А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Когда он дотолкался, наконец, до Невского, то возле остановки трамвая думал дождаться вагона на Знаменскую площадь, чтобы заехать к полковнику Абашидзе спросить, когда можно будет получить в интендантстве деньги (приходилось что-то более двадцати семи тысяч), но вагона все не было. Да и обратно не шли вагоны: рельсы трамвая блестели пустынно. Это было бы само по себе с непривычки жутко, пожалуй, если бы не огромная толпа около.
Но вот подъехал городовой на крупной серой лошади. Шапка с медной бляхой заиндевела. Уздечку он держал левой рукой, а в правой, в теплой белой варежке, зажал ременную нагайку. Был он мясист и лилово-красен. Крикнул хрипло:
- По случаю порчи вагонов не будет ходить!..
- Что? Забастовка! - крикнуло несколько голосов ответно около Полезнова.
- Ка-ак это забастовка?.. Я вам говорю: по случаю порчи!.. Ррасходи-ись!
- Мало ли что ты скажешь!.. Тоже: "я говорю!.." Фараон чертов!.. Сельдь!..
Полезнов видел кругом лица то насмешливые, то сумрачные, то очень яростные... Подъехал казачий патруль - шесть всадников по три в ряд... Тут Иван Ионыч в первый раз в жизни внимательно присмотрелся к колыхавшимся за спинами казаков геройским пикам, но сами казаки оказались молодой и хлипкий народ. Мелкие лошадки их тоже не понравились Полезнову. Однако он решил про себя: "Если трамвая не будет, нечего и стоять..." Разнообразно ворочая правым плечом, которое считал надежнее левого, он выбрался из этой толпы, но, немного пройдя по тротуару, попал во вторую, а едва пробился через нее в третью... Извозчиков же нигде не было видно.
Какого-то встречного черноусого капитана он спросил:
- Неужто извозчики тоже забастовали?
Тот оглядел его небрежно и буркнул:
- Очевидно.
- Какой же им, однако, расчет? - хотел он узнать у капитана, но тот шевельнул только бровями и прошел поспешно, точно опасаясь, как бы не задал он ему вопроса насчет того, что это такое вообще происходит и к чему может привести.
Именно это и хотел спросить Полезнов. Он считал, что, работая на армию, он только офицерам мог поверить, как своим, а не какому-то бритому магистру в шляпе.
Часто слышал он кругом чужую, колкую речь беженцев - это его заставляло усерднее искать глазами военных.
Обычно их бывало много - не меньше половины уличной толпы, и раньше не то что выделялись они, они давили собою штатских: просто из-за них невзрачными, ненужными, лишними какими-то казались штатские. Несмотря на плохие дела на фронте, они шли молодцевато, выпятив груди, очень часто поблескивая крестами, даже и белыми на георгиевской ленте. Теперь они как будто сами хотели теснее перемешаться с невоенными, глядели проще и держались сутулее.
Квартала за два до Аничкова моста Полезнов хотел было свернуть в боковую улицу, чтобы обойти Невский стороной, однако те же густые толпы и те же казачьи патрули были и здесь.
Своих часов он не хотел доставать на улице, но в окне одного часового магазина под крупной надписью "Самое верное время" он рассмотрел синие стрелки часов, подходившие к двенадцати. Он очень удивился, что за такой короткий промежуток времени - с девяти, когда он вышел из номера гостиницы, и до двенадцати - так изменился вид Невского.
К молодому прапорщику, стоявшему у магазина, обратился он вполголоса:
- Этак, пожалуй, доведет народ до того, что войска стрелять по нем станут, а?
Прапорщик - он был очень тонок в поясе и желт лицом, может быть только что выпущен из лазарета, - поглядел на него подозрительно, как-то чуть перебрал синими губами, чтобы ответить, но ничего не сказал - отвернулся. Это даже не то чтоб обидело, это испугало Полезнова. Для него как-то само собой стало ясно, что надо спешить выбраться не только отсюда, с Невского, но вообще из Петрограда, к жене и малышам в Бологое, что полковника Абашидзе он может и не застать дома (а он только квартировал на Знаменской), что добраться теперь до интендантства еще труднее, чем до квартиры Абашидзе, что теперь вообще нужно думать не о делах - никто здесь, в бесчисленных толпах на улицах, явно о делах не думал, - а о том, как бы самому уцелеть.
Очень упорно и очень отчетливо он думал: "Я не бобыль какой-нибудь, которому все равно... У меня - жена, дети... Раз тут такое что-то заварилось, мне надо дома сидеть..." И когда он выбрался, наконец, к Знаменской площади, он стал спокойнее. Тут было куда свободней. Но что особенно поразило его здесь - это кучка гимназистов-малышей, не старше двенадцати, с хохотом бросавших снежками в памятник Александру III.
После этого показалось ему, что и вокзал должен быть закрыт и что поезда должны застыть здесь на рельсах, как где-то в парке застыли вагоны трамвая. И очень удивило его, что дверь вокзала перед ним отворилась, что вокзал, как всегда, был полон пассажиров, что носильщик - бляха № 168, - к которому обратился он с коротким вокзальным вопросом: "Поезд на Москву?", ответил ему на ходу так же коротко: "В час дня".
Тут, стало быть, ничего не изменилось: в час дня поезд отходил ежедневно.
Кассир из окошечка подал ему билет, как всегда (он нарочно взял билет второго класса); швейцар в дверях пропустил его на перрон.
Тут еще был старый, привычный порядок, и, садясь в свой вагон, Полезнов подумал даже, не слишком ли он поспешил.
В уюте мягкого купе очень ярко представлялась ему недавняя девица со слитками червонного золота из-под мерлушки (он иначе никак бы и не мог назвать такие волосы - слитки). Рядом с нею такой невзрачной казалась теперь (именно теперь, в вагоне, когда вот-вот тронется и повезет к ней поезд) его жена, ни к чему располневшая за годы войны. Белесые волосы ее, он знал, были жидкие, и раньше, начиная чесать их, она плакала, так много их оставалось на гребешке, плакала и швыряла гребешок на пол. Теперь на полных плечах облезлая голова ее казалась маленькой и, если не присмотреться, чужой. Впрочем, по праздникам, когда ходила в церковь или в гости, жена пришпиливала к своим косичкам покупную косу...
В купе вошел последним старый отставной генерал. Что он был отставной, Полезнов видел и по его погонам, и по светлому драпу его шинели, и по тому, как был он заботливо укутан вытертым башлыком. И, чуть он расположился, к нему, единственному в купе военному, обратился уже не Полезнов, а какой-то оторопелого вида пассажир, высовывая из старого поднятого скунсового воротника синий, или, скорее, лиловый нос:
- А каковы события в Петрограде, генерал, а?
Генерал несколько раз похлопал слезящимися веками, дрожащими пальцами снял с верхних ресниц по ледяшке, точно не надеясь, что они на нем растают сами собою, и, когда проделал это, отозвался недовольно и строго:
- Че-пу-ха!.. Гм... События, события... Че-пу-ха!
Поезд тронулся, за окном постепенно становилось все светлее, светлее, наконец стало совсем светло и бело, так что старенький генерал мог смотреть на этого, с лиловым носом, да и на всех других, выражавших беспокойство, как одержавший победу: эти светлые, тихие снежные поля были решительно вне всяких событий, и поезд по ним шел, как всегда.
В купе, правда, долго говорили о том, удастся ли, или не удастся правительству решить хлебный вопрос, и можно ли действительно пить чай с сахарной соской, как предписывал министр князь Шаховской; и о том, изменилось ли что-нибудь к лучшему после смерти Распутина; и о том еще, как на Каменноостровском, к дворцу балерины Кшесинской, подошли военные подводы и выгружали солдаты балерине на виду у всех каменный уголь, а в учреждениях нечем топить, и толпа хотела выбить во дворце стекла... и о многом еще.
Говорили две дамы и этот, с лиловым носом; генерал молчал. Он только недовольно чмыхал и часто сморкался. Он был явно простужен. Но вдруг красные глаза его усиленно заморгали, он повел спиной и плечами, чтобы чувствовать себя просторнее, и сказал расстановисто и неожиданно громко:
- В тысяча восемьсот сорок восьмом году... Бисмарк... в Берлине... пуб-лично... заявил... что все большие города надо снести... да!.. смести с лица земли... да!.. как очаги революции!..
Сказал, оглядел всех победно и добавил:
- А Бис-марк... это был вели-чайший ум!..
Так как в руке генерала был в это время платок, то он поднял его на высоту кисточек башлыка и, только продержав его так с четверть минуты, начал сморкаться.
Платок у него был большого формата и, как успел разглядеть Полезнов, из голландского полотна. Генерал вытаскивал из него, скомканного, кончики и снова их прятал: это нужно было ему, чтобы молчать презрительно, когда тот, с лиловым носом, длинно начал доказывать ему, что именно за Бисмарка-то немцы вот теперь и платятся очень дорого и, чем дальше, тем дороже обойдется им Бисмарк.
- И вы увидите, генерал, немцы о-кон-чательно сойдут на нет! - закончил он горячо и ради этого выставил из черного скунса еще и бородку голубиного цвета.
- Нет! - твердо сказал генерал и вздернул рыжий башлык.
- Вы увидите, что в конце концов исчезнут они как великая держава!
- Нет! - еще упрямее повторил генерал и отвернулся к окну, а Полезнов подумал о нем: "Явный сам немец!"
Генерал на третьей станции вышел, потом скоро вышли и обе дамы, а новые пассажиры говорили все о том же: что начинается в Петрограде что-то серьезное, чего в сущности все давно уже ждали; что воевать с немцами мы не можем, что заключить мир с немцами мы тоже не можем; что таких министров, как Протопопов, терпеть нельзя, что немку-царицу терпеть нельзя, что такого ничтожного царя такая великая страна, как Россия, ни в коем случае терпеть не может.
Полезнова удивляло, что говорилось все это здесь, в купе второго класса, что говорили это люди хорошо одетые. Сам он только внимательно слушал и упорно глядел в окно.
Бологовский вокзал - огромное здание - был весь в огнях, когда подъехал поезд. Толчея на нем была, как всегда. Носильщики, буфетчики, официанты все были знакомые и на своих местах.
- Тит, - спросил он извозчика, тоже хорошо знакомого, - ну, как тут у нас, спокойно?
Оправлявший дерюгу на крашеных розвальнях старый Тит даже не понял Полезнова; он все икал и приговаривал:
- Накормила баба груздочками, пропади они пропадом!
К даче ехал он не слободою, а прямиком через озеро, так было втрое ближе. Чтобы говорить с ним о чем-нибудь, говорил Иван Ионыч отдаленно:
- Зря я, кажется, жену свою побеспокою...
На что отзывался Тит, также проявляя работу ума:
- Ничего, что ж... Жена, она... всегда она должна перед мужем...
Дом уже спал, только вверху, в столовой, было видно из-за штор, как будто светилось, да внизу, на кухне, горел огонь. По тому, как около крыльца снег чернел и дымился, Полезнов догадался, что кухарка Федосья только что выплеснула сюда теплые ополоски.
Он даже ворчнул хозяйственно, платя старику почтовыми марками:
- Сколько разов говорил дуре бабе, чтобы около парадного не навозила, нет, она, стерва, все свое!.. Сюда ей, видишь ли, на три шага ближе, чем к помойной яме!
Потом он отворил дверь, запер ее изнутри, поднялся на второй этаж по лестнице, светя иногда зажигалкой, и, когда вошел в столовую, не сразу сообразил, что такое было перед глазами, потому что племянник его Сенька малый лет двадцати трех, сильно хромой, почему и не взятый на службу, помогавший ему закупать овес и с год уже живший у него в доме, - в одной красной рубашке распояской (очень жарко была натоплена кафельная печь), кинулся от дивана мимо него в дверь на лестницу, а на диване распласталась его жена, торопливо прятавшая толстую грудь, выбившуюся из расстегнутой голубой блузки.
- Тты, хло-чо-ногий! - вне себя заорал Иван Ионыч.
Он заорал так на Сеньку, который еще стучал по лестнице, заорал от испуга. Так вскрикивают от удара ножом. Он даже не кинулся за Сенькой - так было непостижимо и неожиданно то, что он увидел. Почему-то дотянулся рукой до шапки и снял ее совершенно машинально, не различая, где бобер, где свои, совсем неживые волосы, стриженные под бобра. Он поверил тому, что увидел, только тогда, когда жена его поднялась с дивана белая и страшная.
На столе стоял графинчик с розовой наливкой, - это пришлось сбоку глаз и долго добиралось до сознания, - наливка, должно быть, из малины, два недопитых стакана, и желтая, крупная моченая антоновка на тарелке.
Он видел, что жена подняла вровень с лицом руки для защиты от его побоев, а он весь обмяк и ослабел от своего крика, и очень дергалось сердце несообразно. Он даже допятился до стула и сел: в первый раз в жизни случилась с ним такая непонятная слабость. И на жену, чтобы уберечь себя от слабости еще большей, старался не глядеть: глядел на бахромки суровой с красными полосками скатерти на столе, стянутой на один бок. Однако заметил это все с первого взгляда, - что жена завила свои прямые и редкие беломочальные волосы, теперь очень растрепанные.
Голубой блузки она застегнуть не успела. Когда он сел, она опустила руки и проворно окуталась белым вязаным платком, подхватив его с дивана.
Так как молчать ей теперь было тяжко, она заговорила вдруг:
- Не сломал бы Сенька ног там... в темноте-то... Куда это он шаркнул так?..
Поглядела в незахлопнутую дверь, прислушалась и закрыла ее...
Это несколько озадачило Ивана Ионыча: он думал, она кинется вслед за Сенькой. Но она подошла к нему, стала на колени и сказала тихо:
- Ударь уж, ударь, чего же ты!
И вытянула к нему одутловатое, с пятнами на щеках, несколько по-бабьи пьяное, ненавистное для него теперь лицо.
- Мер-зав-ка! - так же тихо сказал Полезнов, не поднимая своих глаз до ее глаз.
- Ударь уж, ударь, ну-у! - просила женщина.
Тогда он надел шапку, чтобы освободить руку, и, сидя, ударил ее по скуле.
Она слабо ойкнула, но не подалась в сторону. Двадцатишестилетние колени ее были прочные, это он знал. Она стояла как влитая.
Это рассердило Ивана Ионыча. Он схватил ее за косу левой рукой, а правой начал ее колотить по плечам, по гулкой спине, все ниже нагибая ей голову.
Однако в шубе это тяжело было делать. Он толкнул ее ногой в грудь, и она упала сначала навзничь, потом легла ничком и всхлипывала негромко, закусив зубами руку: должно быть, не хотела будить детей криком.
Она лежала на некрашеном чистом полу противной тяжелой грудой.
- Ух, свинья супоросая! - прохрипел Иван Ионыч, взял со стола лампу, перешагнул брезгливо через раскинутые толстые и в толстых, домашней вязки чулках ноги жены и пошел в спальню.
Там он снял с себя только шубу и ботинки с калошами и лег в постель в пиджаке, точно ехал в вагоне, и, как в вагоне же, не потушил света.
Он слышал, как жена выходила из столовой и прошла на лестницу, конечно затем, чтобы убедиться, удалось ли Сеньке бежать, не лежит ли он на лестнице, совсем обезноженный. В спальню она вошла только со следами слез на лице, но с виду спокойная.
- К Сеньке! К Сеньке иди! - крикнул он, хотя и не в полный голос, а она ответила, вешая платок:
- На кой мне черт Сенька!.. Баловались мы, как родные, а ты и в самом деле подумал...
- И ты мне тоже!.. Ты тоже мне на кой черт!
- Пригожусь еще, погоди, - отозвалась она спокойно и принялась снимать блузку.
Тогда, вскочив яростно, он повалил ее на пол и начал бить кулаками, стараясь выбирать места побольнее. Она извивалась и голосила хитро, по-звериному. Наконец, после особенно тяжелого удара охнула, поднялась быстро, отпихнула его и крикнула:
- Ты что же, злодей, на каторгу за меня идти хочешь?
Тогда он повернулся, снял пиджак, бросил его на пол и снова лег в постель, с головой укрывшись одеялом. Он лег к стене, как всегда; она, как всегда, легла рядом.
Он слышал, как она всхлипывала в подушку и как вздрагивала ее спина. Так тянулось долго, пока он не забылся. Это был не сон: ему казалось, что все он чувствует и сознает, однако когда он открыл глаза, то увидел прежде всего, что за окном уже светлело небо, а жена его с ночником стоит около зеркала и пудрит синий отек под левым глазом. Теплый платок, накинутый косо на плечи, при каждом ее движении волочился по полу одним концом.
Когда он кашлянул, она обернулась и сказала злобно:
- Как теперь людям показаться! Эх, зверюга!
А он закрыл глаза и почему-то представил того льва, который положил ему на плечи лапы и глядел страшно.
Не открывая глаз, он сказал ей:
- Не изуродовать, а убить тебя надо... Ты Сеньки постарше, и он - дурак и калека...
- Убивай! - крикнула она вдруг по-вчерашнему. - Убивай!.. Что я, жить, что ли, хочу така-ая? Доканчивай, зверь!
И бросила пудреницу на кровать, но тут же выскочила из спальни, захватив ночничок.
Нянька с детьми, он знал, просыпалась рано, но не хотелось слышать голосов детей и никого не хотелось видеть. Теперь они - четверо маленьких, белоголовых - смешались в нем в какую-то липкую неразборчивую кашу, и уж самому казалось странным, как это он хотел их вчера обрадовать, привезти к ним в клетке живого ручного льва!
Долго ворочался в неловкости и с тяжестью в голове на широкой кровати и все попадал руками в пудреницу, пока не сбросил ее на пол, а когда рассвело, оделся.
1 2 3 4 5 6 7