А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вы ненавидите герцога Савойского, — говорил он, — желаете вернуться во Францию, и ваша воля будет исполнена. Если хотите, обещаю увезти вас, и немедленно; мы сейчас же поедем в Париж, и оттуда я постараюсь так отчитать невестку и племянника, что они и не подумают беспокоить нас.
— Значит, вы это можете?
— Могу ли я?! Вы, наверное, забыли, что меня уважают, чтят и боятся во дворце ди Верруа, что у меня немало богатств, которые ваш муж и его мать были бы счастливы прибрать к рукам. Громко взывая к их чести, я заставлю их прислушаться к моим словам, а если они воспротивятся мне, то навлекут беду на свою голову.
— Но, поскольку вы все можете, сударь, почему отказали в помощи моему отцу?
Он на минуту растерялся. Вопрос был поставлен слишком прямо. Но очень скоро аббат пришел в себя.
— Как же я мог согласиться на разлуку с вами? Мог ли я отпустить вас одну и так далеко? Видно, вы не знаете, что такое любовь, хотя утверждаете, что любите своего ничтожного супруга, у которого даже не хватает ума заметить ваши чувства и ответить на них.
Я не прерывала его, позволяла давать обещания, угрожать, не придавая значения ни тому ни другому; когда он высказался, я устроилась поглубже в карете, закрыла глаза и, едва обернувшись к нему, сказала:
— Доброй ночи, сударь! Я буду спать.
— Как это спать?! Так вот как вы отвечаете на мои слова?
— Сударь, во сне все забывается, а в настоящее время самое большее, что я могу сделать для вас, — забыть то, что услышала. В противном случае мне пришлось бы отвечать вам совсем иначе, но уважение, которое внушают мне ваш возраст, достоинство и положение, не позволяет мне этого. Однако не пытайтесь возобновить прежний разговор, ибо мое терпение во второй раз не выдержит подобного испытания.
Никогда еще мне не приходилось наблюдать подобной ярости. Аббат побагровел так, словно его вот-вот должен был поразить апоплексический удар; он уничтожил бы меня взглядом, если бы глаза способны были убивать, и снова стал угрожать мне с чисто итальянской горячностью, затем, неожиданно смягчившись, бросился к моим ногам, плакал, рыдал, уверял, что умрет от тоски, если я оттолкну его, просил прощения зато, что позволил себе выражения, о которых теперь сожалеет, уверял, что он мой раб и что малейшее мое желание станет для него высочайшим законом. После этого он позволил себе несколько нелепых выходок, объяснимых и простительных для человека, охваченного безумной страстью, но для шестидесятилетнего старца недопустимых, ибо в этом случае они обретают удивительное свойство — становятся смешны. Меня душил смех, и я не сдержалась, расхохоталась в лицо этому старому распутнику; я смеялась от души и так весело, что, наверное, умерла бы, если не выплеснула бы свои эмоции.
Аббат бросил на меня более злобный взгляд, чем прежде, но я не успокоилась, а, напротив, засмеялась еще громче и сильнее, не сдержав своих чувств. Наконец, превозмогая себя, я решила ответить ему, но так, чтобы у него не возникло нового искушения соблазнять меня.
— Неужели, — сказала я, вытирая слезы, катившиеся по моим щекам из-за безудержного хохота, — неужели вы, сударь, при том, что годитесь мне в дедушки, могли хоть на секунду поверить, что я, отвергнувшая герцога Савойского, бежавшая от него и от всех других, сохраняла себя ради того, чтобы вы оказали мне честь, удостоив своей благосклонности? Вы действительно на это надеялись? О! Если бы вы были французом, я отослала бы вас к Мольеру и его «Школе жен»; но вы вряд ли захотели бы взглянуть в это зеркало, ведь никто не хочет увидеть свое отражение, если известно, как оно безобразно. Так придите же в себя, сударь, подумайте о том, кто такая я, и кто вы, и не забивайте мне больше голову любовным вздором. Покайтесь и думайте о том, как достойно умереть, а не грешить и склонять к греху других.
Аббат все еще стоял на коленях; когда я принялась смеяться, он сначала отпрянул, затем, не отрывая глаз от меня, стал медленно подниматься, при этом выражение его лица, взгляд его глаз полностью преображались.
Пока я говорила, он слушал и даже не пытался перебить меня; когда же я умолкла, он заулыбался, но эта улыбка была так страшна и так чудовищна, что я похолодела. Наконец он окончательно выпрямился и сел рядом, на то место, которое покинул.
— Это ваше последнее слово, сударыня? — спросил аббат совершенно спокойно, но увидев, как он бледен и как исказилось его лицо, я ужаснулась.
— Да, сударь, конечно.
— И оно бесповоротно?
— Бесповоротно.
Скажу вам честно, теперь мне было не до смеха. Он откинулся на спинку сиденья, скрестил руки, опустил голову и задумался по меньшей мере на четверть часа.
Этого времени хватило ему для создания подлого плана.
Ему вспомнилось, что монах Луиджи вместе со смертельным ядом передал ему сильное наркотическое средство.
Он решил воспользоваться им как снотворным, чтобы сломить всякое сопротивление с моей стороны.
Приготовив питье, аббат делла Скалья мог удовлетворить свою ужасную страсть, овладеть мною и не позволить никакому обвинению сорваться с моих губ.
Он решил дождаться ночи и осуществить свое намерение.
Я только что упомянула монаха Луиджи. Кажется, уже давно я не говорила о нем и забыла продолжить рассказ о том, что с ним произошло.
Оставим же на некоторое время аббата делла Скалья с его черными замыслами и вернемся к капуцину.

X

Власть дерзкого монаха все возрастала и распространилась на все семейство Спенцо. Однако Бернардо был далеко не так предан ему, как это казалось. Этот человек чувствовал себя униженным; ему было чрезвычайно больно смотреть, как вследствие участившихся визитов монаха к г-же Спенцо и ее дочери ослабевает его влияние; теперь в нем не нуждались так, как прежде, он перестал быть единственным мужчиной, на которого эти две женщины могли опереться в их борьбе с Мариани, который, кстати, решительнее, чем прежде, был настроен отстаивать свою власть и свои права. И кроме того, не останутся ли на его лице отвратительные следы перенесенной им ужасной болезни? Анджела отдалась ему из каприза, из склонности к легким удовольствиям, но, увидев, как оспа изуродовала его кожу, не оттолкнет ли она любовника? Поэтому Гавацци чувствовал необходимость вновь вырасти в глазах этих легкомысленных женщин, чье неуемное мотовство угрожало их будущему, увеличивая брешь в их финансах.
Чтобы укрепить свое пошатнувшееся положение, вновь обрести заметно утраченное в последнее время влияние, надо было нанести решающий удар, способный восстановить между ним и этими женщинами взаимовыгодную связь, которую ничто более не могло бы сокрушить. И теперь Бернардо не мог уже думать ни о чем, кроме своего плана, ничто другое его не занимало. Разумеется, ужасный сборщик подаяний представлялся ему страшной опасностью; но по мере выздоровления к нему возвращалась энергия: монах теперь уже не казался ему непобедимой силой, и скоро решение было принято.
— О мой бедный Бернардо, как же вы изменились! — воскликнула Анджела, когда Гавацца впервые после своего выздоровления предстал перед ней. — Почему эта ужасная болезнь не выбрала кого-нибудь из тех мужланов, что возятся в хлеву у нас в имении?
— Не печальтесь, — ответил Бернардо, — как видите, можно победить болезнь, которую я перенес; но я знаю, бывают недуги, от которых не выздоравливают, и они могут вернуться в любую минуту.
Анджела вздрогнула: как бы виновна она ни была, воспоминание о преступлении, на которое намекал Гавацца, возможно, не укоренилось в ее сознании; однако она не гнала от себя ужасную мысль о совершенном преступлении, и, услышав, как ее излагают, не выразила удивления или гнева.
Анджела не способна была задумать преступление; но ее порочная душа была также не в силах отказаться от выгоды или сообщничества, возникающих на этом пути.
— Постарайтесь поскорее поправиться, друг мой, — только и сказала она, — и не подвергайте себя опасности возвращения болезни из-за душевных терзаний. Кто знает, что может случиться, поживем — увидим!
— Конечно, но теперь у нас неурожайный год, фермеры плохо платят; мне остается лишь продать лес под рубку и сделать новый заем, чтобы оплатить проценты за предыдущий, в то время как эта ненасытная свинья, так бесстыдно обманувшая и обобравшая вас, кладет в свой карман огромные выплаты за аренду и насмехается над вами в компании слуг, с которыми проводит время; мнимый дворянин, чей отец босиком разгуливал по улицам Генуи… О! Надо с этим покончить, и если бы я знал священника, который согласился бы освятить пули, что я выплавил бы для этого мерзавца…
— Говорите тише, Бернардо! — в волнении перебила его графиня. — Разве вы не понимаете, что столь неосторожными высказываниями можете бросить на нас тень?
Воцарилась минута молчания, затем Анджела, улыбаясь, словно речь шла о шутке, возобновила разговор:
— Между прочим, я не уверена, что поправить наше положение могут только освященные пули.
— Это правда, — ответил Бернардо, в чьей голове слова Анджелы воскресили ужасное воспоминание, — быстро умирают и от другого!..
— Друг мой, будьте осторожны, заклинаю вас! Подумайте, ведь вы единственная наша защита, а любой неосторожный шаг может вас погубить.
Эти слова убедили Бернардо, что его поняли и теперь речь идет лишь о выборе средства.
— Анджела, — вполголоса произнес он, упав к ногам графини, — моя жизнь принадлежит вам, вы это знаете, за вас я всегда готов пролить последнюю каплю крови; скажите же, скажите, что вы принимаете мою преданность, и при любых обстоятельствах в вашем сердце останется место для меня, живого или мертвого.
Графиня вся дрожала, но муж уже передал ей приказ вернуться в супружеское гнездо; одна мысль о необходимости подчиниться могучей воле этого человека приводила ее в ужас, и у нее вдруг разыгралось воображение.
— Да, — воскликнула она, — тебе принадлежит мое сердце, а ему — моя ненависть!
— Приговор произнесен, — сказал Бернардо, вставая, — остальное касается только меня.
И он вышел, оставив Анджелу в чрезвычайном волнении.
Через два дня после этой сцены на вилле Сантони появился молодой пастух, заявивший, что он пришел за распоряжениями хозяина. Дело в том, что г-н Мариани действительно не пренебрегал вмешательством в мельчайшие подробности сельского хозяйства и всегда был готов выслушать своих работников, любивших его за эту патриархальную непринужденность в обращении с ними. Поэтому пастуха впустили в столовую на первом этаже, где в ожидании завтрака сидел хозяин.
— Ты, наверное, запарился, дружище Царка, — сказал ему граф, — ведь я видел тебя вчера вечером в поле, недалеко от Катано, больше чем за милю отсюда. Но ты был не один; что это за человек, с которым ты разговаривал?
Царка покраснел, что-то пробормотал, комкая шапку в руках, и наконец сказал, что какой-то прохожий спрашивал у него дорогу. Граф решил, что смущение юноши вызвано застенчивостью, и, отдав распоряжения относительно стада, велел ему пойти на кухню, чтобы его там накормили. Царка подчинился с явным удовольствием; он вошел в кухню, но, вместо того чтобы попросить поесть, стал бродить у печи, на которой готовился завтрак для хозяина. В его походке, движениях была какая-то натянутость, которая не ускользнула бы от внимательного наблюдателя, но домашние слуги ничего не заметили; однако в тот миг, когда он протянул руку к стоявшей на огне чаше, огромная обезьяна, одинаково любимая слугами и хозяином, прыгнула на руку пастуха, а он, вскрикнув от неожиданности, уронил на пол маленький флакончик, и тот разбился. Обезьяна подскочила к осколкам, но стоило ей понюхать их, как все ее тело затряслось в ужасных конвульсиях и через несколько секунд животное сдохло. Самое удивительное в этом происшествии было то, что Царка неожиданно охватил такой ужас, что он чуть не сошел с ума; мускулы его лица сильно передернулись, волосы встали дыбом, блуждающие глаза стали лихорадочно искать дверь, и он уже бросился к ней, чтобы убежать, как вдруг на пороге появился г-н Мариани, привлеченный шумом, который был вызван этим происшествием.
Он решил расспросить обо всем Царку; но тот уже успел прийти в себя и отвечал, что нашел флакон на дороге, что поднес его к огню только для того, чтобы открыть, поскольку пробка не поддавалась, и что он понятия не имел о содержимом склянки.
Господин Мариани не сумел добиться более точных сведений и, не собираясь придавать никакого значения несчастному случаю, в котором, казалось, не было ничего особенного, отослал пастуха к его стадам. Однако смутное предчувствие все же засело в его мозгу и в тот же день, после вечерней трапезы, обычно проходившей за общим со слугами столом, он сказал им:
— Не знаю, что теперь произойдет; мне кажется, кто-то посягает на мою жизнь, и я намерен защищать ее вопреки всему и против всех. Тем не менее, если я погибну, отомстите за меня, друзья мои, потому что удар будет нанесен честному человеку, желающему вам только добра.
И он вернулся к себе, печальный, подавленный, почти упавший духом.
«Что я сделал этой женщине? — спрашивал он себя. — Я любил ее всей душой: откуда же эта ненависть, которой она преследует меня в ответ на мое страстное желание… да, все еще страстное желание сделать ее счастливой?»
Ответом на этот вопрос могло послужить то, что происходило в этот самый час около хижины пастуха Царки.
— Ты дурак и трус! — говорил пастуху высокий мужчина с распухшим и изъеденным язвами лицом. — Какого черта ты испугался в решающую минуту; окажись ты посмелее, я сейчас дал бы тебе столько денег, сколько тебе не заработать и за десять лет.
— Это правда, — ответил Царка, — у меня духу не хватило.
— Его всегда будет тебе не хватать!
— Нет, я уверен, что теперь, пройдя испытание… Попробуйте еще раз, поручите мне снова это дело и увидите!
— Хорошо, посмотрим!
Тремя часами позже Бернардо говорил графине Мариани:
— Освященными пулями не следует пренебрегать, как это кажется вам; если бы у меня сейчас была хоть одна из них, всем вашим страданиям пришел бы конец.
— Я подумала об этом, друг мой, — решительно заявила
Анджела, — и вот вам две пули, которые, как ручается мой исповедник, вас не подведут.
Бернардо взял их с несказанной радостью.
— О! Спасибо! Благодарю вас! — воскликнул он. — Половина пути уже пройдена вами, остальное — за мной.
И Бернардо стрелой умчался прочь, унося с собой пули, в могущество которых он верил всей душой.

XI

Хотя казалось, что Бернардо выздоравливал очень быстро, следы опасной болезни, мучившей его, были еще свежи, заметны и вызывали отвращение. Другой страдал бы по этой последней причине, а он радовался: после того, что произошло между ним и Анджелой, важно было, чтобы его считали по-прежнему больным, слабым и неспособным заниматься никакими делами. Поэтому он с величайшим трудом, если взглянуть со стороны, добрался до своей комнаты и, едва войдя в нее, тут же упал на кровать, еле переводя дыхание.
— О Святая Дева! — воскликнула сиделка, увидев его. — Какая неосторожность!.. Встать в таком состоянии!.. Вы же клялись, что больше не сделаете этого!
— Вы правы, Марта, — ответил он умирающим голосом, — я был крайне неосторожен; но вы же понимаете, что слугой, вынужденным лежать в кровати, не бывают довольны… Я хотел испробовать силы… Но пока еще очень болят ноги.
— О Святая Мария! — вновь запричитала сиделка, поспешно снимая с него обувь. — Как вы только смогли передвигать ноги!
— Больше не буду этого делать, моя добрая Марта.
— Я думаю! Иначе вам придется не меньше полутора месяцев ходить на костылях.
— Да исполнится воля Божья!
— О синьор Гавацца, вы слишком благородный человек, чтобы Господь Бог не сжалился над вами, — продолжала Марта, чрезвычайно осторожно укладывая больного в постель, — но, несмотря на это, можете быть уверены, что если что необычное и случится в Кивассо за ближайший месяц, то сообщать об этом в Рим придется не вам.
Через несколько минут после того, как старуха, наведя порядок, удалилась, в комнату тихим, размеренным шагом вошел брат Луиджи.
— Гм! — буркнул он, увидев, с каким трудом больной приподнимается с подушек. — А я думал, что ты уже на ногах, Бернардо.
— Стоило мне встать, преподобный отец, как болезнь снова свалила меня в постель… Я просто в отчаянии; ведь скоро денег совсем не останется, тогда как в Сантони этот мерзавец-граф гребет деньги с захваченных им земель.
— Это доказывает, —
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49