А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Лучше уж подписка о невыезде, тогда из зала суда — домой.
Пока гнал таким манером, сборка опустела, увели последнего судового, и в числе тех, кто едет в Преображенский суд, меня не назвали.
Зашли по очереди три парня и сразу, будто сто лет знакомы, достали кипятильник, набросили на оголенныепровода под потолком, сделали чифир, предложили мне. Потом стали шутить, смеяться, дурачиться, как не в тюрьме. — «Чему радуетесь?» — «А мы подельники, давно не виделись». — «Как же так, подельников строго врозь держат». — «У них тоже сбои бывают. А может, нарочно. Только бесполезно, мы за делюгу не говорим». Через несколько часов пришёл мусор: «Пообщались? Пора расходиться». Двоих увели.
Ближе к вечеру пришли и за мной. Знакомое место. Вот забрызганная кровью клетка с врачом, а вот и вход-выход. Руки за спину, на вопросы отвечать чётко. Мусора за стойкой идентифицируют личность. Рядом дверь в тюремный двор, через неё заводят и выводят. Здесь я не был. Получается, привели меня на тюрьму через чёрный ход, по знакомству так сказать. Мусора за стойкой пьяноватые и грозные, вертухаи, им в тон, покрикивают возбуждённо, явно развлекаясь и чувствуя себя на своём месте. В углу сидит тщедушный арестант в грязной телогрейке и улыбается. — «Откуда он?» — спрашивает вертухай у мусора. — «Побегунчик. Целый день с собой возим. На признанку его». Мусора тоже улыбаются, а побегунчик срывается с места и исчезает за незакрытыми дверями в тюремном дворе. — Ничего, — умиротворённо говорит мусор, — далеко не убежит, — и через пять минут добавляет: «Петь, сходи за ним». Побегунчика приводят. — Не надо больше бегать, — говорит вертухай в камуфляже и, сделав шаг для разгону, со всей силы бьёт ногой в живот бедному парню. Тот молча бледнеет, оседает и получает такой же удар в грудь, отчего бьётся затылком о стену. — «Ты меня понял?» — спрашивает вертухай. Как будто ничего особенного не произошло, с некоторой паузой парень отвечает: «Я понял».
— Павлов!
— Я.
— Камера?
— 135.
— Статья?
— 160.
— Часть?
— 3.
— Прописка?
— Москва, улица Ширьева, 33, квартира 3.
— В каких камерах сидел?
— 228, 226, 135.
— Хм, правильно… Почему без бороды? На фотографии ты с бородой.
— Сбрил.
— Фотография должна соответствовать личности. Чтоб в следующий раз был с бородой! Ты меня понял?
— Понял.
— Лицом к стене!
Опрос закончен, теперь на улицу и по приставной железной лесенке в автозэк. На несколько секунд над головой большое небо проплыло как видение. В автозэке нас двое, я и парень со сборки. В тамбуре между водителем и нами — охранник с автоматом. Закрыв нашу решётку на висячий замок, охранник завёл в тамбур девушку, запер в боксе, похожем на сейф, и её как не стало. По периметру тёмной клетки идут лавки; сидя с краю ближе к разделительной решётке, можно через неё увидеть город: в двери автозэка есть небольшое окно. Жадно, как зверь из клетки, вглядываюсь в проплывающие, под натужное рычание старого мотора, дома, но не узнаю Москвы. Чужой город на экране кино. У охранника хорошее настроение.
— На Бутырку едем? — спрашивает его мой спутник.
— На Бутырку, — удовлетворённо отвечает охранник, поглаживая автомат.
— Хорошая сегодня погода, — говорит парень.
Мне бы не пришло в голову беседовать с этим усатым недоноском.
— Хорошая, — подтверждает усатый. — Как дума-ешь, земеля, где лучше, на Матросске или на Бутырке?
— Везде одинаково хорошо. Посмотрим.
— Я, сколько ни езжу, а езжу давно, — задушевно говорит охранник, — ещё ни разу на Матросске не видел прокурора. А на Бутырке бывает. Но там и порядки построже. Вот на Петровке, говорят, прокурор каждые три дня. Сам-то за что?
— Вооружённое ограбление.
— И сколько, думаешь, дадут?
— Не меньше десяти.
— А что такой спокойный? Жизни-то больше не увидишь.
— Я молодой. До тридцати пяти выйду. А жизнь понимают по-разному. На моей улице тоже грузовик с пряниками перевернётся. Я обязательно освобожусь.
— И снова за старое?
— Посмотрим.
— Э, земеля, нет! Лучше я буду всю жизнь чёрную корку грызть, зато на свободе!
Автозэк затормозил.
— Что, начальник, приехали?
— Нет, земеля, я за фруктами. — Повесив автомат на плечо, усатый вышел. За дверью мелькнул фруктовый лоток. Вернулся охранник с двумя арбузами.
— Начальник, почём в Москве арбузы?
— Кто его знает. Вот отвезём тебя, будет чем закусить.
— Пьёшь на работе?
— А что ж не пить. И вас, козлов, могу застрелить прямо в клетке, и мне ничего не будет. Скажу, бежать хотели.
— Куда ж тут бежать, начальник?
— А мне по х..! Всажу рожок — и некому будет спрашивать.
Наверно, это мечта. Всю жизнь таскать автомат значит кого-то надо застрелить. Как в песне: «А не то я завою, а не то я залаю, а не то я кого-нибудь съем». Намоего спутника все это впечатления не произвело:
— Ладно, командир, не лютуй, продай лучше димедролу.
— Х.. тебе, а не димедрол! — распалился командир, но спросил: «А сколько дашь?»
— Двадцать рублей, по тарифу.
— За двадцать рублей, земель, х.. у осла будешь сосать. Нет у меня димедрола.
— Ну, ты гонишь, начальник! А шмаль почём?
— Ты меня на пушку не бери! Какая шмаль!
— Но мы же друг друга понимаем, начальник. Сто рублей тебя устроит?
— Я, земеля, таких, как ты, сегодня ещё на пятьсот рублей отвезу. Так что поработай, с получки приходи. Понял?
— Что ж не понять.
— То-то. Я тебе не благотворительная церковь. Сто рублей! В жопу себе засунь сто рублей!
Автозэк заполз в подворотню, заскрипели железные ворота. Вот тебе Серпы, вот тебе суд, вот тебе медкомиссия и изменение меры пресечения в придачу. Добро пожаловать на Бутырку. Такой грязной сборки я ещё не видел, разве что чёрная сборка на Матросске. Не мыли, наверно, со времён Пугачёва. Воды нет, чёрный унитаз зияет пробитой дырой, через которую, как выяснится вскоре, проникают в канализацию и путешествуют крысы. Забавное зрелище — видеть, как из унитаза, будто подброшенная, вылетает крыса, на лету поблёскивающая глазами, как эта же крыса, растопырив лапы, ещё до приземления оценивает обстановку и, определив её как неблагоприятную, исчезает в унитазе. Высоко в стене непроницаемая решка. В тусклом полумраке на лавках вдоль стен сидят ошеломлённые люди в чистой одежде — это с воли. — «Как там, на Воле?» — интересуются у них этапники. Люди с воли мямлят что-то в ответ. В шоке, бедняги. Сбоку деревянная дверь, за ней медосмотр. Весьма неожиданно врач реагирует на сообщение о го-ловной боли: даёт пачку анальгина и воды запить таблетку. На другие жалобы не реагирует, его интересует лишь, нет ли поноса. — «Спина болит? Ничего страшного, у меня тоже болит». Это я уже слышал. Переводят на другую сборку. Тот же грязно-жёлтый полумрак при тусклой лампочке, но есть два ряда шконок без пальмы и — тепло, на каждого хватает по шконке. Занимаю место в середине, подальше от решки, где тусуются те, кому тюрьма дом родной, и подальше от унитаза: очень уж воняет. С наслаждением вытягиваюсь во весь рост на металлической шконке, закутавшись в куртку и подняв воротник, отгородившись таким образом от всего. В тюрьме если тебе хорошо, значит в любую секунду может стать плохо. Спят арестанты как правило чутко, сразу реагируя на изменение обстановки. Только было подкрался благодетельный сон, как затрещала и распахнулась дверь, влетел пьяный вертухай, взлетел на ближайшую шконку и, пиная арестантов ногами, заорал: «А ну, суки, встали! Выходи!» Мой баул, собственно одно слово — баул — полиэтиленовый пакет, в котором вещей раз-два и обчёлся, под рукой, а кто-то разложил вещи и теперь собирает, запаздывая на коридор. К ним подлетает вертухай и, шипя от злобы, бьёт их, преимущественно в живот:
— Ты что, Володь, совсем охуел? Да я ж тебя, сволочь… — и сыплется на арестанта, хоть и не Володя он вовсе, град ударов.
— Лицом к стене! Стоять, суки! — орёт на продоле вертухай (а может, местный руль). Мужик рядом со мной оглядывается. Вертух тут как тут. Краем глаза вижу, как замахивается:
— Я тебя, Володь, сейчас проучу… — и бьёт кулаком в спину арестанта. Арестант вздрагивает как камыш.
— Подожди, Володь, — деловито шипит вертухай, — я тебя сейчас получше ебну. — После второго удара сосед врезается лбом в стену. Наверно, ногой ударил. Стало быть, мне достаточно повернуть голову — и я ин-валид: позвоночник не выдержит, но я головы не поворачиваю, и все обходится. Нас пересчитывают. Криками и пинками (достаётся опять последним) загоняют назад: это была утренняя проверка. В полумраке тишина, говорить не хочется никому.
Проходят ещё сутки без сна и еды. Баландер на сборку заглядывает, но есть нечем: весло и шлемку наудачу оставил на Матросске. Да и не хочется. Пластиковая бутылка с чаем и сигареты есть, пока хватит. Люди на сборке меняются, а меня в хату не поднимают. Значит, готовят место. Только бы не на общак. Повели получать казенку. Положено бельё, матрас, подушка, миска, кружка, ложка, полотенце. Досталась только миска и ложка. До странности чистый коридор с весёленьким цветным кафелем, как в детском саду. Сюда, наверно, комиссии водят. Вернули на сборку. Идёт время, и уже чуть ли не хочется в хату: неопределённость, неустроенность, лежание на голой шконке (а она холодная), крысы, время от времени опрометью бегающие по лежащим на шконках телам, проблема с водой (надо долго упрашивать вертухаев за дверью, чтобы набрали воды, чего я категорически не могу делать) — угнетают; уже все равно, куда, на спец или общак, выжил на Матросске, выживу и здесь. До субботы заснуть не удалось, только закроешь глаза — или шум на продоле, или какая-нибудь думка. На воле не было времени для размышления. Незаметно забывается в суёте необходимость размышлять, не правда ли, читатель? А в тюрьме вспоминается, и постигаешь, глядя на чёрные стены, старые и новые истины. Например: тюрьмы не пожелаешь и врагу. Или: ничто не случайно. И многое-многое другое. Говорят, стоики практиковали очищение грязью. Тюрьма — что-то в этом роде. Если удастся из неё выйти, да ещё не потеряв здоровье, то, возможно, даже не пожалею, что так случилось. В субботу, когда решил, что буду жить на сборке до понедельника, меня, наконец, повели. Широкий длинный продол, по одну сторону — камеры, подругую большие окна в решётках без ресничек. За окнами тюремные постройки и зеленые тополя, от которых трудно отвести взгляд, смотрел бы и смотрел. Перед огромной металлической дверью с цифрами 94 иллюзии рассеялись: это общак. На спецу двери рельефные. Вдруг очень захотелось спать, заснуть немедленно и видеть только сны. Но надо сделать шаг. Какое пекло там, за тормозами? Раскрываются они как в замедленном кино. Кто скажет, что идти на общак не страшно, — слукавит.
Шаг сделан. Шумит прибой голосов. Поразительная, фантасмагоричная картина. Сводчатый потолок и стены над пальмой расписаны каким-то сумасшедшим художником, как в церкви. В чёрных, коричневых и белых красках с потолка смотрит огромный лик Христа, по стенам тянется через пустыню за холмистый горизонт вереница богомольцев-паломников. Тоскливее картины нет. Отвратительно и резко воняет дальняк. Множество пёстро одетых арестантов. В хате не жарко, но она меньше, чем на Матросске, а народу человек семьдесят-восемьдесят, и, конечно, душно. Напротив — большое низкое окно в решётке и ресничках. Все тот же электрический свет и орущий телевизор. Куда ни глянь — самодельные иконостасы. У тормозов, на вокзале, стирают в тазиках, кипятят, варят, курят, смеются, спорят. Дубок перед решкой закупоривает узкий проход между шконками. Народу толпа, на пальме живого места нет. Ближе к тормозам спят уже на боку, плотно, как спички в коробке. В полусне с кем-то разговариваю, то ли со смотрящим, то ли с братвой, мучительно пытаюсь собраться. Результат ниже среднего: определяют на правую пальму в середину. Пока добираюсь до места (лезть наверх — почти подвиг Мересьева), на пальме происходит движение, и выясняется, что моё место уже второе с края, со стороны дальняка, где вонища изрядная и спать можно лишь на боку, между полусумасшедшим русским и португальским негром, и только шесть часов в сутки (четы-ре человека на место). Спорить и настаивать нет сил. Как прибывшему с этапа, кто-то мне уступил своё время. Засыпаю сразу.
К проверке будят всех. Первое пробуждение в хате 94 было таким же незабываемым, как и в хате 135. От лежания на боку кажется, что не отдыхал, а работал. От соприкосновения с телами соседей тошно до отвращения. Представьте, уважаемый читатель, что в забитом вагоне метро к вам тесно прижимаются с двух сторон два вонючих тела, и так всю ночь. Как сказал Аркадий Гайдар, — «хорошо, дедушка?» В хате 135 проверка ограничивалась вопросом, сколько человек, все ли нормально. Здесь же все выходят на продол и строятся в колонны по шесть. Промедление грозит дубиналом, поэтому вся хата незадолго до проверки в полной готовности стоит сплошной массой между шконками, и свободного места нет. Сама проверка длится не больше минуты, но по два раза в день становится наказанием, особенно если прерывает сон. Кроме прочего, проверка на Бутырке — это акт коллективного унижения. Присутствующие представители власти в военной форме исходят ненавистью к арестантам, кричат на них, как на скотину и так же, т.е. именно как скотину, загоняют в хату; последний заходящий внутрь всегда рискует получить металлический удар по спине. А уж как хлопают эти ебаные тормоза — на всю жизнь запомнишь. Все заново. Разговоры с братвой, смотрящим, арестантами, та же тактика отстранения и поиск новой точки опоры. Шахмат в хате нет. Дубок наполовину заняла братва, за другой половиной сидят только во время еды, терпеливо ожидая очереди; есть баланду стоя считается неприличным, а на пальме невозможным; лишь те, кто обретается в матерчатых пещерах, т.е. арестанты со стажем, имеют кусочек своего пространства. На вокзале есть несколько пуфиков, на которых сидят по очереди, но мне это благо практически недоступно: сидение почти на полу вызывает резкую боль в пояснице, поэтому восемнадцать ча-сов в сутки приходится стоять или ходить (правильнее сказать — пробираться). Потом спасительный и отвратительный сон на боку и опять восемнадцать часов мучения. Каждый день. Включая выходные и праздники. Можно, конечно, предпринять какие-то усилия, навести контакты с братвой, получить место ближе к решке, но что-то останавливает, то ли упрямство, то ли ещё что-то. Ничего ни у кого не прошу, почти не курю; если бы не камерный общак, не курил бы совсем. Каждая минута превращается в борьбу, боль одуряюще-настойчива, сладить с ней все труднее. Не упасть помогает большое полотенце, которым перетягиваю поясницу. В общем, здоровому трудно, а больному подавно. А главное — эти проклятые фрески… Но где-то должна быть точка опоры. И я её нашёл. Негр Даниэл согласился научить португальскому языку. И жизнь превратилась, как раньше в шахматы, в португальский язык. Нельзя утверждать, что это была именно жизнь, нет, в любую минуту можно было предположить, что ты уже умер, но португальский язык, хоть и не позволял сидеть за дубком, но давал как бы одновременное существование в другом мире, где есть море, пальмы, белые домики на склонах гор, солнце и небо. Наверно, в кумовские планы это не входило, и Даниэла заказали с вещами. После этого я стал встречать в хате знакомых с воли, слышать оклики людей, которых в камере быть не может. Сначала перепугался, потом привык, и даже обрадовался: ближе к Серпам, если таковые состоятся, невменяемость будет налицо и настоящая.
И все же дух оптимизма в хате был, представленный в основном неунывающей молодёжью. — «Ха! — насмешливо говорил какой-то парень приятелю, кивая на мрачного арестанта, пишущего в тетради, — думаешь, он жалобу пишет? Не, я интересовался, он вообще хочет книгу написать. Приколись, как будет называться — „Записки из ада“! Во даёт» — и, совершенно довольный своим снисходительным превосходством, парень уве-ренно двинулся куда-то по делам. Вдруг пригласили к братве на вертолёт. В матерчатую пещерку набилось человек шесть пребывающих в кураже:
— Как, Алексей, к музыке относишься?
— Смотря к какой.
— Ну, там — Шур, Бари Алибасов, «Нанайцы»?
Это они зря. Впрочем, тюрьма. Весёлые, но и внимательно-выжидающие взгляды устремились на меня. Сдержанно улыбнувшись, назидательно поднимаю указательный палец и, выдержав паузу, говорю:
— Дело в том, что я за собой ничего не чувствую.
Дружный хохот:
— Как он тебя опередил! А?! Да… Опередил. Я же говорил! — закончил интервью студент физмата МГУ. — Алексей, в шахматы играешь? — у меня есть маленькие. Будет желание — заходи.
Оживлённые разговоры и шутки — нормальное явление и на вокзале. — «Гаси её!» — весело кричат с вокзала, заслышав звон упавшей на пол шлемки (по классическим понятиям, она должна быть выброшена, но этого не делает никто). Рядом с улыбками живёт отчаянье, боль, но помочь человеку — это нормально.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31