А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И тогда, под влиянием этой странной непроницаемой тишины, в ровном и бессмысленном свете футбольных мячей, чудовищная мысль, словно толстый диванный валик, упала в его сознание:«Москву взяли! Немцы взяли Москву!»В другое время кто знает, как реагировал бы парторг на появление такой мысли? В другое время волна кипящего ужаса и паники могла бы захлестнуть его, и он, чего доброго, размозжил бы к ебаной матери все эти футбольные светильники, опрокинул и превратил бы в мраморное крошево подставки в виде шахматных ферзей, врезался бы с размаху всем телом в этот странный почтовый ящик, превратив его в эбонитовую лепешку, сорвал, измял, искорежил бы сверкающие латинские буквы, составляющие слово ZUKUNFT, расколошматил бы до состояния пыли инкрустированный паркет, покрывающий стены. Но сейчас он пребывал в неподвижности, и страшное предположение словно бы даже не очень, не до глубины души взволновало его. Он искал объяснение этому поразительному безразличию и вдруг понял, что черствеет. Да, его новое тело жило по законам хлеба, и, как всякий хлеб, оно черствело. Сначала подсохла запекшаяся корочка, затем сухость стала проникать внутрь, схватывая внутренние пустоты, поры, превращая сдобную массу в подобие пористого камня. В глубине еще таилась нетронутая мякоть, ее было немало, но процесс черствения шел, и чувствовалось, что он неостановим и неизбежен.Дунаев встревожился: «Надо спешить! Если так дальше пойдет, так я скоро совсем окаменею». Однако если бы кто-то прямо спросил его в этот момент, куда, собственно, он собирается спешить, разве смог бы он ответить на этот вопрос?Ему вспомнились рифмованные строки, которые когда-то и где-то (вроде бы совсем недавно) произнесли у него в голове спящие губы Снегурочки: Даже если зарыться в глубины беспечного хлеба,Все равно мы останемся тем, кем были всегда… «Это она о себе сказала, – догадался парторг. – Она в меня зарылась и спит себе в хлебе, как ни в чем не бывало. Надо у нее совета спросить – она-то ведь не изменилась, «такая, как была всегда»».– Советочка, родная моя, – обратился он к девочке, – здесь ли ты? Во мне ли еще? Вымолви словечко.Машенька ответила, действительно как ни в чем не бывало, как будто Дунаев был с головой, руками и ногами, а не хлебным шаром. Ответила она, по своему обыкновению, в стихах (недаром парторг называл ее про себя «поэтессочкой»): Разбудили медвежью берлогу,Растревожили старого мишку.Медвежата бегут врассыпную,Как живые сосновые шишки. А собаки кричат, заливаются,И охотники смотрят в ружье,И снуют между соснами зайцы –Убегает лесное зверье! У медведей по-разному вышло –Превратился один в шелуху,Кто-то сделался громом небесным,Кто-то ягодой скрылся во мху. А один покатился по лесу,Стал румяным и круглым, как шар.Он спасется от всякой напасти,Он проскочит сквозь холод и жар. И с собою всю силу медведяИ всю душу лесную возьмет.Будут песни звучать в перерывах,На привалах и между боев. Он и в пропасти знает пределы,И в печали он ведает смех.Даже сталь докрасна испугаетИ пробьет огнедышащий мех. Он ворвется и в город медвежий –Раньше там никогда не бывал.Он заплачет и – шапку об землю! –Вот такой вот последний привал! Слушая Снегурочку, парторг плакал. Из-под зачерствевших век по сухой хлебной корке лились слезы, немного мутноватые (ведь это были слезы теста, похожие на влагу, выступающую из пор хлеба), но столь же соленые и горькие, как слезы человека. Забыл Дунаев и про свою чудовищную мысль о падении Москвы, и про предательство Поручика, и про общую беду, так терзавшую его душу до сих пор. Будто и в нем самом наступила тишина, смывшая последние крохи человеческого этими слезами. Он ощутил поле своей души как поле битвы, покрытое грудами мертвецов, дымящееся на рассвете поле, над которым медленно встает огромное круглое солнце. Оно поднимается как огненный глаз, единственный глаз, достойный созерцать эту последнюю картину мира.«Ведь солнцу же по хую, что все эти люди погибли!» – подумалось этому нечеловеку. Конечно же, человеком Дунаева назвать было трудно в этот момент. И место, в котором он пребывал, нельзя было обозначить как человеческое пристанище.Футбольные мячи светились все ярче и ярче. Наконец, свет их стал таким ослепительным, что Дунаев зажмурил глаза. За сомкнутыми веками он увидел: какой-то затерянный бог знает где железнодорожный полустанок, затем деревенскую околицу, избу… Все, что он видел, было страшно, до мучительной боли знакомым и родным, будто Дунаев родился и вырос в этой избе, в этой глухой деревушке, завалившейся в леса у этого полустанка. Было такое чувство, что он переживает это за кого-то другого, совсем незнакомого ему человека. «За того парня?» – мелькнуло у него, и он вспомнил слова Поручика: «За какого? Да хуй его знает, за какого! Много их, парней, по свету ходит. Придет время, и узнаешь, за какого…»Вот, казалось, и пришло то время, но парторг так и не узнал, за какого.«Может, это и неважно, за какого? Убивают ребят, а они, бесприютные, непохороненные, так и мыкаются по свету, мысли всякие внушают… А я вот тут, понимаешь ли, должен их мыслями терзаться!» – вдруг подумал он с неприязнью о «тех парнях». Несмотря на это, он продолжал все сильнее ощущать то дикое волнение, с выпрыгиванием сердца из груди, которое свойственно человеку, во время войны вдруг оказавшемуся в родных местах. Который месяц здесь идут одни солдатыИ смотрят вдаль дома, усталые дома…Дай обниму тебя, родной мой провожатый!Я спрыгну здесь. Качнется сзади автомат. Мой полустанок, подмосковный и веселый,Каким ты был еще недавно, до войны?Вокруг огнем пылают города и села,Тебя не видно среди темной пелены… Украдкой постучу в знакомое окошко,И сердце застучит. Как прежде застучит!Откроет девочка в косынке и с лукошком,А дед в сенях на балалайке забренчит. Неожиданно знакомые голосочки запищали прямо в уши (или в то, что ими было, – в дырки, похожие на «пупки»):– ВОЛОДЯ, ПОШЛИ! ВО-ЛО-ДЯ, ПО-ШЛИ!Володя открыл глаза одновременно с тяжким и величественным ударом грома. Прямо перед ним, на деревянной стене тупика, паркет стал быстро менять свой узор, складываясь в то, что можно было бы назвать «вытаращенными до предела глазами». Парторг затрясся всем своим сдобным телом, но от ужаса или от радости – этого он сам не смог бы определить. Он вдруг «услышал» тот невменяемый, безмолвный вопль, исторгаемый этим местом и его вытаращенным сознанием: «Крохоборы!!! Крохоборы идут!!!»Не успел парторг даже задуматься о том, что это значит, как верхняя часть стены затрещала и разорвалась. Оттуда хлынул поток, но это не было ни грязью, ни дымом, ни взрывной волной, ни полчищами врагов. Это было нечто странное и неузнаваемое, как будто ничего подобного раньше в мире не существовало. Какой-то таинственный и радостный смысл нес в себе этот темный искрящийся поток, как огромный хобот просунувшийся рядом с Дунаевым. И тут же парторг ощутил стремительное удаление от этого потока, хотя в то же время двигался Дунаев тягуче и замедленно, как во сне. Скорее, «отъезжал» сам тупик, а парторг слабо ворочался и шевелился, словно рыба в аквариуме. Теперь он находился возле очередной «трещины» – у перехода в следующую «бабу», а половинки яйца нетерпеливо сновали вдоль ее деревянного среза с линиями годовых колец. «Что это было? Дрожжи?» – глупо подумал Дунаев о случившемся и провалился в трещину, за лакированную поверхность. Я все Вам отдал – все, что мог.И тело, и мечту.И вот шагнул я на порогИ преступил черту. И что тогда открылось мне –О том я умолчу.Ведь жизнь все-таки важнейТого, что я хочу. «Следующее» пространство было шире предыдущих, стены матрешки едва виднелись в полутьме. Казалось, что в ущелье был проложен мост с чугунными литыми перилами и рельсами посредине, только шел он не поперек, а вдоль ущелья, как бы подвешенный над бездной. Дунаев катился по узким рельсам, какие используют в шахтах для вагонеток, и от его мощного движения мост дрожал и немного раскачивался на поворотах. Вскоре парторг увидел массивную цепь, одну из тех, на которых был подвешен мост. Она спускалась сверху, из неразличимой тьмы, поскрипывая и чернея на фоне узоров на стене. Как успел отметить Дунаев, стиль изображения здесь изменился, стал более аккуратным, цветы и ветки приобрели даже некоторое подобие светотени, будто художник-самоучка робко пытался изобразить объемность предметов. Однако по мере спуска Дунаева вниз по спирали, огибающей «бабу», рисунок на ее стенах расплывался, становясь все более аляповатым. Через какое-то время парторг увидел на стене внутренней «бабы» вертикально идущую черную полосу, после которой стена не была раскрашена. Узоры дерева виднелись под густым слоем желтоватого тусклого лака. Еще через несколько минут на этом поле появилась снова черная жирная полоса, но она шла широкой дугой вдоль моста, почти по горизонтали, расширяясь. Внезапно вверх от нее пошла другая дуга, за которой поверхность дерева исчезла под черной непроницаемой краской. Дунаев ехал и ехал вдоль черной стены, пока черный фон опять не сменился незакрашенным, и все повторилось в обратном порядке. Когда черная дуга утоньшилась и сошла на нет, парторг испытал облегчение и понесся быстрее.Но тут началось снова то же самое – потянулась дуга, затем также заполнил стену черный фон. Казалось, что парторг «проскакивает» какое-то неведомое ему изображение, что-то…«Да это же матрешкины глаза!!!» – осенило Дунаева. Он увидел, что в центре колоссального черного глаза, смотрящего на него, имеется отверстие, еще чернее окружающего фона, – зрачок «бабы».И опять наитие подсказало парторгу «правильное» решение. Каким-то образом он «знал», что у этой «бабы» (Дунаев отчего-то назвал ее про себя Анютой), в отличие от других, нет трещины, что попасть в нее можно только через одну точку, а именно через ее зрачок, грозно чернеющий в ее левом глазу. Этот зрачок находился теперь прямо перед парторгом, однако дотянуться до него было нельзя – между зрачком «Анюты» и парторгом зияла пропасть. Недолго думая, Дунаев стал, дергаясь и танцуя, раскачивать мост, чтобы приблизиться к «глазу» и прыгнуть в «зрачок». Мост оказался гораздо легче, чем мнилось парторгу, – при первом же «качке» он просто ударился о стену матрешки с такой мощью, что проломил зрачок. Дунаев впал в пролом своим круглым телом. Падая, уже внутри «Анюты», Дунаев задрожал от чудовищной вибрации, пронизавшей, казалось, все уровни и этажи «тайной Москвы».Парторг, к своему удивлению, упал в какую-то влагу. Рядом тянулась толстая черная резиновая лента – нечто вроде конвейера. Дунаев ощутил холод и неуклюже перевалился на другой бок, чтобы уберечься от влаги. При этом он лег на резиновую широкую ленту. Прозвучало тройное щелканье, и лента «поехала», как на настоящем конвейере, унося Дунаева с собой в неизвестность. «Ну прямо как на нашем заводе!» – подумал парторг и застыл на потертой старой резине. «Ущелье», куда он попал теперь, было залито водой и заболочено. В воздухе вились тучи комаров, везде слышалось их «пение», их неумолчный звон.Стены были покрыты зеленой плесенью и тиной, как в аквариуме. Светильники, когда-то, видимо, яркие, теперь слабо сочили сияние сквозь плесень. На предыдущих уровнях Дунаев катился сам, лицо его то смотрело вперед, то вниз, в рельсы, то назад, то вверх (иногда, при удачном повороте, вбок), ныне же он спокойно и торжественно покоился на конвейере, и потому мог неторопливо оглядывать окружающий его ландшафт с невозмутимостью «гениального бога». Он видел, что плесень почти что скрыла замечательные рельефы, покрывающие изнанку той «бабы», внутрь которой он только что проскользнул с таким грохотом. Рельефы изображали мифологию советской власти – от рождения Володи Ульянова до наших дней. Вот отец принимает новорожденного Ульянова из рук сестры Марии Ильиничны, мать же лежит в постели с радостной улыбкой, а вокруг столпилась вся семья. Вот Саша Ульянов бросает бомбу в царя. Вот уже молодой Володя в первый раз читает Маркса. А вот и юный Иосиф Виссарионович идет один, в бурке, средь кавказских гор. Вот в законспирированной квартире, под уютным абажуром, звеня подстаканниками, проводят свое собрание большевики…Тут внимание Дунаева отвлекло нечто, едва не заставившее его спрыгнуть с ленты конвейера. Оказалось, он приблизился к мертвому телу человека, лежавшего сбоку от ленты в болотной грязи. Взору парторга предстал вдруг офицер СС, лежащий на спине, широко раскинув руки. В одной руке был зажат советский маузер. Пуговицы мундира были покрыты мхом, блестящие когда-то сапоги обвиты клейкими водорослями, но чувствовалось, что сам мертвец отчего-то не разлагается здесь, несмотря на сырость. Видимо, нечто такое присутствовало в воздухе, что не позволяло телам распадаться и гнить в этих местах. Лицо немца, выступающее над темной водой и ярко освещенное, казалось юным и красивым. В уголках плотно сомкнутых губ таилось нечто вроде скептической усмешки, смешанной с сожалением и легкой горечью. Под левым глазом виднелся яркий шрам в форме дуги. Но более ничего не искажало этого лица. Казалось даже, что мертвец доволен своим положением. Впрочем, Дунаев давно проехал это место.«Что же это такое? – раздумывал парторг. – Откуда он взялся здесь, грешный? Может, это Холеный «знак» мне подает? Но что этот «знак» означает? А впрочем, вряд ли атаман такими «знаками» тут баловаться будет!» Брось ты свои недомолвки,Поручик! Сам я не знаю теперь,Где коридор тот и где этот ключик:Как отпереть эту дверь? Больно хитер обитатель Избушки –Я ведь ему не чета!Где уж мне знать, что там хуже, что лучше –Тут не видать ни черта! Бедный я, бедный! Один, горемычный,Мыкаюсь бог знает где…Скрасит ли голос, родной и привычный,Странствие в этой пизде?! Нету ответа – лишь свист деревянныйПлещется у потолка…Мысли бегут – оголтело и пьяно,Словно прищур старика. Долго-долго плыл Дунаев на мягкой ленте бесконечного конвейера. Перевернувшись на другой бок, он рассматривал теперь знакомую ему роспись матрешкиных боков, снизу подернутую тиной, но вверху еще сияющую во всей своей народной яркости. Комариный хорал все так же звучал, источая пение, переходящее в безутешный и злобный звон. В конце концов проход дальше, внутрь, раскрылся перед парторгом. Парторг напружинился и прыгнул, как мяч, в щель, в тело пятой по счету «бабы». Его бок, успевший подмокнуть, соприкоснулся с чем-то мягким и пушистым. Ровный, яркий свет озарил Дунаева, сухой и теплый воздух окутал его. Очередной «уровень» подземной Москвы был коридором, похожим на коридоры Музея Ленина или Моссовета. Слева тянулась белая нейтральная стена, в которой через равные промежутки открывались ниши с цилиндрическими подиумами. На них стояли бюсты В. И. Ленина, мраморные, бронзовые и гранитные. Стена напротив была яркая, покрытая уже знакомой Дунаеву «матрешечной» росписью, и это странно контрастировало с «ленинской» стеной, умиротворенной и райской в своей ясной белизне. Пол коридора был застлан ковровой дорожкой – обычной, красной, с двумя зелеными продольными полосами по краям. Дунаев катился по этой приветливой дорожке, и ничего не менялось вокруг, кроме бюстов на одной стене и лакированных разводов – на другой.Через какое-то время парторг достиг тупика, где ковровая дорожка иссякла перед высокой нишей. В нише, на кубическом постаменте, высилась мраморная статуя Ленина в полный рост, а у его ног лежало несколько полуувядших черных тюльпанов, как видно положенных здесь несколько дней тому назад. В недоумении Дунаев уперся лбом в постамент, затем откатился немного назад и стал разглядывать статую. Выполнена она была очень хорошо. Ленин, прищурившись, смотрел куда-то поверх Дунаева, и, следуя его взгляду, парторг обернулся. В последней, самой близкой к тупику стенной нише он увидел мраморный бюст Аполлона. Рядом с ним на постаменте стояла пустая химическая колба, видно кем-то забытая. Аполлон надменно глядел пустыми глазами без зрачков прямо перед собой, в противоположную стену. Дунаев посмотрел туда же. И сразу увидел, что черная полоса, отделяющая гигантскую малиновую ягоду от изумрудного фона, является замаскированной Трещиной. Что-то заставило парторга оглянуться на статую Ленина. С двух сторон ленинской головы, из-за его ушей, медленно выплыли две половинки яйца, о которых Дунаев уже успел забыть. Они застыли перед Ильичем, будто давая себя разглядеть, а может быть, просто нежась в теплом сиянии, и после этого поплыли к Трещине, на ходу мурлыкая:– По-ра, по-ра, по-ра, по-ра, по-рам-пам-пам-пам-пам-по-ра…Как загипнотизированный, Дунаев последовал за ними и оказался в следующей «бабе». Здесь все поражало своей закопченностью, грязью, и лежали огромные кипы чего-то неясного – то ли слежавшаяся макулатура, то ли высохшие брикеты борща.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56