по молчаливому уговору признано: не баловень судьбы. Стоять во тьме среди темных, когда горят костры и пылают черно-красно-золотые знамена, тебе пять лет, тут приходит сестра, она чуть старше, с бледным от страха лицом, и утаскивает тебя домой, ты идешь, готовая ко всяким ужасам, но дома просто-напросто выбиты все стекла, по дому гуляют сквозняки и никто не зажег огня: это почему-то опасно. Хорошо бы объяснить взрослым, что уж если кто решился выбить чужое окно, он немедля спасается бегством, но оказывается, что это был дояр из имения, взрослый, стало быть, что он еще ко всему кричал: «Сволочь-социалист», а спасаться бегством и не подумал, потому что стал очень храбрый из-за своей новой формы.
И горящие флаги сохраняются в памяти не потому, что они горящие — в деревне то и дело что-нибудь горит, — а из-за лиц. Пятнадцати лет снова стоять в толпе, у входа в парк, огонь костра на сей раз заменят факелы, и в их зыбком свете из ворот выступят празднично разодетые хозяева имения с гостями, а среди них — свежеиспеченный кавалер рыцарского креста. И тут радуешься, что стоишь во втором ряду, во тьме среди темных, и молодой господин лейтенант не может никого узнать, даже если б очень захотел. Хотя с чего это он вдруг захочет? С чего вдруг станет он искать глазами Кришан, Кришан в коротких штанах и штормовке, Кришан — единственную девочку в ватаге мальчишек, Кришан, которая с важным видом отшивает других длинноносых: девчонок не берем! Кришан, которая совершает смертельный прыжок с конька крыши на бочку, Кришан, которая вырядилась старым турком во время карнавала, Кришан, которая вместе с ними ходит на облаву, Кришан, которая посреди деревни врезается на своем самокате в съемочную группу «Такой была моя жизнь» и все катит и катит дальше, потому что не умеет тормозить. Она вторгается как раз в ту сцену, когда Радац должен метким броском сбить с дерева яблоко для Ханса Кнотека, но мальчишку, сидящего на верхушке дерева с полным картузом яблок, никто не видит; сидел же там Иохен, сегодняшний господин лейтенант, кавалер рыцарского креста, и от смеха он упал с дерева.
Под звездами рожденный — это вовсе не означает счастливчик, баловень судьбы. Не всякая звезда сияет сильным и ровным светом. Доводилось слышать и о тяжелых звездах, и о свете переменчивом, убывающем, возвращающемся, не всегда видном. Но дело вовсе и не в этом. А в чем, собственно?
На последних грузовиках с боеприпасами, в тесных кабинах, она в январе сорок пятого уехала на Запад. И страшней самих событий было сознание, что никто и ничто, даже самый ужас и тот не может больше ошеломить тебя. Под этим солнцем уже не произойдет ничего нового, разве что конец, насколько бы это ни затянулось. Вдобавок никаких сомнений: так и должно было случиться. Так и должен выглядеть деревенский трактир, когда все человечество, гонимое страхом неведения, будто сговорилось собраться именно в нем. Измученные женщины, несчастные дети, солдаты, занятые повседневным ремеслом бегства. Усталость, которая накопилась не только от шести бессонных ночей; то, что казалось самым важным, падает из рук, а ты этого даже не замечаешь. Сидишь, скорчившись, где-нибудь на полу и завидуешь тому, у кого есть в распоряжении кусок стены, чтобы прислониться. Криста Т., стараясь побороть отчаяние, берет на колени ребенка. Тут над ее головой начинает вопить громкоговоритель: «Еще раз, и хоть бы в аду…» — этот фанатичный, захлебывающийся голос, верность, верность фюреру до гроба. Но она, Криста Т., прежде чем понять эти слова, чувствует, что тело ее леденеет. Тело, как уже не раз бывало, понимает все раньше, чем голова, которой еще предстоит нелегкая задача последующего освоения, выработки того страха, который уже сковал члены; значит, вот как оно было и вот как оно должно было кончиться. Все, кто сидит здесь, прокляты — и я среди них. Только встать я больше не смогу, когда начнется песня. А вот и песня. Я не встану. Я прижму к себе ребенка. Как тебя звать? Аннелизе? Красивое имя. «Дейчланд, дейчланд, юбер аллее, юбер аллее ин дер вельт…» Я больше не вытяну руку в приветствии. Я держу ребенка, теплое, чуть слышное дыхание. Я больше не стану петь. Как поют девушки, сидящие на трактирной стойке, и даже солдаты, которые, куря и чертыхаясь, стояли, навалясь на стену, а теперь еще раз встали, руки по швам, и выпрямила их песня, о, ваши прямые спины, как же нам, как же нам-то подняться еще раз?
«В машину!» — закричал напарник шофера, они снова что-то там починили. Криста Т. вскочила и притиснулась рядом с ним, а ночь только что начиналась, и метель тоже. Проехав одну деревню, они снова застряли в снегу, копали, копали и без толку — без помощи все равно не выбраться. «А вам, барышня, лучше всего остаться на месте». Она ничего не ответила, все, что происходило, точно умещалось в этот ночной кошмар. Теперь, должно быть, она навсегда попала в другой мир, в мир тьмы, который уже давно не был для нее незнакомым миром, — иначе откуда взялась бы ее страсть сочинять — чинить, начинять тот прекрасный, светлый, незыблемый мир, который должен был стать частью ее существа? Обе ладони прижать к щелям, сквозь которые все равно просачивается холод и тьма. Люди, сжальтесь хоть вы надо мною, я так беден, несчастен и мал, я сижу за надежной стеною, а на улице бешеный шквал .
Десяти лет, изгнанная из общества за невоспитанность, — тут-то и возникает книжечка, обтянутая пестрым шелком. И тут открывается утешение — в написанных строчках. Удивление никогда не будет забыто, и облегчение — тоже нет.
Ночью она просыпается, арендатор с женой все еще здесь, они выпили, граммофон играет «С тобой танцую я вдвоем…» Они тоже танцуют, за стеклянной дверью движутся их тени и вдруг застывают — визг, — госпожа арендаторша наступила на кота, нашего доброго, черного кота, он ласковый и старый, но на арендаторшу он злобно шипит, она завизжала, и все становится тихо. Полная недобрых предчувствий, ты бросаешься к окну, сияет луна, из дверей выходит арендатор с котом, он схватил его, он омерзительно ругается и с размаху бьет кота о стену сарая. Теперь ты знаешь, как могут хрустнуть кости, когда что-то, еще мгновение назад бывшее живым существом, тяжело падает на землю. А вдобавок — арендатор, он человек вспыльчивый, и вспыльчивость у него такая фундаментальная, — а вдобавок еще и кирпич. И тогда ты отходишь от окна и придерживаешь сестру, чтобы та не выглянула, и не удивляешься, что она, старшая, впервые повиновалась, словно и она чего-то боится. Сестра так никогда и не узнала, куда делся кот. Ах, лучше бы его разорвала бешеная собака, чем бешеный человек, лучше бы ему умереть где-либо в одиночестве, чем на глазах у отца.
Вот как оно бывает, когда нас при этом нет.
И тут начинаешь испытывать недоверие к белому дню и к безмятежным лицам. А ночью кот примащивается у тебя на груди, крупный черный зверь, и приходится вставать и бежать к постели, где спит девочка Аннемари, и угрожающим голосом говорить ей, чтобы она уступила место. Дрожа от страха, Аннемари повинуется, но когда на другое утро просыпаешься в чужой постели, ночь уже забыта, вот что всего тревожнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20