А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Каких только книг у него не было! И по географии, и по биохимии, и по логике… Старинная лоция Азовского моря соседствовала с учебниками астрономии и навигации. В простенках между полками висели таблицы с видами рыб, морские узлы на дощечках, изображения пароходов, идущих под сигнальными огнями, и даже чертеж двухмачтового парусного судна.
— Ты небось моряком хочешь стать?
— Почему ты так думаешь? — И Толя очень пристально глянул на меня, желая узнать, понял ли я на самом деле цель его жизни.
— Да вот литература у тебя все о море! — И я кивнул головой в сторону морских книг.
— Надо, милый, хорошо знать не только ту землю, на которой живешь, но и то море, которое расстилается в десяти шагах отсюда. А быть может, когда-нибудь и поплавать придется. Ведь мы же, комсомольцы, шефствуем над флотом!
— А этот офицер… кто? — спросил я настороженно, разглядывая над кроватью Головацкого бережно окантованный под стеклом фотографический портрет морского офицера в черной накидке, при кортике, в очень высокой фуражке.
— Лейтенант Петр Шмидт, — объяснил Головацкий.
— Какой Шмидт? Тот, чье имя завод носит?
— Он самый. Тот, который поднял сигнал: «Командую флотом. Шмидт». Выступал против царизма, любил рабочий люд. Свою роль в революции сыграл. Недаром рабочие Севастополя избрали его в Совет депутатов!
— Давно его именем завод назван?
— Вскоре после революции. И ты думаешь, случайно?
— Не знаю…
— Тогда слушай… Дело в том, что Шмидт немного работал на нашем заводе…
— Шмидт? Офицер Шмидт?
— Ну да, мичман Шмидт! Его родственники тут жили. И он, решив повидать собственными глазами, как живет рабочий люд, на время отпуска сменил мичманский китель на рабочую блузу… Или возьми историю самого портрета Шмидта, — продолжал, воодушевляясь, Головацкий. — Как узнал я от стариков про лейтенанта, пустился по его следам. Интересно же! Все газеты старые того времени перечел, дом, в котором его семья жила, излазил весь, от чердака до погреба. Но увы! Ничего не сохранилось. Как-никак двадцать лет миновало. Три войны, три революции, голод. А потом думаю: не мог Шмидт жить в нашем городе и ни разу не сняться, будучи в отпуску! Пересмотрел у всех частных фотографов негативы тех лет — и вот, полюбуйся, отыскал совершенно случайно. Увеличение уже по моему заказу делали.
— Так надо его в музей! Для всех!
— Неужели ты думаешь, я такой шкурник? В тот же день, когда портрет Шмидта был у меня, я отослал негатив в Исторический музей. Мне и письмо благодарственное оттуда пришло.
— А круг откуда?
— Извозчик один надоумил, Володька некто.
— Бывший партизан? Рука повреждена?
— Он самый. Обмолвился как-то, что в Матросской слободке живет один севастополец, чуть ли не участник самого восстания. Я к нему. Оказалось, сам-то он на «Очакове» не ходил, но круг с того мятежного корабля сохранил. Реликвия! Еле вымолил.
Кофе в кастрюльке забурлил. Головацкий приподнял медную кастрюльку и проложил между ее донцем и голубеньким пламенем спиртовки железную планку. Напиток, который он готовил, требовал постепенного и малого подогрева.
— Взгляни теперь на эту фотографию, Манджура, — сказал Толя, подходя широкими шагами к противоположной стене. — Тоже наш земляк.
Я увидел на фотографии бравого морского офицера в царской форме. Он сидел прямо перед аппаратом, в белом кителе, разукрашенном орденами, в белой фуражке с темным околышем, положив руки на колени.
— Что это ты белопогонниками увлекаешься?
— Во-первых, погоны у него темного цвета, — поправил меня Головацкий. — Во-вторых, если бы все царские офицеры прошли такую жизненную школу, как этот человек, и хлебнули горя столько же, то, возможно, Деникины да колчаки не смогли бы выступать с оружием против революции. На кого бы они тогда опирались?.. Это, к твоему сведению, Георгий Седов, знаменитый исследователь Арктики, погибший от цинги во льдах, на пути к Северному полюсу.
— А он тоже с Азовского моря?
— Ну конечно! С Кривой косы. Как видишь, офицер офицеру рознь. Если бы у лейтенанта Шмидта, помимо его искренних стремлений свергнуть самодержавие, был характер Георгия Седова, то кто знает, как бы окончилось восстание на «Очакове»!
— Седов, значит, хороший человек был? — спросил я осторожно, уже окончательно теряясь.
— Он был из простонародья и любил свою родину! — сказал вдохновенно Головацкий и достал с полки какую-то книгу. — Послушай-ка слова последнего приказа Седова, написанные перед выходом к Северному полюсу. Он написал этот приказ второго февраля тысяча девятьсот четырнадцатого года, будучи уже совершенно больным. "…Итак, в сегодняшний день мы выступаем к полюсу. Это — событие для нас и для нашей родины. Об этом уже давно мечтали великие русские люди — Ломоносов, Менделеев и другие. На долю же нас, маленьких людей, выпала большая честь осуществить их мечту и сделать посильные научные и идейные завоевания в полярных исследованиях на пользу и гордость нашего дорогого отечества. Мне не хочется сказать вам, дорогие спутники, «прощайте», но хочется сказать вам «до свидания», чтобы снова обнять вас и вместе порадоваться на наш общий успех и вместе же вернуться на родину…
— А вернуться ему удалось? — спросил я.
— Его похоронили там, в Арктике, на пути к цели. Он жизнь свою отдал за народное дело, а царские министры его тем временем бранью в газетах осыпали…
— Да, такой человек, не задумываясь, принял бы Советскую власть. И не стал бы шипеть по углам, как Андрыхевич! — выпалил я.
— Ну, тоже сравнил… кречета с лягушкой… — Головацкий посмотрел на меня с укоризной. — Тот, кого ты назвал, просто обыватель с высшим техническим образованием. Ты что, знаешь Адрыхевича лично?
— Познакомился на днях случайно, — ответил я.
— Любопытно даже, как человек уже во втором поколении переродился. Его родители в Царстве Польском против русского императора мятеж подымали. Их за это в Сибирь сослали. А вот сынок стал царю да капиталистам служить и революцию воспринял как большую личную неприятность.
— Но прямо он об этом не говорит?
— Иной раз любит разыграть демократа, совершает вылазки из своего особнячка в город. Преимущественно под воскресенье. В пивные заходит, в «Родимую сторонку» — слепых баянистов слушать. Пиво попивает да разговоры разговаривает. Кое-кто из мастеров под его влиянием. Души в нем не чают.
— Но так-то в общем он человек знающий, пользу приносит?
— Приходится работать. Иного выхода у него нет. Я себе хорошо представляю, что бы с Андрыхевичем произошло в случае войны! А насчет пользы — что ж? Пользу можно приносить еле-еле, проформы ради, и можно — от всего сердца, с полной отдачей. Этот же барин только служит. Ты слыхал, наверное, что многие производственные секреты иностранцы, уезжая, скрыли или увезли — кто их знает! Иван Федорович бьется, бьется, но пока результаты невелики. А инженер главный ходит вокруг да около, бровями шевелит да посмеивается. Теперь посуди: неужели Гриевз от своего главного инженера имел тайны? У хорошего, опытного инженера они в душе запечатлеться должны без всяких чертежей. Чертежи — отговорка. Он сердце свое раскрыть не хочет.
— Других порядков ждет! Думает, переменится все, — согласился я с Головацким и рассказал ему о своем споре с инженером.
— Ну, видишь! Чего же боле? Какие тебе еще откровенные признания нужны? — воскликнул Головацкий и, видя, что кофе вскипает, притушил немного горелку. — Не любит он нас. Люди, подобные Андрыхевичу, не помогают нам. Они нас подстерегают. Ты понимаешь, Василь, подстерегают!.. Подмечают каждый наш промах, каждую ошибку, чтобы позлорадствовать потом… Да пусти сюда опять Деникина с иностранцами — он первый ему на блюде хлеб-соль преподнесет!
— А дочка у него такая же? — спросил я, выждав, пока весь гнев Толи выльется на старого инженера.
— Анжелика? Подрастающая гагара. Это о таких прекрасно сказал Горький: «И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает».
Головацкий разлил густой-прегустой дымящийся кофе в маленькие бордовые чашечки с черными пятнышками, похожими на крапинки крыльев божьей коровки. Потом сходил в сени и, зачерпнув из кадки воды, налил два стакана.
— Турецкий кофе пьют так, — сказал он, — глоток воды, глоток кофе. Иначе сердце заходится. Крепкий очень.
В двенадцатом часу ночи покидал я Толину «каюту».
Улицы города уже опустели. Летучие мыши неслышно скользили над головой, когда я проходил мимо парка, закрытого на ночь.
ВСЕ, ЧТО НИ ДЕЛАЕТСЯ, — ВСЕ К ЛУЧШЕМУ
Так хорошо ладились, почитай целую неделю, славные эти ролики! Из каких-нибудь шести сотен выпадало штук пять-семь браку по нашей вине. С этим можно было мириться. Это был допустимый процент брака при такой быстрой работе. А делали мы роликов куда больше, чем кто-нибудь другой, и все потому, что дядя Вася не ленился заранее смазывать кокили и обтачивать стержни — шишки. Он рассуждал так: лучше полчаса побыть в духоте да в пыли возле залитых опок и подготовить все к завтрашнему дню, чем возиться с этими приготовлениями спозаранку, когда надо набирать разгон.
В тот день, когда кончался мой испытательный срок, дядя Вася не вышел на работу. Мне и невдомек было, отчего он запаздывает. Почти все рабочие появились у своих машинок: одни пересеивали дополнительно песок, другие подогревали модели, третьи готовили место на плацу, разглаживая сухой песок, чтобы удобнее потом было ставить опоки. Неожиданно появился мастер Федорко и заявил:
— Дам тебе, Манджура, сегодня другого напарника. Твой Науменко отпросился на два дня за свой счет. Ему надо жену на операцию свезти в Мариуполь.
…А спустя несколько минут подле наших машинок появился… Кашкет. В руке он держал собственную набойку.
Разболтанной походочкой подошел Кашкет к машинке дяди Васи, попробовал рамку — нет ли шатания на штифтах, закурил. Поглядел я на эту картину и подумал: «Напарник! Лучше кота бродячего под мартеном поймать да к машинке приставить, и то вреда меньше будет…» Правда, после того ужасающего брака он сделался осторожнее, но все равно, хоть и суетился он больше всех, пыль в глаза пускал беготней и ненужными криками, мы его и Тиктора ежедневно обгоняли на добрых сорок опок.
Турунда увидел, какого я получил напарника, и замотал головой: не бери, мол! Отказывайся!
«Как же отказываться? Работай я здесь год-другой — иное дело. Мог бы артачиться, просить замену. А я — новичок. С другой стороны, мастер, может быть, нарочно отделяет Кашкета от Яшки?»
— Модель почему слабо нагрета? — важно спросил Кашкет.
— Беги за плитками и подогрей по своему вкусу.
— Ты моложе — ты и бегай! — прошамкал Кашкет.
— Как знаешь! — бросил я и, услышав звук рынды, объявляющей начало работы, принялся набивать песок в опоки.
Кашкет повертелся, повертелся и, схватив клещи, пошел за плитками.
К его возвращению у меня уже стояло два низа. Я и шишки поставил сам, и площадочку для новых опок приготовил. Кое-как мы набили десять опок. Тут Кашкет начал томиться. Пошел покурить к вагранке и застрял горновым байки рассказывать!.. Зло меня взяло. Накрыл последнюю опоку за напарника и побежал к вагранке.
— Послушай, когда же ты… — Я тронул за плечо Кашкета.
— В позапрошлом году то было, — сказал он, думая, что я заинтересовался его рассказом.
— Я спрашиваю, когда ты перестанешь болты болтать, а будешь опоки набивать? — бросил я ему в лицо.
— А я тебе разве мешаю? — ответил Кашкет спокойно и повернулся спиной, чтобы продолжать беседу.
— Да, мешаешь! — закричал я ему в ухо.
— Тебе мешаю?
— Не мне лично, а всему заводу. Рабочему классу. Всем! — уже окончательно разгорячившись, крикнул я.
Кашкет как-то сжался весь, трусливо швырнул в песок цигарку и сказал горновому:
— Приходи ко мне лучше, Архип. Там доскажу. А то видишь, какого мне подбросили бешеного… комсомолиста…
Я смолчал и пошел обратно к машинкам. Иду размашистыми шагами, чуя где-то позади дробный ход Кашкета, а сам думаю: «Неизвестно еще, кого кому подбросили, накипь махновская! Нужен ты очень!»
Кашкет, возвратившись, засуетился, затарахтел рычагом машинки и, надо отдать ему должное, каких-нибудь минут тридцать работал прытко. Лука с Артемом даже диву дались, откуда у этого клоуна появился такой темп. Не слышали они нашего разговора около вагранки. «Пусть, — решил было я сперва, — все это останется между нами!»
Но Кашкет придерживался другого мнения. Спустя некоторое время он опять прошепелявил:
— Интересуюсь: чем же именно я мешаю рабочему классу?
Не задумываясь, с ходу, как набойкой острой, я отрезал ему:
— Наших жаток миллионы крестьян ждут, а ты задерживаешь программу. Рабочий класс производительность труда повышает, а ты дурака валяешь. Видно, хочешь, чтобы не мы их, а они нас?..
— Я сам рабочий класс! Что ты плетешь? Какие «они»?
— Они — это белогвардейцы да капиталисты. Сволочь всякая, которой ты в девятнадцатом помогал!
— Я?! Помогал?! Да что ты, детка? Вот напраслина!
Он вдруг притих и сделался смирненький-смирненький. Даже за плитками стал бегать не в очередь. Следя за тем, как гонит он впритруску к далекому камельку, я даже подумал: а прав ли я? Все-таки Кашкет старше меня годами, в литейном давно, — не слишком ли я повышаю голос?
Будто угадывая мои сомнения, Турунда сказал мне:
— Так его, Василь! Правильную линию занял. А то, в самом деле, что ему здесь — шарашкина контора? До каких пор это можно терпеть?
— Давно бы его выкатить с ветерком. Жаль, у Федорко душа мягкая! — ввязался в разговор Гладышев. — Пора ставить вопрос резко. Сходи в обед к Федорко. Так, мол, и так, убрать надо этого проходимца и оставить тебя формовать одного, пока Науменко не возвратится.
Слова сочувствия старых рабочих меня очень тронули. Но все же я не решился последовать совету Гладышева. «Промучаюсь как-нибудь, — думал я, — эти два дня с Кашкетом, а потом снова вернется мой напарник, и все будет хорошо».
Довольно скоро мне пришлось пожалеть о своих колебаниях. Настала моя очередь бежать за плитками. Возвращаюсь — верх опять не набит, а Кашкет спокойненько беседует с горновым:
— …И прихожу я, понимаешь, оформляться к Тритузному, а он меня спрашивает: «Где вы, товарищ Ентута, последние пять лет работали? А почему у вас нет справок с последнего места службы?» А я ему палю: «Товарищ Тритузный! Я как испугался генерала Врангеля в двадцатом годе, так с тех пор не мог прийти в себя и целых пять лет не мог работать!» Зюзя прямо ахнул: «Пять лет?! Что это за нервное потрясение такое?..»
Тут к Кашкету подскочил с клещами Турунда.
— Тебе что, особое приглашение надо посылать, чтобы к машинке стал? — сказал Лука, принимая мою сторону.
— Простымши же плита была! — сказал Кашкет, делая невинное лицо.
— Мозги у тебя простыли, а не плита! — бросил Турунда в сердцах, пропуская моего напарника к машинке.
— А тебе что, некогда? Поезд в Ростов отходит? — огрызнулся Кашкет, принимаясь за работу.
— Да, некогда! — закричал Турунда, с силой вгоняя лопату в горячий еще песок. — И вся эта болтовня нам надоела. Лень тебе здесь — иди увольняйся, тягай волокушу…
— Так его, ледащего! Так его! — одобрительно крикнул Гладышев.
Чувствуя полное одиночество, Кашкет буркнул:
— Смотри какой строгий! — и принялся формовать.
Тяжело было мне разобраться в душе этого случайного моего напарника. То ли балагуром таким ленивым был он в юности, то ли и впрямь, если верить извозчику Володьке, в степь по-прежнему смотрел: не вынырнут ли из-за кургана махновские тачанки?
Неожиданно, нарушая молчание, Кашкет запел:
В понедельник, проснувшись с похмелья,
Стало пропитых денег мне жаль.
Стало жаль, что пропил в воскресенье
Память жинкину, черную шаль…
— Кашкет в своем репертуаре — заметил Гладышев.
— А что — чем не Шаляпин? — сказал Кашкет и приосанился, поправляя косынку.
— Низ уже набит, Шаляпин, а верхней опоки все еще не видно! — крикнул я.
Прыгая около машинки, он все еще не мог успокоиться:
— Даже песню про тебя народ сложил.
— Какую такую песню?
— А вот какую… — И шепелявым, пропитым голосом он запел:
Жил-был на Подоле гоп со смыком,
Он славился своим басистым криком…
Ты ведь с Подола?
— Плохо географию знаешь, — сказал я строго. — Подол — это околица Киева, а я лично родился в бывшей Подольской губернии.
Кашкет ничего не ответил. Он силился поспевать, превозмогая похмелье, суетился, но мне было ясно, что ту норму, какую обычно ставили мы с Науменко до перерыва, нам никак не выполнить.
Песок накануне был полит слишком обильно. Под низом он парил, как раскрытый навоз весной, и не годился в формовку. Надо было перемешать его с сухим песком.
По соседству высилась куча пересохшего и жирного песка. Я опрометью бросился туда и, чтобы не останавливать формовку, стал перебрасывать песок на нашу сторону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46