А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Заветная книга, меж страниц которой разместились четыре зеленые купюры и фотокарточка отца, была надежно прилеплена к груди клейкой изоляционной лентой — ее тайком передал узнику доброжелатель Адзиока-сан. В руках Хиро сжимал швабру, отяжелевшую от воды (они выдали ему ведро с водой, чтобы умыться).
Вялые, приволакивающие шаги замерли у двери. Роль тюремщика выполнял Нобору Курода, жалкий, слизняк, прислуживавший в кают-компании и мывший офицерский отсек. Хиро так и видел перед собой сутулые плечи, вдавленную грудь, безвольно повисшие руки и вечно испуганную физиономию Куроды, которого за глаза называли «Чего-изволите>>. Затаив дыхание, Хиро ждал, пока в замке повернется ключ. Его буквально затрясло в лихорадке, когда ручка крутанулась и дверь подалась назад. Хиро выставил швабру наподобие копья и ринулся в атаку. Все произошло в один миг. Брыластая челюсть Куроды изумленно отвисла, мокрая швабра ткнулась ему прямехонько под дых, и тюремщик шлепнулся на пол, беззвучно разевая рот и пуча глаза, словно иглобрюх, извлеченный из морских глубин. Хиро стало жалко рисовых колобков, размазанных по рубашке Куроды, но времени на сантименты не было. Беглец перескочил через хнычущего старика и рванул вверх по трапу. Ноги несли его сами, кровь бурлила от опьянения свободой.
Палубой ниже, в столовой, матросы ковыряли палочками в тарелках, вылавливали кусочки сардин из мешанины мелко порезанных овощей, яиц и картофеля, которую состряпал для них Тиба. Это была вторая палуба, Хиро в данный момент находился на третьей, а основная громада корабля располагалась выше: на четвертой — канцелярия, электростанция и гироскопная; на пятой — радиорубка; на шестой — капитанская каюта, где дремал одуревший от сакэ капитан Нисидзава; венчал конструкцию мостик, с которого в обе стороны, подобно крыльям, расходились два обсервационных отсека, паривших прямо над океаном. Они крепились снизу на стальной арматуре и были похожи на , два балкончика, в ясный день море просматривалось с них на десять миль. Туда-то, на самую верхотуру, Хиро и устремился.
Он решительно пронесся по трапу мимо канцелярии, мимо радиорубки и капитанской каюты. Однако действовал он отнюдь не вслепую. Хиро, следуя совету Мисимы, продолжателя дела Дзете, составил четкий план. Человек может избрать способ действия, — писал Мисима, — но ему не всегда дано выбрать нужный момент. Миг решения маячит где-то вдали и обрушивается на тебя внезапно. Разве «жить» не означает готовиться к этой минуте? Безусловно, Мисима прав. И он, Хиро, подготовился как нельзя лучше.
Вверх по ступенькам, мимо штурманской, откуда высунулся старший помощник Вакабаяси, злобно ощерился и кинулся вдогонку; мимо рулевой рубки, где у штурвала застыл матрос первого класса Медведь. Ноги вынесли беглеца на правый обсервационный мостик, где нес вахту матрос второго класса Дораи. Тот уставился на Хиро, будто никогда в жизни не видывал существа, двигающегося на двух ногах. Итак, сзади настигал старпом, впереди загораживал путь Дораи. Хиро Танака вытащил из кармана перочинный ножик. При виде стали матрос Дораи, должно быть, сразу вспомнил все виденные им голливудские фильмы про татуированных гангстеров с их ужасными стремительными клинками. Вахтенный испуганно шарахнулся в сторону. На самом деле Хиро вовсе не собирался использовать ножик в качестве оружия. Двумя быстрыми ударами он перерезал веревку, на которой крепился белый спасательный круг, и, не обращая внимания на трясущегося Дораи и топающего по трапу Вакабаяси, предался полету.
До воды было шестьдесят восемь футов, а сверху казалось, что все сто шестьдесят восемь. Однако Хиро не колебался ни секунды. Он ринулся в струи эфира, как парашютист в затяжной прыжок, как орел на добычу. Но опереться в сей равнодушной стихии было не на что, и море метнулось навстречу летящему с непреклонностью бетона. Хиро ударился о воду ногами, выпустил круг, от сотрясения драгоценный Дзете чуть не выскочил из-под свитера. Когда Хиро вынырнул, жадно заглотнув свежего, сладкого воздуха, «Токатимару» уже пронесся мимо, похожий на движущуюся гору.
Корабль шел на полных парах, а стало быть, ему понадобилось бы три с половиной минуты, то есть целых две мили, чтобы остановиться. Хиро знал, что судно вернется. Он так и видел, как по палубе бегают люди, вопя: «Человек за бортом!» Но знал Хиро и то, что при самом крутом развороте «Токати-мару» опишет окружность радиусом почти с милю. Поэтому беглец загребал руками, отталкивался ногами, плывя вовсе не в сторону далекого берега (этого от него, разумеется, ждут), а на юг, откуда пришел корабль. Ориентировался Хиро по солнцу.
Вода была теплая, тропическая, посверкивавшая тысячей бриллиантов. Хиро поглядывал на птиц, на облака, не выпуская из рук спасательного круга, и знай себе работал ногами. Море держало его в объятиях, прижимало к себе с нежностью давно утерянного и вновь обретенного отца.
Все утро Рут наблюдала, как собирается гроза. В полседьмого было так сумрачно, что она чуть не проспала подъем. Шорты и майку Рут натягивала в весьма мрачном состоянии духа. Она спустилась к завтраку ровно в семь, заняла свое обычное место за «столом молчания». Ей казалось, что ночь все еще продолжается. Оуэн Берксхед, администратор колонии, зажег по углам настенные лампы, но за окнами было тускло и сумрачно, а внутри — душно, неуютно, и воздух какой-то шершавый, плотный, будто вязаное кашне. Гром пока не рокотал, молнии не сверкали, дождь не поливал, но Рут интуитивно, всем своим существом ощущала приближение бури. Это предчувствие роднило ее с природой — с забившимся под камень тритоном, с притаившимся в паутине паучком. Разумеется, поделиться своими ощущениями с соседями она не могла. «Кажется, дождь идет» или там, скажем, «Ну, сейчас ливанет». Исключалось. Ведь Рут добровольно выбрала «стол молчания».
Септима, мать Саксби, дама за семьдесят, в данный момент звучно похрапывавшая в своей опочивальне, что находилась в непосредственной близости от столовой, основала фонд «Танатопсис» лет двадцать назад, после смерти супруга. Она взяла за образец знаменитые творческие колонии — Яддо, Макдауэлл, Камминг-тон. Особенно пришлась ей по сердцу традиция устраивать отдельный «стол молчания». Существовало мнение, что творческие люди определенного склада нуждаются за завтраком в абсолютном медитативном безмолвии, изредка нарушаемом разве что деликатным звяканьем чайной ложечки о край блюдца. Молчание дает художнику возможность плавно и плодотворно перемещаться из царства снов в то возвышенное состояние, когда эстетическое устремляется из сокровенных глубин души прямиком к поверхности. Были, естественно, и творцы иного темперамента, нуждавшиеся в противоположном — шуме, веселье, озорных шутках, сплетнях и кислом утреннем дыхании собратьев по искусству. Такие в живой беседе приводили в порядок свои мысли, истомленные мечтами о славе, величии и посрамлении соперников. Для этой категории Септима устроила «стол общения», находившийся во второй столовой, за двумя массивными дверьми темного дуба.
Даже в это утро, когда внутри все сжималось от предчувствия шторма и Рут ощущала в теле странную легкость, почти невесомость, и кружилась голова, и подкатывало беспричинное волнение, она все же предпочла «стол молчания». Рут провела в колонии две недели (это было четырнадцатое утро), и ей даже в голову не пришло, что можно завтракать в каком-то ином окружении. Все именитые и солидные, за исключением Ирвинга Таламуса, чья специализация — еврейско-интеллигентские терзания — требовала постоянной суматохи, сидели в кругу молчаливых: и Лора Гробиан, и Питер Ансерайн, и прославленная скульпторша в стиле «панк» с запавшими глазами и бледной, как у трехдневного покойника, кожей. Рут наслаждалась таким соседством. Делая вид, что читает саваннскую газету (их привозили накануне днем на пароме, потому новости всегда были вчерашние), она не спускала глаз с Лоры Гробиан — о, эти впалые щеки и знаменитый затравленный взгляд! До чего же интересно было слушать, как великая писательница соскребает ложкой холодные хлопья, наблюдать, как сурово обошлась с ее лицом безжалостная ночь! С не меньшим любопытством изучала Рут и недавно разведшегося Питера Ансерайна, с его длиннющим носом и раздутыми ноздрями. Тот уплетал за обе щеки и недобро хмыкал, не отрывая глаз от книжки, всегда европейской и непременно на языке оригинала. Казалось, он так и родился с книгой под носом. Удобен «стол молчания» был и тем, что мимо дефилировали приверженцы утреннего общения, следовавшие в соседнюю столовую, и сразу делалось ясно, кто с кем вместе спустился к завтраку. Рут наблюдала, делала выводы, строила планы, а когда оставаться за опустевшим столом становилось уже неприлично, она вставала и отправлялась к себе в студию (четверть мили лесом). Саксби, разумеется, дрых до двенадцати.
Дождь все еще собирался, когда Рут приготовилась к трудовому дню: положила в портфель тетради, мятные леденцы, компакт-пудру, расческу и толстый, ужасно низкопробный роман, который читала тайком от окружающих; сунула под мышку вчерашнюю газету, подцепила из стойки в прихожей зонтик и выпорхнула наружу. Это время дня она любила больше всего. Вымощенная камнем и обсаженная почтенного возраста геранями и жонкилиями тропинка вела под сень сосен и бородатых дубов, там пахло болотом. Вскоре, правда, предстояли муки творчества, но аромат трясины и моря, заливавшего болота два раза на дню, пробуждали воспоминания о Санта-Монике и детстве, простом, чистом, беззаботном, не омраченном манией славы (и ее вечной проклятой спутницей — необходимостью работать) — болезнью, которой Рут заболела в шестнадцать лет. Хоть в это время года царила невыносимая жара и духота (Рут часто говорила, что весь штат похож на душевую в общежитии), хоть в листве засели в засаде комары и слепни, Рут всякий раз испытывала радостное возбуждение. Еще бы — ведь она в самом «Танатопсисе», пишет прозу или, во всяком случае, пытается писать, окруженная собратьями по творчеству: тут и Питер Ансерайн, и Ирвинг Таламус, и Лора Гробиан, и, конечно же, пучеглазая композиторша, которая, невзирая на малопривлекательную внешность, была главной звездой из всех двадцати шести обитателей творческой колонии.
Близкие друзья называли Рут Дершовиц на французский манер «Ла Дершовиц». Ей было тридцать четыре года, но она утверждала, что двадцать девять. Писать Рут начала еще в школе, поощряемая учителем литературы Джоном Бердом, которого, скорее всего, интересовали не столько полудетские опусы ученицы, сколько ее пухлые губки и потрясающий бюст. Сверхурочные занятия длились до глубокой ночи. Рут успела поучиться почти во всех лучших творческих мастерских — спасибо щедрому папе — и с грехом пополам получила диплом захолустного колледжа (специальность — антропология). За год учебы в университете штата Айова и семестр в Эрвинском университете академических лавров она не стяжала. Творческие успехи ограничивались публикацией четырех нервных, очень мрачных рассказов в маленьких журнальчиках: два раза в «Дихондре», с редактором которого Рут познакомилась в богемном кафе, один раз в «Светлячке» и один раз в «Драгоценных пуговках». С деньгами дела шли паршиво, впереди маячила судьба вечной официантки. В Саксби, только что вылетевшего с океанографического факультета, Рут влюбилась сразу же — в ямочки на щеках, веселый смех, широченные плечи и большой дом на острове Тьюпело. И вот она тут, на острове. Навсегда. Или, по крайней мере, надолго.
Рут шла по тенистой тропинке. Под мышками уже было мокро, портфель болтался на плече. Оказывается, она оставила окна студии открытыми. В поместье «Танатопсис» творческие люди ели, спали, мылись и пользовались уборной в большом доме, но для работы каждому отводилась студия, отдельная хижина, каковых в парке имелось три десятка. Работать полагалось в полном одиночестве, всякие посещения с завтрака до пятичасового коктейля строжайше запрещались. Студии весьма заметно отличались по размеру — от пятикомнатного бунгало Лоры Гробиан до однокомнатных домиков, предназначенных для мелких сошек. Отдавая дань памяти безвременно ушедшего из жизни супруга, Септима назвала каждую обитель в честь кого-нибудь из прославленных самоубийц. Рут досталась студия «Харт Крейн"(американский поэт. Покончил жизнь самоубийством) — однокомнатный коттеджик в деревенском стиле: старый камин, плетеный диванчик, две тростниковые качалки и электроплитка, отличавшаяся капризным нравом. „Харт Крейн“ находился дальше всего от большого дома, но Рут это устраивало. Даже очень удобно.
В первый момент при виде распахнутых окон она удивилась. Всякий раз перед уходом Рут тщательно запирала и дверь, и окна, опасаясь не только ночного ливня, но и вторжения енотов, змей, белок или трудных подростков. Воображение сразу нарисовало устрашающую картину: пишущая машинка украдена, рукопись растерзана, на стенах каракули краской из пульверизатора. Но тут Рут вспомнила, что накануне нарочно оставила окна нараспашку, бросила вызов Року, мол, будь что будет, — до такой степени ей обрыдла вся эта чушь: пишущие машинки, рукописи, искусство, работа, любовь, гордыня, свершения и даже надежда на обожание читательских масс. Потратив целый день впустую, Рут корчилась на колу отчаянья и взывала к стихиям: придите, разнесите тут все к черту, освободите меня! Ну же, давайте!
Сегодня Рут была настроена иначе. Ей хотелось трудиться. Настало утро, она должна сесть за рабочий стол, как все честные американцы. Рут взбежала по ветхим ступенькам крыльца, распахнула незапертую дверь, швырнула портфель на диванчик и решительно шагнула к древней «Оливетти», сурово взиравшей на нее со стола. Итак, с машинкой ничего не случилось. И страница, над которой билась Рут, все еще торчала из каретки, разве что слегка отсырела и свернулась в трубочку. Какое-то время ушло на возню с прожорливыми, мясистыми саррацениями, которые Рут нашла на болоте и пересадила в горшки. Эти цветочки питались мухами, здоровенными тварями синего цвета, что мерзко жужжали на ржавой противомоскитной сетке, мешая сосредоточиться. Потом Рут сварила на плитке кофе, раз шесть выходила на крыльцо посмотреть на приближение бури и села работать, лишь когда почувствовала, что вот-вот вконец одуреет от безделья и скуки.
Она старалась. Изо всех сил. Но сосредоточиться толком не могла. Она писала многоплановый рассказ о японской домохозяйке, бросившейся с двумя детьми в воды Санта-Моникского залива после того, как ее покинул муж. Малыши благополучно утонули, а мамашу, наглотавшуюся воды, с распухшей шеей и красными от соли глазами, вытащил и вернул к жизни семнадцатилетний серфингист. Об этом писали все газеты. Рут собиралась изложить историю устами всех действующих лиц поочередно. С рассказом серфингиста она справилась без проблем. С детьми дело шло довольно туго. С матерью и подавно. Черт ее знает, что у нее в башке происходило!
Рут творила примерно час. Точнее сказать трудно, потому что часов у нее не было (и слава богу). Она несколько раз перепечатала абзац, но он все равно никуда не годился. Ну не лежала у нее душа к работе, и все тут. Она все время думала о Саксби. Накануне вечером они переправились паромом на большую землю и съездили в Дариен поужинать и выпить. На обратном пути Саксби притормозил у обочины, и они занялись любовью прямо на капоте. Саксби откинулся спиной на ветровое стекло, весь такой твердый, мускулистый и мужественный, а она вскарабкалась на него сверху — сама нежность, само благоухание… Потом Рут немножко подумала о надвигающемся шторме и стала размышлять о большом доме. Тридцать семь комнат, не считая помещений для прислуги. Когда-то здесь жили владельцы хлопковой плантации, на полях потели рабы, ревели мулы, орали надсмотрщики, предки Саксби разъезжали в легких двуколках, помахивали хлыстиками. Рут вспомнила «Унесенных ветром», «Корни» и «Признания Пата Тернера». Вернулась к рассказу. Попыталась сосредоточиться на героине, несчастной женщине, оторванной от родной культуры, представила себе глаза-щелочки, маленькие руки, тонкие пальчики, и тут вдруг в памяти возникло лицо Хиро Танаки, перекошенное от страха, тускло освещенное луной.
Надо же, она решила, что он китаец. Ничего удивительного, ей ведь не случалось бывать восточнее суси-баров1 квартала Маленькая Япония или забегаловок Китайского квартала. Как-то не возникало необходимости отличать японцев от китайцев. В конце концов на вывеске все написано: вьетнамский это ресторан или, скажем, китайский. Азиаты в представлении Рут были людьми, которые подают блюда из риса. Китаец — надо же, какая дура. Сидит, выдавливает из себя рассказ о японке, про которую прочла в газете, а когда настоящий, живой японец, отчаянный малый, беглый матрос, прыгает ей, можно сказать, прямо на колени, она, кретинка, принимает его за официанта из ресторана «Сибко вкусъно».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43