А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Что-то росло в его душе, что-то близкое к восторгу и ясному зрению, но он еще не знал, чем это обернется – молитвой или буйством; нежность и злость перемешивались сейчас в саксе, как бензин и воздух перемешиваются в карбюраторе автомобиля.
– Что ты играешь? – спросила вдруг с тревогой дочь самаркандского вора.
– Самс! – громко позвал Сильвестр. Цветная капуста, видно, застряла у него в горле. – Нащупал что-нибудь?
– Что-то клевое, отец? – заерзал на стуле Пружинкин.
Саблер пожал плечами, но тут перед ним появилась мясистая потная физиономия Буздыкина.
– А я знаю! – заорал он на все кафе. – Я знаю, что нащупал этот вшивый гений! Переоценка, Самсик, да? Переоценил, да? Недооценил, да? Ну, гад, давай, играй! Ну, Самсик, снимай штаны!
Он чуть не плакал от каких-то своих собачьих чувств, но гадко подмигивал Самсику, словно был с ним сообщником по грязному делу.
Вот чудеса, подумал Самсик, стукач, педрила, алкоголик понимает меня и мою музыку лучше всех друзей. Он обвел взглядом все кафе и вздрогнул. Показалось, что в глубине, из-за стойки гардероба глянули на него дико знакомые жгучие маленькие глазки, укрытые складками пожухлой кожи, и тошнотворный запах пережаренного нерпичьего жира прилетел сюда неизвестно как через долгие годы и сжал ему горло.
– Хочешь послушать, стукач? – зло спросил он Буздыкина. – Запишешь?
– Да уж попробую. – Тот вытер потные руки о задницу. – Будь спок, запишу, куда следует.
Самсик вспрыгнул тогда на эстраду и вызывающе резко заиграл начало темы, прямо в харю старого палача, туда, за шторки гардеробной, на Колыму. Глазки – горячие вишенки – исчезли. Пропал и запах. Друзья побросали свою жратву, выпивку и девчонок, бросились к нему на помощь.
Переоценка ценностей

я переоценил
я недооценил

закаты и рассветы над городами в перспективах улиц
лимонные лиловые бухие
верблюжьи морды
плоские эскадры далеких миноносок
вкупе с ветром качающим над маленькой Европой
слепые фонари под проводами
с трамвайным скрежетом
со стуком каблучков
с младенцем вкупе
жирным мамлакатом в купели цинковой
под солнцем сталинизма
под солюксом досмотров выраставшим
и нашей юностью зовущимся

я переоценил
я недооценил

библиотечный запах
развалы книг иАнатоля Франса
и ангела скользнувшего в проходе за буквой Щ
к началу алфавита
скромнейшим шагом так подслеповато скользящего
и в лабиринте этом с особым запахом
так волновавшим сердце
все эти тысячи совокуплений
полет с жужжаньем с жадностью желаний
нежнейшие контакты сборы меда
и пополненье знаний багажа

я переоценил
я недооценил

все дриблинги и пасы могучие броски удары сбоку
удары снизу
лобовые свинги
захват клещами
болевой приемчик
полет в пролет на уголь
сигарету прижатую к щеке как веский довод
что прижимает к стенке оппонента в ученом споре
призрак баррикады
и юношей-ровесников
уроки
дававших танкам
въехавшим под утро в их город
в молодость
и в память навсегда

я переоценил
я недооценил

ректификат колымский
Вдову Клико и самогон рязанский
коньячность звезд
латунные медали
останки раков – поле Куликово
и кружки с шапками как семь богатырей
и локти дружбы
дружбы алкогольной
совместное похмелье муки ада
которые конечно в коллективе с друзьями теплыми
нетрудно пережить

я переоценил
я недооценил

синедрион свирепый под куполом лазурным
и колонны секвойи белые
холодные секвойи
к секвойе ты взывал
взывай к акулам
акульи рты и стертость подбородков
так удивившая перед лицом зверинца растерянность
друзей
и рев зверинца
ату-ату-ату их заграницу
в психиатричку
в гроб
а нам а нам икорки
мясца послаще и жиров и соков
пусть через трубку в зад
пусть в ноздри в уши
в поры
лишь только бы текло

я переоценил
я недооценил

Унгены Брест-Литовский Чоп Галицийский
борщ по-белорусски
швейцарский харч и аргентинский хмель
квартал Синдзюко в шуме малохольном
подвальчик Сэто
и тебя Чигко
мех обезьянки и ее уловки
гуд лак
и пароксизм патриотизма в буфете в туалете
на вокзале
под мокрым снегом в колее белазов
под золотом Великого Ивана
под сокровенным полосканьем флага
за булочной в укромном уголке
и вышки тень и глазки…
глазки сталинской свиньи
проклятые зловонные солоп истории вам в орденоносные пасти солоп истории на ваши традиции на ваши рега-рега-рега-рега-рега-рега-кррушш-крушшкрушш-фтиррр-гррр-хррр-сссуки!

я переоценил
я недооценил

свою ночную лампу
запой иль схиму
радость покрыванья бумаги белой червячками знаков
жуками иероглифов морскими
кириллицы плетнями
и решеткой готической латиницы
и лестницу в ночи
все утешенья ночи
таинственный в ночи проход по парку
сквозь лунную мозаику
террас прикосновенья рук
до криков шантеклера
прикосновенья щек
и шепот и молчанье
таинственность в ночи…

Как многозвучна ночь!
Неожиданная концовка «как многозвучна ночь» подкосила ноги. Самсик упал на четвереньки и, оставляя на эстраде мокрые следы, еле-еле уполз за рояль, спрятался за задницей Рысса и там заплакал от гордости и счастья.
Ребятам, его партнерам, показалось, что плачет он от стыда, и они постарались после его отступления всячески замазать, замурыжить, заиграть его тему. Им было неприятно, что их друг оказался перед всей публикой со спущенными штанами, и они старались своей виртуозной техникой покрыть его позор.
Наконец весь комбо заиграл сразу, взвыл, загрохотал, Пружинкин еще взвизгнул для отвода глаз, и наступила кода. Тогда Самсик вылез из-за рояля и пошел к своей азиатке. Отовсюду на него смотрели недоумевающие глаза: такой музыки здесь еще никто не слышал. Буздыкин, торжествующе ухмыляясь, втолковывал что-то Александру Пластинкину, высокопоставленному работнику ЦК комсомола.
Едва Саблер сел, как Пластинкин подошел к нему.
– Привет, Самсик, – сказал он. – Тут Буздыкин, прямо скажем, странновато трактует твою композицию. Какие-то младенцы сталинизма ему мерещатся, какие-то совокупления, ругательства, какие-то баррикады, сортиры… вздор какой-то…
– Что ты хочешь, Шура, – сказал ему Самсик, печально улыбаясь, – такая у него работа. Такое у него совместительство, я хочу сказать.
Пластинкин тонко усмехнулся, уж он-то знал, какое у Буздыкина совместительство.
– А я, Самсик, трактую твою пьесу как борьбу с мещанством, – осторожно сказал он. – Что ты на это скажешь?
– Именно борьба с мещанством, Шурик, – подтвердил Саблер. – Самая настоящая борьба с мещанством.
Пластинкин облегченно вздохнул, хлопнул его по плечу и ушел. Самсик прекрасно понимал Пластинкина: ему ведь тоже надо отчитаться за всю эту псевдоджазовую вакханалию. Борьба с мещанством, лучше не придумаешь.
– Как тебе не стыдно, Самсик, все это играть? – зашептала тут Клара, слегка пощипывая Самсика за ляжку.
А ведь и в самом деле стыдно, подумал он теперь, когда немного поостыл. Никакой ведь это не джаз и не музыка даже. Власть все-таки права«русских мальчиков» нельзя никуда пускать – ни в джаз, ни в литературу, везде они будут вопить селезенкой и харкать обрывками бронхов и джаз превратят в неджаз и политику в неполитику. Нет, власть мудра, нет-нет, ей-ей…
– Ты умеешь курить сигары? – спросил он напрямик азиатку Клару.
Она улыбнулась ему глазами, очень откровенно, а потом смиренно потупилась, покорная, видите ли, рабыня, женщина Востока. У нее был сильно выпуклый слегка кретинический лобик, дватри крохотных прыщика в углах рта.
– Пошли!
ABСDE
Самсон Аполлинариевич Саблер вышел из кафе в переулок и не успел глотнуть ночного московского воздуха, как увидел стоящую напротив под сильным фонарем огромную грязную «Импалу» и в ней свою любовницу Машку и своего американо-английского друга Патрика Тандерджета.
«Нашли все-таки меня, буржуи проклятые», – подумал он.
– Лапсик! Лапсик! – завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под грудью. Между рубашкой и джинсами виднелся потрясающий Машкин живот. Глазища Машкины танцевали хулу. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку.
Затем появились жирафьи ноги в стоптанных туфлях «хашпапис», а вслед за ними вылез Патрик, почесал заросший затылок и уставился на Кларку. Татарчонок этот, видимо, сильно перемещался у него в глазах, Патрик делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он толкается в густой толпе, в связи с этим он налево и направо кивал головой и говорил «сорри». Наконец он извлек из заднего кармана плоскую фляжку, глотнул, и обстановка для него более-менее прояснилась. Тогда он обнял Самсика за плечи.
– Здравствуй, здравствуй, сукин сын! Мы слушали, как ты играл.
– Опозорился я сегодня, – сказал Самсик.
– Нет, старик, до позора ты еще не дотянул, – Тандерджет икнул, – но вообще-то ты здорово играл, почти как прошлым летом в Мариенбаде.
– А я играл прошлым летом в Мариенбаде? – спросил Самсик.
– Ты очень здорово там играл, – кивнул Патрик. – Но и сегодня ты хорошо играл. Скажи, где ты, дружище, услышал мою тему? Ведь я всего неделю назад сыграл ее в Монтерее.
– Вот тебе! – воскликнула возмущенно Машка и влепила гостю сильнейшую пощечину. – Это наша тема, моя и Самсика!
Пата опять повело. Он поцеловал обидевшую его руку и взял за плечики татарчонка, склонился над ним, как над кроликом удав.
– Ну вот и ты, Чирико, вот и ты наконец-то, – шептал он, и шепот иностранца змеился по всему переулку, пугая стукачей и тихарей.
Машка села на тротуар и весело заплакала, а Патрик поднял на руки Клару и сказал ей прямо в губы:
– Ты, конечно, не обидишься, Чирико, если я швырну тебя в машину?
Все влезли в «Импалу», и Патрик стал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал.
– А вы где живете, товарищ? – спросила водителя Кларка, сидящая рядом с ним наподобие ребенка или собаки.
Патрик в ответ наклонился и впился ей в губы. Машка тем временем как бы рыдала на Самсиковой груди, а на самом деле проверяла пальчиками – все ли в порядке. Машина катила прямо на бетонную подпорку гостиницы «Минск».
ABCDE
Аристарх Аполлинариевич Куницер, проклиная свой научный талант, покинул ночное архисекретнейшее совещание, куда был вызван в самый неподходящий момент, а именно перед последней атакой на бутылку «Белой лошади». Сейчас, спускаясь по мраморной лестнице наисекретнейшего научного комитета, он, тихо рыча, вспоминал подробности совещания, на котором его утреннее сортирное открытие уже обсуждалось как нечто принадлежащее не ему одному, а всему прогрессивному человечеству в свете его (человечества) ожесточенной борьбы за мир. Спускаясь и тихо рыча, он слабой рукой производил поиск в своем портфеле среди пронумерованных и зарегистрированных первым отделом бумаг. Найдя наконец «Белую лошадь», в которой еще кое-что оставалось, он прекратил наконец тихое рычание, повеселел и, почти уже забыв о подробностях архигнуснейшего (по выражению Учителя) совещания, прошел через вахту и оказался в пустынном и прелестном московском переулке.
Не успел он глотнуть из бутылки, как увидел, что с улицы Горького в переулок заворачивает огромная черная дипломатическая машина, а из нее машет ему пьяная женская рука. В машине сидела любовница Куницера Машка Кулаго и его старый англоамериканский кореш Патрик Тандерджет.
– Нашли все-таки меня, шпионы проклятые, – пробурчал Куницер.
– Лапа, наконец-то мы тебя нашли! – завизжала Машка и выскочила из машины. Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под грудью. Между рубашкой и джинсами поблескивал гладкой кожей потрясающий Машкин живот. Машкины глазища танцевали хулу. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась за пол-литровую отметку.
Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках «хашпапис», а вслед за ними вылез Патрик, почесал заросший затылок и уставился на поблескивающую в руке Куницера почти уже пустую «Белую лошадь».
Бутылка, видимо, плясала у него в глазах, он делал страшные усилия, чтобы поймать фокус, сгибался в разные стороны, работал локтями. Должно быть, ему казалось, что он толкается в густой толпе, и в связи с этим он налево и направо кивал головой и говорил «сорри». Наконец ему удалось поймать губами горлышко, спасительный янтарный шарик проскочил ему внутрь, и он сразу выпрямился, повеселел и со своей замечательной живостью сказал бутылке:
– Как вы очаровательны, мадам!
– Пат, неужели ты не видишь? – возмутилась Машка. – Перед тобой твой друг Арик стоит!
– Вижу, вижу, – оживленно, куртуазно ответил Патрик и отсалютовал бутылочке. – Как вообще-то жизнь, старик?
– Ничего, спасибо, – ответил я. – Сегодня я сделал важное научное открытие.
– Какое?! – вскричала Машка.
– Какое – не скажу.
– Почему, лапе? – огорчилась она.
– Потому что оно принадлежит моей родине.
– Выдающиеся научные открытия принадлежат всему человечеству, – заносчиво и вроде бы даже презрительно произнесла она.
– Это вам так кажется! – кривым ртом заорал Куницер и чуть не заплакал от обиды. – Вам, космополитам окаянным, без роду, без племени, а особенно тебе, блядища, белогвардейское отродье!
Машка села на тротуар и весело заплакала. Патрик тем временем, не обращая на нее внимания, любезничал с бутылкой.
– Вы мне нравитесь, бэби! Почему бы вам не поехать со мной? Ну, вы поедете со мной! Ох, заводная девочка!
Мы влезли в «Импалу», и Патрик начал по-идиотски газовать, нелепо втыкать скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Патрик гугукался с бутылкой, словно с какой-нибудь японской проституточкой в квартале Синдзюко, счастливо смеялся и изредка ее сосал. Машка как бы рыдала на Аристарховой груди, а на самом деле проверяла пальчиками, все ли на месте. Машина тем временем катила прямо на бетонную подпорку гостиницы «Минск».
ABCDE
Геннадии Аполлинариевич Малькольмов покинул операционный блок в радужном настроении. Как все складывалось сегодня удачно! Как чудно! Какую блестящую технику он показал на операции! Какие анастамозы! Какие пластики! Как блеснул! Какой был аттрактивный сорокалетний мужчина-хирург-супермен, загорелая бестия, овеянный легендами на весь институт почти-профессор Геннадий Малькольмов! Какую импрессию произвел на присутствующих, а главным образом, на студентку Тинатину Шевардину! Каким нескрываемым восхищением горели глаза студентки! И как потом, после операции, все замечательно сложилось! Как непринужденно, без всякого давления преподнесла ему старшая операционная сестра полную мензурку ректификата и как замечательно все это было тут же выпито и запито холодным боржомом! Как все это чудно получилось, как молодо, лихо, словно в студенческие годы, в поздние пятидесятые! И очень кстати тут оказался студент Каверзнев, вечный задолжник, культмассовик, торговец живым товаром! И как подхлестнул этот мерзавец еще молодого почти-профессора, когда, подмигивая, сказал ему, что Тинатина Шевардина ждет его у выхода из парка и что он, Каверзнев, все уже устроил, что будет вечеринка с участием Малькольмова и Шевардиной, а благодарность за эту так называемую вечеринку – пустяковая, всего лишь положительная оценка ему, Каверзневу, за цикл госпитальной хирургии!
Малькольмов бодро шел по парку, над ним качались со скрипом деревья, он казался себе удачливым напористым шестикурсником, предвкушал вечеринку, будущую связь с Шевардиной, алкогольные напитки, оглушительную поп-музыку, и лишь чуть-чуть иногда набегало гнетущее ощущение воровства, нечистоты, пошлости, ненастья, но лишь чуть-чуть, чтобы тут же убежать.
Он вышел из парка в тихий пустынный московский переулок. Студенты уже ждали его, живописно привалившись к чугунной решетке прошлого века, все в современных одеждах, ночные блики играли с высокими коленями Тинатины Шевардиной. В конце переулка появились и тихо поползли ко всем присутствующим широко расставленные четыре хрустальных глаза.
Все рухнуло, подумал Малькольмов, нащупали, космополиты проклятые!
Он не ошибся, к институтскому парку приближалась черная дипломатическая четырех-спальная-восьми-цилиндровая колымага, а из нее ему махала пьяная женская рука. Это приехали по его душу давнишняя его любовница Машка Кулаго и старый его англо-американский, а вернее, интерконтинентальный кореш Патрик Тандерджет.
– Геночка-лапочка! Вот и мы! Вот и мы!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10