А-П

П-Я

 

.. Какая краса?" - спорил во сне Матийцев. А другой отвечал: "Краса - красная". И навязывал еще такие же глупые строки:
Крестися - не крестись,
Молися - не молись,
Не о-то-бьешься!..
А потом тут же подхватывал с подтопом очень быстро:
Плочено - не плочено,
Краса не обмолочена,
Не от-вер-нешься!..
"Позволь! Ведь все это дикая чушь!" - кричал он во сне кому-то, а кто-то этот отвечал: "Мало бы что чушь!", - разевал широченный рот до ушей черт знает зачем и неотступно вертел перед ним слова, как пестрые кубари топорной работы.
И когда, окончательно осерчав на этого николаевского, или кто он там был, открыл глаза Матийцев, он увидел свой номер весь в дневном свету. Вспомнил про Полю, но ее не было, и не было ее шляпки с красным отворотом, ни лиловой накидки, ни ридикюля.
Было ясно, что она ушла от него к своим малюткам, которых кормит, и с чувством нежной благодарности к ней Матийцев подумал, что она, должно быть, придет еще, или, гордая, не захотела, чтобы он унизил ее предложением платы за ночь, и нарочно тихо ушла, не простясь, когда он спал.
И еще о чем-то очень красивом грезилось, когда он лежал теперь с закрытыми глазами. Представлялись какие-то неясные истоки бытия, к которым он припал, чтобы ожить, и что привело его к ним мудрое темное чувство, гораздо более мудрое, чем светлый разум, и теперь он хотел определить это темное чувство, чтобы разум поклонился ему, а разум отказывался его искать. Была блаженная утренняя молодая лень во всем теле, которой давно уже не испытывал Матийцев. Припоминались вдавлины от корсета на теле Поли, башмаки со сложной шнуровкой, плечо - все в синих слабых жилках, запах пудры и каких-то духов, и все это хотелось пережить еще и еще и, главное, осознать. Вспоминались и сны и пробуждения, но образ женщины в белом посреди ночного, слабо освещенного номера выдвинула память внезапно, точно выстрелила им около ушей, - смутный образ женщины, искавшей папирос в его тужурке, - и внезапно же представился толстый пакет Безотчетова, который нужно было передать Мирзоянцу. Несколько длинных тревожных мгновений, - и, окончательно проснувшись, он бросился к тужурке; пакета не было ни в боковом кармане, ни в других карманах - нигде.
Это вышло так как-то гадко и нелепо, что долго не верилось. Он все искал пакета там, где очутиться никак он не мог. Это была как бы и не простая кража, так же возможная здесь, как проигрыш в игорном зале, но злостная подлость того, в кого поверилось.
Он позвонил, спросил коридорного, когда ушла Поля. Оказалось, ушла еще в восемь часов, а теперь шел уже первый. Коридорный этот был толстоносый малый с узкими глазками и прыщавым лицом. Вид у него был явно недовольный. Он сказал:
- Удивительно, барин, как будто у нас нет девиц приличных. Было бы просто зайти и сказать мне, я бы вам достал замечательную из модной мастерской, а то...
- Ступай вон! - перебил изумленный Матийцев.
Долго не мог он понять только одного: на что надеялась она, когда крала деньги? Но потом ясно стало: она убедилась почему-то в том, что он, Матийцев, денег этих искать не будет, что ему все равно: что отдать их кому-то, что проиграть, что хотя бы это, последнее, - если бы даже их украли... И наконец, разве он не сказал ей, что сегодня вечером умрет? В это поверилось; только было за нее, за Полю, как-то неловко: зачем она это сделала? За себя неловко не было, только за нее. Оценила свою ночь несравненно дороже, чем думал он. Может быть, так и нужно. К тому же у нее двое малюток, которых она кормит. Злости против нее почему-то не было: только недоумение, оторопелость, похожая на злость, и неясный стыд за себя. А что было странно, так это то, что денег безотчетовских совсем не было жалко.
И когда он открыл окно с какою-то уже нелепою мыслью увидеть ее (вдруг она идет по улице напротив?), он увидел несколько сизых голубей на мокром балконе, дремлющего на козлах извозчика внизу, татарина с мешком, трех гимназистов-брюнетов, мальчишку из лавочки с соленым осетром на голове и толстую грудастую няньку с двумя девочками в белых капорах. Отвалив назад голову и выпятив мягкий живот, нянька показала вперед куцым пальцем и пробасила с рязанской оттяжкой:
- Де-этки, де-этки, п-сма-атрите, ка-кой ко-озлик!
Посмотрел вперед и Матийцев и увидел прислугу в пестрой шали, волочившую на цепочке лохматого белого тихого толстого пуделька... А другого козлика никакого нигде не было видно.
На улице, когда он шел к вокзалу и увидел бравого околоточного на посту, он подумал было: "Не заявить ли? Если рассказать, кто она, ее найдут..." И он подошел, но, поглядев в его твердое жирное лицо в подусниках, решил, что не стоит: "Денег все равно не найдут, может быть и ее не найдут: уехала уж куда-нибудь вместе с малютками, которых кормит... во всяком случае это очень длинно... Да и бог с ней!.." Но так как столкнулся уже с околоточным лицом к лицу, нужно было что-то сказать ему; вспомнил вчерашних двух и спросил учтиво:
- Скажите, как можно пройти на скачки?
Околоточный оглядел его всего с одного маху и ответил:
- Сегодня нет скачек.
- Гм... вот как... А вы любите ездить на скачки?
Околоточный поправил шнур на груди и спросил густо:
- А вам это, собственно, зачем?
- Уж и поговорить нельзя, - насмешливо обиделся Матийцев.
И, чтобы показать этому с твердым лицом, что он не без дела подошел к нему, он сказал:
- Видите ли... меня обокрали сегодня ночью... Украли порядочно денег - пятьсот рублей...
Но так как остановилась востроносая горничная, шедшая с булками, и двое мальчишек с очень любопытными синими глазами, и еще готовились остановиться, то он перебил себя:
- Впрочем, это неважно... - махнул рукой и, быстро шагая, направился прямо на вокзал: он знал, что поезд, идущий на Голопеевку, отправляется в два с чем-то, и он поспеет.
XI
"Фу, в какой грязи выкупался, в какой гадости!" - все время болезненно морщась, думал Матийцев, вспоминая ночь.
Он смотрел в окно вагона, за которым парил дождь, и припоминал, не все целиком, а толчками, и что ни вспомнит - отчего же все какая-то дичь и чушь, точно это даже и не он, Матийцев, всегда бережливый к себе, а кто-то другой за него решал, говорил, действовал?
Сон в номере подкрепил его, но навалилось снова все прошлое, то, что уже отлилось в тяжесть, и теперь еще новое - эта ночь. Появилась брезгливость к самому себе, ко всему в себе без исключения, и неизвестно было: что же сказать Безотчетову? "Хоть и казню себя сегодня, все же... нехорошо..." Начальник станции, проигравший казенные деньги, отравившись, может быть и оправдал себя, но он, Матийцев, видел, что что-то останется неоправданным после его смерти, что сегодня он уже менее свободен, чем был вчера.
Поезд тарахтел по рельсам не так, как в сухую погоду, а гуще и глуше, с перебоями, с толчками и с фырканьем. На одной маленькой станции из палисадника выскочил прямо перед окном, у которого стоял Матийцев, какой-то грязный пьяный мужик без шапки, в растерзанной рубахе, и закричал раздирающе:
- А вот и я, Максим Петров!.. Я - вот о-он!
На другой, тоже маленькой, где ждали встречного поезда и под колесами шныряли пушистые утята, ленивый откормленный кондуктор осведомился у ленивого же обросшего сторожа с бляхой:
- Как же это: утенки ходят, а утки нет?
И сторож ответил, значительно подумав:
- Индейка вывела.
А на третьей, на которой поезд попал под ливень, мгновенно затопивший рельсы, и минут двадцать дожидался, когда он кончится, из двери вокзала строгий старик какой-то, похожий на прасола, в синем картузе и суконной поддевке, все посылал куда-то к поезду молодого парня, и парень, накрываясь рогожей, все порывался было выбежать на перрон, но, окаченный, как из пожарной трубы, отшатывался назад и, наконец, закричал сердито:
- Папаша, рассудить надо!.. Куда же пойду я по такому дожжу, как эдиоп!
А в дверях над ним хохотали.
Это и многое другое еще отмечалось сознанием потому только, что само непрошенно лезло в глаза, но когда он ехал вчера, мелочи почему-то занимали его, теперь было только противно с ними; теперь думалось только о том, чтобы писарек Безотчетова не вздумал прокатиться на станцию вместе с Матвеем на Живописце; с ним было бы трудно говорить.
Но Матвей даже не выехал почему-то, пришлось взять извозчика и долго трястись на линейке по раскисшей от целодневного дождя дороге. На рудник приехали только в сумерки, и когда увидел Матийцев вечное пламя коксовых печей, услышал вечные гудки и почувствовал вечный запах гари, показалось, будто и не уезжал никуда, и по-вчерашнему засверлило тонко над левым ухом, и явно заболело сердце - не толчками, а все сразу, сплошь.
На дворе дожидавшийся его Матвей объяснил, что у Живописца опухла нога, - побоялся ее растревожить ездой - и просил осмотреть. Матийцев ничего не сказал ему. Десятник Гуменюк дожидался его с какой-то просьбой о перемене квартиры, во что никак не мог вслушаться Матийцев, но обещал все сделать, чтобы он поскорее ушел. Двое татар в тюбетейках и один парень в праздничной куртке из Манчестера нашли какие-то конторские ошибки в своих книжках и все совали ему эти книжки и тараторили наперебой; им скучно сказал:
- Ну, хорошо... Ну, после... Завтра!.. Ну, подите повесьтесь, если завтра нельзя.
А подойдя к дверям своего домика, увидел раскинутые ноги в огромных грязных сапогах, а потом и всего, видимо страшно пьяного коногона Божка.
При нем, хватаясь за наличники и ставни окна, Божок поднялся и, прислонясь спиной к стене, хрипнул:
- Панич!..
Потом принялся стаскивать картуз, долго стаскивал - стащил и добавил, шлепая непослушными губами:
- Господин... инженер!..
Должно быть, он явился проситься снова на работу, но не осилил хмеля, уснул, ожидая, у самых дверей и теперь не пришел еще в себя, но для Матийцева вместе с ним как бы вся "Наклонная Елена" пришла, поднявшись со всеми забурившимися вагонами, зашкивившимися канатами на уклонах, с гнилым креплением, обвалами, помпами, вентиляцией, неизмывной грязью и неизбывным каторжным трудом, и то, что было вчера в темном штреке, вспомнилось страшно ярко, и, схвативши внезапно Божка за рукав куртки, он толкнул его как-то всем телом, как толкают из всей силы набухшую тугую дверь, и пьяные ноги не удержали Божка: он грохнулся тяжело на спину в грязь и несколько времени лежал так, озадаченный; но когда вошел уже в двери Матийцев, он увидел, что Божок встал, встал проворнее, чем первый раз, и более уверенно, чем когда снимал, напялил фуражку, а когда отыскал мутными глазами в окне его, Матийцева, медленно погрозил ему пальцем и еще головой даже прикивнул, отходя за ворота.
Шахтерская вдова Дарьюшка была тоже навеселе ради воскресенья, и вся серая, гнетущая обстановка низеньких комнат особенно сильно бросилась теперь в глаза. На кухне развелось, хоть и настоящей теплой погоды еще не было, столько мух, что даже из комнат слышно было их сытое жужжанье перед сном.
Дарьюшка, весело вешая на кухне его заляпанное пальто, сказала, что Безотчетов только что спрашивал по телефону, приехал ли он.
- Доложила, что нет еще: их нету...
- Так и говори, если будет еще спрашивать.
- А ну, конечно ж... Что зря беспокоить уставши... Сейчас самовар подам.
Была жива еще у Матийцева старая надежда получить нечаянно как-нибудь письмо от Лили; и теперь спросил:
- Письма не было... с почты?
- Нету, забыли про нас, - весело ответила Дарьюшка, а Матийцев сказал:
- И хорошо... Это хорошо, что забыли.
Перед чаем он долго мылся весь; отмывал и оттирал с тела вчерашнюю ночь и сегодняшнее утро. У него был большой флакон одеколону, он весь его вылил на себя. Белье надел лучшее, позаботился о тех, кто будет осматривать, обмывать, может быть вскрывать, любопытствуя, его тело; и при этом думал:
"Очевидно, я делаю это из самолюбия; значит, самолюбие мое, хоть я и умираю, бдительно живет и как будто готовится пожить еще денек после моей смерти".
За чаем он выпил стакан вина, но вино было местного армянского разлива и потому кислое, вынул было коробку с печеньем, но к ней противно было прикоснуться - до того засидели мухи.
Хотелось что-то подарить Дарьюшке наперед за те хлопоты, которые предстоят ей и за которые ей никто не заплатит: за бессонную ночь, за причитанье и оханье, за беготню и слезы (может быть, поплачет немного). Нащупал в жилете оставшийся от игры золотой и сказал ласково:
- Вот, Дарьюшка, купишь завтра что-нибудь к чаю... булок, меду, кажется, мало, и вообще... а на обед, что придумаешь, то и ладно...
Надеялся на то, что после его смерти не будет же она покупать ему булок и меду; пожалел, что больше никаких денег не осталось и еще нечего дать. Потом сосредоточенно начал разыскивать и рвать все письма, какие у него завалялись.
В девять часов опять позвонил Безотчетов, и Матийцев, услышав, как Дарьюшка, делая скорбный голос, отчетливо солгала: "А их все нету, все нету... Да-а... Нонче-то приедут ли, неизвестно... Хорошо, барин, я тогда позвоню..." - возбужденно крикнул ей вдруг для самого себя неожиданно: "Пожалуйста, пошли его к черту!.. И трубку повесь!"
В пустоте низких комнат (чужих уже совсем, точно с квартиры съезжал) то странное чувство, которое он испытывал и раньше, как будто не у него, Матийцева, украли 540 рублей, а он сам, до этих пор щепетильно честный, украл их у Безотчетова, все как-то росло теперь, хоть он и не хотел этого. Была даже мысль написать Вере, чтобы она как-нибудь по частям уплатила за него долг после его смерти. Но чем больше думал, тем меньше понимал в этом, и потом никак уже не мог отыскать, чьи же, собственно, эти деньги 540 рублей? Безотчетова ли, или темных шахтеров, которых он штрафовал безбожно, получая за экономность премии, или принадлежат они неведомым бельгийцам, или многознаемому голодному русскому мужику, или по праву присвоены они проституткой Полей, у которой двое малюток, которых надо кормить (а хоть бы и не было малюток, все равно). Получалась какая-то бессмыслица, расплылось прочное понятие: собственность, возникало множество лиц, которые вчера и сегодня промелькнули перед Матийцевым, и все теперь говорили: деньги эти - наши... мои!
Машинист был особенно неотступен; тыча руками, он убеждал горячо: "Деньги эти мои! У меня семь душ, вы представляете? - и все мелкие... двое последних - близнецы! Помру я, - что они будут делать? Куда пойдут?.." Даже околоточный в подусниках, и тот заявил густо: "Это - мои. Платят мне сущие гроши, а торчу я на улице каждый день, во всякую погоду, как эдиоп!.." (Представив себе ясно это составное слово, не "эфиоп" и не "идиот", а что-то среднее, Матийцев улыбнулся длинно.)
Наконец, он понял, что это не он думает о деньгах Безотчетова, что это как-то вместе с гнусными звонками телефона Безотчетов вошел в него и думал сам о себе и беспокоился о своем Мирзоянце, а он, Матийцев, тут ни при чем, и что же для него какие-то Безотчетовы, облезлые инженеры с блеющим голосом, если сейчас перед ним огромная откроется надмирная тишина, и пустота, и холод, и никаких этих "Вертикальных" и "Наклонных Елен" оттуда уже никак не будет видно? "Ревите себе вечными гудками своими, торчите трубами и домнами, вас не будет видно..." Вспомнилось стадо коров во сне, и сон показался вещим, и как во сне он ушел от коров в бодрость, в явь, просто - проснулся, так и из жизни он уйдет в праматерь-ничто, в пустоту... "Ах, родимые, родимые, - говорил он кому-то насмешливо, - вы меня к стеночке приперли, к стеночке, вдумали раздавить какою-то своей тошной чепухой, а в стеночке есть все-таки щель, не замечаете? Маленькая... Вот обернусь сейчас маленьким, как мышь, и уйду..." И такое странное удовольствие было в этом, что Матийцев даже руки потер. Опять полностью появилось то, что он испытывал уже раньше здесь же, по ночам: важность в душе, холодность, отчужденность, безличность и мир.
Когда Дарьюшка убрала уж самовар, вымыла какую-то посуду на кухне и улеглась, так что в комнатах стало совсем пустынно и тихо, Матийцев приоткрыл окно, выходившее на рудник (только невысокий деревянный забор отделял домик от рудника), присмотрелся к огням, прислушался к гудкам и рабочему пыхтенью машин, вдохнул запах гари и, так и бросив окно полуприкрытым, сел писать письма.
Безотчетову он написал длинное письмо. Он писал, что деньги его он потерял и весьма сожалеет об этом, - "может быть, и не потерял, а кто-нибудь вытащил в толпе на вокзале или в вагоне, - что, конечно, совершенно безразлично..." Он хотел закончить на этом, но подумал, что как-нибудь обнаружится вдруг, что он в клубе играл и проигрался, и Безотчетов может подумать, что он перед смертью солгал, тогда он добавил: "Ради бога, не думайте, что я проиграл ваши деньги; я действительно играл в клубе, но проиграл свои 800, а не ваши 540..." Потом мелькнула трусливая мысль, что Безотчетов и всякий, кто будет читать это письмо, может подумать об этом жалком проигрыше, что он-то и послужил причиной самоубийства. Понадобилось выяснить подробно, когда и почему он решил застрелиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29