И знаю также, почему ты не хочешь мне это сказать. Амлэн, я знаю все, что ты сделал; я знаю все, что ты думал…
На этот раз его брови раздвигаются и округляются, и Амлэн, смущенный, открывает рот.
– Ну, например… чтобы тебе доказать, что я знаю: ты убил Ареля, Ареля, который никогда тебе ничего не сделал. Ну? И ты никогда не раскаивался, что убил его! Разве не правда?
Он тяжело ворочает языком во рту. Он теперь не смущен: он испуган.
Наконец, он склоняет голову.
– Правда, командир.
Молчание. Потом мужество опять к нему возвращается, он встряхивается с головы до ног, как собака, выскочившая из воды:
– Боже милосердный! Вы, вы знаете? Вы все знаете? Все-таки, послушайте, командир. Все-таки, это невозможно! Вы угадали, право. Но, в конце концов, вы не знаете!
Он прибавляет для себя одного, сквозь зубы:
– Не все во всяком случае!.. Я его ошеломляю.
– Ты убил его из-за меня. Тебе Арель ничего никогда не сделал. Но мне он кое-что сделал: то, что ты угадал в первый день, когда мы с тобой встретились в Париже, в аллее Катлейяс в ночь перед мобилизацией. Припоминаешь, да? Потом, когда мы были в море, на миноносце, ты поразмыслил, ты отдал себе отчет. Ты знал, и это тебя возмущало. Тогда, в день сражения в Адриатическом море, когда Арель меня оскорбил… оскорбил?.. гм!.. слегка… Надо было знать это, чтобы понять!.. итак, в тот день, когда Арель оскорбил меня на мостике во время сражения, в тебе кровь заиграла. Ты видел, что я отошел в сторону, как будто ничего не слышал. Ты понял, что командир не имел права думать о личном деле, когда родина доверила ему свое дело, когда сражаются, да! Тогда ты подумал за меня о моем деле, ты взял свой револьвер, ты прицелился, ты выстрелил, – чтобы отомстить за меня. То есть – не для того, чтобы за меня отомстить, а чтобы покарать… Да! К несчастью, ты думал, что имеешь право карать, помимо судей, и помимо того, который судит судей.
Человек, находящийся передо мною, кажется мне теперь похожим на дерево, пораженное грозою. Он не говорил, пока думал, что я не знаю, потому что хотел спасти меня от этого знания. Он не говорил, когда увидел, что я знаю… потому что ему нечего было сказать… Что мог бы он сказать?.. А теперь он не будет говорить, потому что не может больше говорить.
– Амлэн, ты все это сделал, и я не сержусь на тебя. Сознаешь ли ты, что я на тебя не сержусь, да? Мой бедный, старый друг! Но ты убил, чтобы покарать, а ты не палач и не судья. А люди, которые не будучи ни палачами, ни судьями, убивают, что они такое?..
Я задал вопрос, вопрос ужасный, но я боюсь, что у меня не хватит мужества ответить на него. Я умолкаю на мгновение, чтобы вздохнуть.
И вот сразу Амлэн вновь обретает дар слова, чтобы вместо меня ответить на заданный вопрос. И он отвечает ясным, отчетливым и таким спокойным голосом:
– Ну, конечно! другого ответа быть не может, командир: люди, о которых вы говорите, – убийцы, совершившие убийство, простое или с заранее обдуманным намерением.
4. Приговор
Мы все сидим рядом, спиной к скату укрывающей нас траншеи. Но вдруг я испытываю несомненное ощущение, что меня там нет и Амлэна тоже там нет. Он не сидит рядом со мною в траншее: он стоит лицом ко мне посреди большой залы с голыми стенами, опираясь обеими руками на спинку соломенного стула… стула, который в военно-полевом суде предоставляется обвиняемому…
«Обвиняемый»… я уже должен был произнести эти пять слогов. И вот теперь мне нужно произнести их тихонько для себя одного: мне нужно к ним привыкнуть, привыкнуть к словам, привыкнуть к слову, привыкнуть к его значению.
Ах! крестный путь все идет в гору…
Обвиняемый. Обвиняемый в простом убийстве или в убийстве с заранее обдуманным намерением. Это Амлэн определил, когда я сам не осмелился. Он определил очень просто, очень спокойно, без рисовки, без страха и без раскаяния.
Мне нужно лишь продолжать.
– Ты знаешь, что делают с убийцами, простыми и совершившими преступление с заранее обдуманным намерением? Ты знаешь наказание, установленное сводом законов, военных и гражданских?
Амлэн, по-прежнему спокойным, немедленно отвечает:
– Разумеется, знаю, командир. Это – смертная казнь! Мне остается только продолжать. Нужно продолжать.
Уже вся рука втянута между зубчатыми колесами.
– Если бы тебя судил военно-полевой суд… гм… сначала еще нужно было бы ознакомить суд с твоим делом… нужно было бы там рассказать, – объяснить… ну, конечно, ты вынужден был бы на суде объяснить… все объяснить. Мысли, которые у тебя являются, – их, бедняга, не было бы достаточно, чтобы избавить тебя от разжалования…
Разжалования? Это слово не производит никакого впечатления на того, кто ждет смертного приговора. Амлэн высоко поднимает плечи, затем хохочет.
– Разжалование меня не слишком бы унизило, как вы полагаете, командир?
Да, я полагаю, что не слишком… и я изо всех сил пожимаю ему обе руки. Но я все-таки продолжаю: нужно продолжать!
– Сначала нужно, чтобы на тебя был подан донос. Он тотчас, почти наивно отвечает мне:
– Командир, если вы мне это приказываете, я сам заявлю о себе.
– Нет!
Я скорее выкрикнул, чем сказал это «нет».
И вот я вижу, как этот человек, Амлэн, все вырастает при каждом слове, которое он произносит: он мне кажется все более и более, невероятно, чрезмерно возвышенным, в то время, как он принимается вместе со мною придумывать, что нам обоим делать, мне – чтобы осудить, ему – чтобы быть осужденным, чтобы состоялся приговор, смертный приговор, и затем – казнь!
Надо пройти крестный путь до конца, до креста.
– О, командир, все-таки невозможно вам на меня донести! Офицеры не доносят. Им не полагается. Офицер может только заявить о себе самом, потому что заявить о себе – это не донос, не правда ли? Это скорее наоборот, и тогда это даже почетно. Подумаем же немного, потому что ведь это ваша мысль, что я должен пройти через суд… и это хорошая мысль… да! мне кажется лучше мне самому прямо туда пойти. В суде, ну, конечно, я ничего не стану объяснять, но когда там увидят, что я не раскаиваюсь… и что вы, вы огорчены?..
В некотором отношении он прав: мне тоже кажется, что лучше прямо пойти туда… Я туда и иду:
– Нет, Амлэн, я не хочу, чтобы ты на себя донес… Не ради тебя или меня: но ради одной особы… я не хочу, чтобы о ней упоминали…
Он сейчас же, словно ножом отрезал:
– Что я за гнусная скотина!.. ведь я об этом не подумал, вам пришлось мне об этом сказать!.. Вы говорите, что это дело неподходящее, тогда решено: я не донесу на себя. Но все-таки, что же нам делать?
Гнусная скотина?..
Я не грешу чрезмерным благочестием, полагая, что Богу лицом к лицу с преступниками, которых он судит, не часто приходится чувствовать себя униженным. Но я-то напрасно разыгрываю роль судьи, я не на надлежащей высоте… И я чувствую себя маленьким, маленьким, маленьким… По совести я должен отнести на свой счет эти два слова…
– Что нам делать, Амлэн? Дорогой мой, сделаем самое простое. Мы в траншее, неприятель нас обстреливает. Невозможно нам обратиться к военному суду, заседающему в Тулоне, не правда ли? Но вот здесь четверо твоих канониров, которые все заслужили бы сегодня военный крест, если бы уже не носили его. Эти четыре молодца, конечно, стоят четырех судей… Я буду пятым. Думаю, что здесь я буду судить лучше, чем в другом месте. Дело обойдется без разглагольствований: пушки бошей помешали бы их расслышать. И так как они помешают также судьям совещаться, не нужно судьям знать причину. Так вот, если ты соглашаешься, чтобы я был председателем, – знать будем только мы с тобой…
Он не только соглашается, – он просит, он умоляет. Может быть он вспоминает, что уже заранее выслушал свой приговор когда-то… на Мальте.
– Ах, командир, это будет мне так приятно, если вы снимете с меня эту заботу.
«Так приятно»? Но… Разве он не совсем понял?.. Не совсем понял, что через нас он умрет… И что это я его убью…
– Боже мой!.. ты будешь расстрелян, бедняга.
– Ей Богу, я это знаю. Я прочту молитву. Что же мне еще сказать? Потому что если это ваша мысль, командир… конечно, это мысль хорошая… притом я вам скажу: мертвый честный человек лучше живой паршивой свиньи. Расстреляйте меня, если я должен быть расстрелян. Это будет сейчас?
Он слишком велик в сравнении со мною, этот Амлэн. Я никогда не постигну его.
Крестный путь все идет в гору. Теперь нужно судить. Нужно! То, что недавно продиктовало мне шесть слов, теперь приказывает мне судить, осудить и казнить. Я буду повиноваться. Я должен повиноваться. Не может быть муки острее, горше; этот человек, которого мне придется убить… убить чуть не собственноручно… этот человек не только спас мне жизнь, честь и все остальное. Он не только мой спаситель: он самый лучший человек из всех, кого я только встречал, знал и любил в моей жизни.
Дело тянулось недолго. Четыре солдата, которым я сообщил в нескольких сухих словах, что мы будем судить их поручика, виновного в одном преступлении, в преступлении, в котором он сознался, были ошеломлены: в течение всей войны они смотрели на своего начальника как на самого безупречного, самого совершенного из всех, кто ими когда-либо командовал.
Это было печально до слез.
Суд также не затянулся: мы все торопились с ним покончить. Я кратко изложил факты: Амлэн кратко их подтвердил. А четверо по-прежнему ошеломленных солдат смотрели на нас поочередно: то на Амлэна, то на меня. Тогда я заплакал. Наконец, я произнес приговор:
– Амлэн! Военно-полевой суд, учрежденный мною здесь, чтобы судить вас, как виновного в совершении убийства, без заранее обдуманного намерения, вашего начальника, старшего офицера, лейтенанта Ареля, убийства, в котором вы не раскаиваетесь и которое вы совершили на войне, в виду неприятеля, во время сражения, приговаривает вас к смертной казни.
Всякий военный чин, приговоренный к смерти, расстреливается, и я прибавил, дрожа гораздо сильнее, чем осужденный:
– Амлэн, имеете ли вы что-нибудь сказать по поводу приведения приговора в исполнение?
Он ответил:
– Ничего, командир. Когда вам будет угодно.
5. Казнь
Он сказал:
– Когда вам будет угодно.
Мне нужно ответить… Но что?
Я молчу.
Теперь свирепствует Т.Д.А. (для тех, кто не знает: Тяжелая Дальнобойная Артиллерия). И другие тяжелые орудия, значительно меньшей силы (на море их скромно назвали бы орудиями среднего калибра) свирепствуют также. Это ливень снарядов в 103, 150, 200, 210, 250, 305, 340 и 420 миллиметров. Грохот рвущихся снарядов перекатывается, подобно барабанному бою, и отчасти напоминает мне невообразимый гром морских орудий на корабле, стреляющем во время сражения.
Снаряды градом сыплются повсюду: впереди нас, позади, направо, налево, вверху и иногда внизу; несколько раз траншея вся приподнималась от сотрясения под действием тяжелого снаряда, рвавшегося, как фугас. Снарядные трубки, даже прусские… made in Germany…не всегда обходятся без этих опозданий, которые являются их слабостью. Это немногим отличается от наших людских слабостей.
Он сказал: «Когда вам будет угодно». Я должен теперь ответить еще раз…
И вот вдруг из моего самого отдаленного прошлого выплывает одно воспоминание детства. Почти нелепое воспоминание: я вспоминаю, как дантист вырвал у меня сразу два первых молочных зуба.
Мне было страшно. Все-таки, когда дантист спросил меня: «Хотите подождать немножко?», я ответил, не колеблясь: «Нет. Сейчас».
Нужно ли мне также ответить Амлэну: «Сейчас»?
Я думаю, что нужно.
Тогда, стоя с обнаженной головой, я заканчиваю, как должен закончить председатель военно-полевого суда:
– Поэтому военно-полевой суд постановляет привести приговор в исполнение немедленно.
«Принимая во внимание отличную службу подсудимого, приносившую честь французскому оружию, суд постановляет, чтобы осужденный был казнен не французскими пулями, но германскими снарядами. Приведение в исполнение вышесказанного приговора возлагается на прусские батареи, обстреливающие в данное время французские позиции при Шавиньоне.
Осужденный, в походной форме, при оружии, при орденах и знаках отличия выйдет из траншеи, где заседает полевой суд, и, стоя на открытом месте, подвергнется неприятельскому огню».
Наконец путь пройден. Вот крест!
Крест, когда пройден весь крестный путь, – это не казнь, это избавление!..
И я прибавляю, с глубоким вздохом облегчения, вполне эгоистического:
– Осужденный будет доставлен на место казни председателем военно-полевого суда.
Заседание закрыто.
6. Те, кого нельзя убить
Амлэн одним прыжком выскакивает из траншеи. Он оборачивается и протягивает мне руки:
– Командир, вы мне позволите?
Я хватаю его за руку и выскакиваю тоже. И вот мы оба, как постановляет приговор, подвергаемся неприятельскому огню на открытом месте.
В то же мгновение разорвавшийся снаряд чуть не засыпает нас обоих землею. Амлэн отряхивает меня, затем рассудительно говорит:
– Командир, по-моему бесполезно идти отсюда куда-нибудь дальше. Мне кажется, мое дело будет кончено, если я и не стану попусту трепать сапоги. Вот я, значит, и прибыл «на место казни», да? Вы, следовательно, свободны, командир, и можете вернуться в траншею… Вы не должны здесь оставаться, это было бы неосторожностью… Как вам кажется? Я с вами прощаюсь… А теперь – я на этом не настаиваю, само собою разумеется, – не позволите ли вы мне обнять вас?
Мои объятия широко раскрываются. Амлэн обнимает меня и целует в обе щеки, – по-нормандски, парой крепких поцелуев. Потом роется в своей куртке:
– Я хотел еще вам сказать… Насчет моей жены и моего сына, я изложил здесь письменно все сведения… те самые, что я вам уже сообщил, вы знаете. Это на случай, если бы вы их потеряли ненароком… Я вам их опять даю… Потому что вы были так добры, что хотели взять дело в ваши руки…
– Бесполезно, милый: я ничего не потерял, и все нужные бумаги уже у моего нотариуса. Если бы я был убит сейчас – или вскоре – все, что нужно сделать, все-таки будет сделано как следует. Твоя жена и твой сын будут разысканы, и не будут жить в нищете. Ну, умирай спокойно, старина!
Его лицо озаряется великолепной улыбкой:
– О командир!… благодарю!.. благодарю за это, как и за все! Я вас в этом узнаю, право! Вы никогда ничего не забываете, когда дело идет о ваших друзьях… и они все честные люди, ваши друзья. Благодарю! благодарю за все, я ничего не могу вам сказать другого. Благодарю также за суд… Чем более я размышляю, тем более я вижу, что ваша мысль была действительно хорошая, единственно хорошая, единственно хорошая мысль. О! не то, чтобы меня слишком тяготило, что я убил этого Ареля… Но теперь это совсем не будет тяготить меня; так еще лучше! А теперь, право, делайте живо полуоборот: кастрюльки летают здесь чаще, чем нужно для ваших рук и ног…
Он был прав: три, четыре, шесть снарядов падают один за другим, и места их падения образуют небольшую окружность, центр которой обозначается Амлэном и мною. И грязные, мокрые комья летят нам в лицо сразу со всех сторон. В то же время несколько коротких и хриплых всхрапываний предупреждают меня, что столько же хорошего размера осколков описывают свои траектории около наших голов, – они все еще не задеты, но это временно, и нас спасли только какие-нибудь пять сантиметров. Но, конечно, повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить… В течение двух или трех минут, что мы покинули наше спасительное логовище, полтораста или двести кастрюлек уже упали по соседству с нами – и все с хорошими разрывами. Дерзко было бы рассчитывать, что подобный ливень еще долго может быть безобидным.
Амлэн, который отдает себе в этом отчет, повторяет с большою настойчивостью:
– Командир, это, знаете, серьезно! Простите, если я вам говорю, что я думаю, но вы не имеете права рисковать своей жизнью, как это вы делаете, без всякой надобности, и когда ничто вас к этому не обязывает…
Он прав, – если предположить, как он это предполагает, что ничто меня не обязывает, – я открываю рот, чтобы ему ответить, и не успеваю еще его закрыть, как я уже отброшен на шесть или семь шагов вправо, отброшен как был: стоя, – несомненно подхваченный вихрем, вызванным падением снаряда, целого снаряда на этот раз: речь идет не об осколках, – это полновесный удар, и он пал между Амлэном и мною, задев нас обоих; после того, как я отброшен, я кружусь кубарем и падаю с остановившимся дыханием, с замершим сердцем, увидев однако перед тем Амлэна, отброшенного, подобно мне, в стоячем положении, на шесть или семь шагов, но влево. Он кружится, как кружился я, и падает, как я упал, только я не видел, как он падал. Я, без сомнения, лежал тогда уже на земле, а когда я встаю, я не вижу, чтобы он поднимался.
Дрожь страха, – глупая дрожь, по правде сказать! леденит меня, и я бегу. Ох! Нет, Амлэн не убит, даже не ранен. Он оглушен, ничего более, мой черед протянуть ему руку, чтобы вытащить его из вырытой снарядом ямы, на дно которой он скатился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
На этот раз его брови раздвигаются и округляются, и Амлэн, смущенный, открывает рот.
– Ну, например… чтобы тебе доказать, что я знаю: ты убил Ареля, Ареля, который никогда тебе ничего не сделал. Ну? И ты никогда не раскаивался, что убил его! Разве не правда?
Он тяжело ворочает языком во рту. Он теперь не смущен: он испуган.
Наконец, он склоняет голову.
– Правда, командир.
Молчание. Потом мужество опять к нему возвращается, он встряхивается с головы до ног, как собака, выскочившая из воды:
– Боже милосердный! Вы, вы знаете? Вы все знаете? Все-таки, послушайте, командир. Все-таки, это невозможно! Вы угадали, право. Но, в конце концов, вы не знаете!
Он прибавляет для себя одного, сквозь зубы:
– Не все во всяком случае!.. Я его ошеломляю.
– Ты убил его из-за меня. Тебе Арель ничего никогда не сделал. Но мне он кое-что сделал: то, что ты угадал в первый день, когда мы с тобой встретились в Париже, в аллее Катлейяс в ночь перед мобилизацией. Припоминаешь, да? Потом, когда мы были в море, на миноносце, ты поразмыслил, ты отдал себе отчет. Ты знал, и это тебя возмущало. Тогда, в день сражения в Адриатическом море, когда Арель меня оскорбил… оскорбил?.. гм!.. слегка… Надо было знать это, чтобы понять!.. итак, в тот день, когда Арель оскорбил меня на мостике во время сражения, в тебе кровь заиграла. Ты видел, что я отошел в сторону, как будто ничего не слышал. Ты понял, что командир не имел права думать о личном деле, когда родина доверила ему свое дело, когда сражаются, да! Тогда ты подумал за меня о моем деле, ты взял свой револьвер, ты прицелился, ты выстрелил, – чтобы отомстить за меня. То есть – не для того, чтобы за меня отомстить, а чтобы покарать… Да! К несчастью, ты думал, что имеешь право карать, помимо судей, и помимо того, который судит судей.
Человек, находящийся передо мною, кажется мне теперь похожим на дерево, пораженное грозою. Он не говорил, пока думал, что я не знаю, потому что хотел спасти меня от этого знания. Он не говорил, когда увидел, что я знаю… потому что ему нечего было сказать… Что мог бы он сказать?.. А теперь он не будет говорить, потому что не может больше говорить.
– Амлэн, ты все это сделал, и я не сержусь на тебя. Сознаешь ли ты, что я на тебя не сержусь, да? Мой бедный, старый друг! Но ты убил, чтобы покарать, а ты не палач и не судья. А люди, которые не будучи ни палачами, ни судьями, убивают, что они такое?..
Я задал вопрос, вопрос ужасный, но я боюсь, что у меня не хватит мужества ответить на него. Я умолкаю на мгновение, чтобы вздохнуть.
И вот сразу Амлэн вновь обретает дар слова, чтобы вместо меня ответить на заданный вопрос. И он отвечает ясным, отчетливым и таким спокойным голосом:
– Ну, конечно! другого ответа быть не может, командир: люди, о которых вы говорите, – убийцы, совершившие убийство, простое или с заранее обдуманным намерением.
4. Приговор
Мы все сидим рядом, спиной к скату укрывающей нас траншеи. Но вдруг я испытываю несомненное ощущение, что меня там нет и Амлэна тоже там нет. Он не сидит рядом со мною в траншее: он стоит лицом ко мне посреди большой залы с голыми стенами, опираясь обеими руками на спинку соломенного стула… стула, который в военно-полевом суде предоставляется обвиняемому…
«Обвиняемый»… я уже должен был произнести эти пять слогов. И вот теперь мне нужно произнести их тихонько для себя одного: мне нужно к ним привыкнуть, привыкнуть к словам, привыкнуть к слову, привыкнуть к его значению.
Ах! крестный путь все идет в гору…
Обвиняемый. Обвиняемый в простом убийстве или в убийстве с заранее обдуманным намерением. Это Амлэн определил, когда я сам не осмелился. Он определил очень просто, очень спокойно, без рисовки, без страха и без раскаяния.
Мне нужно лишь продолжать.
– Ты знаешь, что делают с убийцами, простыми и совершившими преступление с заранее обдуманным намерением? Ты знаешь наказание, установленное сводом законов, военных и гражданских?
Амлэн, по-прежнему спокойным, немедленно отвечает:
– Разумеется, знаю, командир. Это – смертная казнь! Мне остается только продолжать. Нужно продолжать.
Уже вся рука втянута между зубчатыми колесами.
– Если бы тебя судил военно-полевой суд… гм… сначала еще нужно было бы ознакомить суд с твоим делом… нужно было бы там рассказать, – объяснить… ну, конечно, ты вынужден был бы на суде объяснить… все объяснить. Мысли, которые у тебя являются, – их, бедняга, не было бы достаточно, чтобы избавить тебя от разжалования…
Разжалования? Это слово не производит никакого впечатления на того, кто ждет смертного приговора. Амлэн высоко поднимает плечи, затем хохочет.
– Разжалование меня не слишком бы унизило, как вы полагаете, командир?
Да, я полагаю, что не слишком… и я изо всех сил пожимаю ему обе руки. Но я все-таки продолжаю: нужно продолжать!
– Сначала нужно, чтобы на тебя был подан донос. Он тотчас, почти наивно отвечает мне:
– Командир, если вы мне это приказываете, я сам заявлю о себе.
– Нет!
Я скорее выкрикнул, чем сказал это «нет».
И вот я вижу, как этот человек, Амлэн, все вырастает при каждом слове, которое он произносит: он мне кажется все более и более, невероятно, чрезмерно возвышенным, в то время, как он принимается вместе со мною придумывать, что нам обоим делать, мне – чтобы осудить, ему – чтобы быть осужденным, чтобы состоялся приговор, смертный приговор, и затем – казнь!
Надо пройти крестный путь до конца, до креста.
– О, командир, все-таки невозможно вам на меня донести! Офицеры не доносят. Им не полагается. Офицер может только заявить о себе самом, потому что заявить о себе – это не донос, не правда ли? Это скорее наоборот, и тогда это даже почетно. Подумаем же немного, потому что ведь это ваша мысль, что я должен пройти через суд… и это хорошая мысль… да! мне кажется лучше мне самому прямо туда пойти. В суде, ну, конечно, я ничего не стану объяснять, но когда там увидят, что я не раскаиваюсь… и что вы, вы огорчены?..
В некотором отношении он прав: мне тоже кажется, что лучше прямо пойти туда… Я туда и иду:
– Нет, Амлэн, я не хочу, чтобы ты на себя донес… Не ради тебя или меня: но ради одной особы… я не хочу, чтобы о ней упоминали…
Он сейчас же, словно ножом отрезал:
– Что я за гнусная скотина!.. ведь я об этом не подумал, вам пришлось мне об этом сказать!.. Вы говорите, что это дело неподходящее, тогда решено: я не донесу на себя. Но все-таки, что же нам делать?
Гнусная скотина?..
Я не грешу чрезмерным благочестием, полагая, что Богу лицом к лицу с преступниками, которых он судит, не часто приходится чувствовать себя униженным. Но я-то напрасно разыгрываю роль судьи, я не на надлежащей высоте… И я чувствую себя маленьким, маленьким, маленьким… По совести я должен отнести на свой счет эти два слова…
– Что нам делать, Амлэн? Дорогой мой, сделаем самое простое. Мы в траншее, неприятель нас обстреливает. Невозможно нам обратиться к военному суду, заседающему в Тулоне, не правда ли? Но вот здесь четверо твоих канониров, которые все заслужили бы сегодня военный крест, если бы уже не носили его. Эти четыре молодца, конечно, стоят четырех судей… Я буду пятым. Думаю, что здесь я буду судить лучше, чем в другом месте. Дело обойдется без разглагольствований: пушки бошей помешали бы их расслышать. И так как они помешают также судьям совещаться, не нужно судьям знать причину. Так вот, если ты соглашаешься, чтобы я был председателем, – знать будем только мы с тобой…
Он не только соглашается, – он просит, он умоляет. Может быть он вспоминает, что уже заранее выслушал свой приговор когда-то… на Мальте.
– Ах, командир, это будет мне так приятно, если вы снимете с меня эту заботу.
«Так приятно»? Но… Разве он не совсем понял?.. Не совсем понял, что через нас он умрет… И что это я его убью…
– Боже мой!.. ты будешь расстрелян, бедняга.
– Ей Богу, я это знаю. Я прочту молитву. Что же мне еще сказать? Потому что если это ваша мысль, командир… конечно, это мысль хорошая… притом я вам скажу: мертвый честный человек лучше живой паршивой свиньи. Расстреляйте меня, если я должен быть расстрелян. Это будет сейчас?
Он слишком велик в сравнении со мною, этот Амлэн. Я никогда не постигну его.
Крестный путь все идет в гору. Теперь нужно судить. Нужно! То, что недавно продиктовало мне шесть слов, теперь приказывает мне судить, осудить и казнить. Я буду повиноваться. Я должен повиноваться. Не может быть муки острее, горше; этот человек, которого мне придется убить… убить чуть не собственноручно… этот человек не только спас мне жизнь, честь и все остальное. Он не только мой спаситель: он самый лучший человек из всех, кого я только встречал, знал и любил в моей жизни.
Дело тянулось недолго. Четыре солдата, которым я сообщил в нескольких сухих словах, что мы будем судить их поручика, виновного в одном преступлении, в преступлении, в котором он сознался, были ошеломлены: в течение всей войны они смотрели на своего начальника как на самого безупречного, самого совершенного из всех, кто ими когда-либо командовал.
Это было печально до слез.
Суд также не затянулся: мы все торопились с ним покончить. Я кратко изложил факты: Амлэн кратко их подтвердил. А четверо по-прежнему ошеломленных солдат смотрели на нас поочередно: то на Амлэна, то на меня. Тогда я заплакал. Наконец, я произнес приговор:
– Амлэн! Военно-полевой суд, учрежденный мною здесь, чтобы судить вас, как виновного в совершении убийства, без заранее обдуманного намерения, вашего начальника, старшего офицера, лейтенанта Ареля, убийства, в котором вы не раскаиваетесь и которое вы совершили на войне, в виду неприятеля, во время сражения, приговаривает вас к смертной казни.
Всякий военный чин, приговоренный к смерти, расстреливается, и я прибавил, дрожа гораздо сильнее, чем осужденный:
– Амлэн, имеете ли вы что-нибудь сказать по поводу приведения приговора в исполнение?
Он ответил:
– Ничего, командир. Когда вам будет угодно.
5. Казнь
Он сказал:
– Когда вам будет угодно.
Мне нужно ответить… Но что?
Я молчу.
Теперь свирепствует Т.Д.А. (для тех, кто не знает: Тяжелая Дальнобойная Артиллерия). И другие тяжелые орудия, значительно меньшей силы (на море их скромно назвали бы орудиями среднего калибра) свирепствуют также. Это ливень снарядов в 103, 150, 200, 210, 250, 305, 340 и 420 миллиметров. Грохот рвущихся снарядов перекатывается, подобно барабанному бою, и отчасти напоминает мне невообразимый гром морских орудий на корабле, стреляющем во время сражения.
Снаряды градом сыплются повсюду: впереди нас, позади, направо, налево, вверху и иногда внизу; несколько раз траншея вся приподнималась от сотрясения под действием тяжелого снаряда, рвавшегося, как фугас. Снарядные трубки, даже прусские… made in Germany…не всегда обходятся без этих опозданий, которые являются их слабостью. Это немногим отличается от наших людских слабостей.
Он сказал: «Когда вам будет угодно». Я должен теперь ответить еще раз…
И вот вдруг из моего самого отдаленного прошлого выплывает одно воспоминание детства. Почти нелепое воспоминание: я вспоминаю, как дантист вырвал у меня сразу два первых молочных зуба.
Мне было страшно. Все-таки, когда дантист спросил меня: «Хотите подождать немножко?», я ответил, не колеблясь: «Нет. Сейчас».
Нужно ли мне также ответить Амлэну: «Сейчас»?
Я думаю, что нужно.
Тогда, стоя с обнаженной головой, я заканчиваю, как должен закончить председатель военно-полевого суда:
– Поэтому военно-полевой суд постановляет привести приговор в исполнение немедленно.
«Принимая во внимание отличную службу подсудимого, приносившую честь французскому оружию, суд постановляет, чтобы осужденный был казнен не французскими пулями, но германскими снарядами. Приведение в исполнение вышесказанного приговора возлагается на прусские батареи, обстреливающие в данное время французские позиции при Шавиньоне.
Осужденный, в походной форме, при оружии, при орденах и знаках отличия выйдет из траншеи, где заседает полевой суд, и, стоя на открытом месте, подвергнется неприятельскому огню».
Наконец путь пройден. Вот крест!
Крест, когда пройден весь крестный путь, – это не казнь, это избавление!..
И я прибавляю, с глубоким вздохом облегчения, вполне эгоистического:
– Осужденный будет доставлен на место казни председателем военно-полевого суда.
Заседание закрыто.
6. Те, кого нельзя убить
Амлэн одним прыжком выскакивает из траншеи. Он оборачивается и протягивает мне руки:
– Командир, вы мне позволите?
Я хватаю его за руку и выскакиваю тоже. И вот мы оба, как постановляет приговор, подвергаемся неприятельскому огню на открытом месте.
В то же мгновение разорвавшийся снаряд чуть не засыпает нас обоих землею. Амлэн отряхивает меня, затем рассудительно говорит:
– Командир, по-моему бесполезно идти отсюда куда-нибудь дальше. Мне кажется, мое дело будет кончено, если я и не стану попусту трепать сапоги. Вот я, значит, и прибыл «на место казни», да? Вы, следовательно, свободны, командир, и можете вернуться в траншею… Вы не должны здесь оставаться, это было бы неосторожностью… Как вам кажется? Я с вами прощаюсь… А теперь – я на этом не настаиваю, само собою разумеется, – не позволите ли вы мне обнять вас?
Мои объятия широко раскрываются. Амлэн обнимает меня и целует в обе щеки, – по-нормандски, парой крепких поцелуев. Потом роется в своей куртке:
– Я хотел еще вам сказать… Насчет моей жены и моего сына, я изложил здесь письменно все сведения… те самые, что я вам уже сообщил, вы знаете. Это на случай, если бы вы их потеряли ненароком… Я вам их опять даю… Потому что вы были так добры, что хотели взять дело в ваши руки…
– Бесполезно, милый: я ничего не потерял, и все нужные бумаги уже у моего нотариуса. Если бы я был убит сейчас – или вскоре – все, что нужно сделать, все-таки будет сделано как следует. Твоя жена и твой сын будут разысканы, и не будут жить в нищете. Ну, умирай спокойно, старина!
Его лицо озаряется великолепной улыбкой:
– О командир!… благодарю!.. благодарю за это, как и за все! Я вас в этом узнаю, право! Вы никогда ничего не забываете, когда дело идет о ваших друзьях… и они все честные люди, ваши друзья. Благодарю! благодарю за все, я ничего не могу вам сказать другого. Благодарю также за суд… Чем более я размышляю, тем более я вижу, что ваша мысль была действительно хорошая, единственно хорошая, единственно хорошая мысль. О! не то, чтобы меня слишком тяготило, что я убил этого Ареля… Но теперь это совсем не будет тяготить меня; так еще лучше! А теперь, право, делайте живо полуоборот: кастрюльки летают здесь чаще, чем нужно для ваших рук и ног…
Он был прав: три, четыре, шесть снарядов падают один за другим, и места их падения образуют небольшую окружность, центр которой обозначается Амлэном и мною. И грязные, мокрые комья летят нам в лицо сразу со всех сторон. В то же время несколько коротких и хриплых всхрапываний предупреждают меня, что столько же хорошего размера осколков описывают свои траектории около наших голов, – они все еще не задеты, но это временно, и нас спасли только какие-нибудь пять сантиметров. Но, конечно, повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить… В течение двух или трех минут, что мы покинули наше спасительное логовище, полтораста или двести кастрюлек уже упали по соседству с нами – и все с хорошими разрывами. Дерзко было бы рассчитывать, что подобный ливень еще долго может быть безобидным.
Амлэн, который отдает себе в этом отчет, повторяет с большою настойчивостью:
– Командир, это, знаете, серьезно! Простите, если я вам говорю, что я думаю, но вы не имеете права рисковать своей жизнью, как это вы делаете, без всякой надобности, и когда ничто вас к этому не обязывает…
Он прав, – если предположить, как он это предполагает, что ничто меня не обязывает, – я открываю рот, чтобы ему ответить, и не успеваю еще его закрыть, как я уже отброшен на шесть или семь шагов вправо, отброшен как был: стоя, – несомненно подхваченный вихрем, вызванным падением снаряда, целого снаряда на этот раз: речь идет не об осколках, – это полновесный удар, и он пал между Амлэном и мною, задев нас обоих; после того, как я отброшен, я кружусь кубарем и падаю с остановившимся дыханием, с замершим сердцем, увидев однако перед тем Амлэна, отброшенного, подобно мне, в стоячем положении, на шесть или семь шагов, но влево. Он кружится, как кружился я, и падает, как я упал, только я не видел, как он падал. Я, без сомнения, лежал тогда уже на земле, а когда я встаю, я не вижу, чтобы он поднимался.
Дрожь страха, – глупая дрожь, по правде сказать! леденит меня, и я бегу. Ох! Нет, Амлэн не убит, даже не ранен. Он оглушен, ничего более, мой черед протянуть ему руку, чтобы вытащить его из вырытой снарядом ямы, на дно которой он скатился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18