А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да с немцами же!.. Стыд!.. Стыд и позор!
- Эбергард ведь уже смещен теперь, - мягко заметил собеседник.
- Я знаю, что смещен, но... когда смещен?.. А-а, то-то и дело!.. Через два-то года? Гм... Нечего сказать! Поспешили сместить!
- У него были большие заслуги, - мягко сказал молодой капитан, прожевывая баранье рагу.
"Это уж не смесь ли?" - начал думать, вглядываясь в него, Коняев, а сам продолжал горячо:
- Какие заслуги?.. Ка-ки-е?.. А если у тебя заслуги есть перед Россией, - шутка сказать! - заслуги, - не угодно ли тебе называться по-русски... Эбергардов какой-нибудь, например... Ничего-с, если за-слуги, мы тебя примем... Так бывало уж в нашей истории... случалось... Можно припомнить это кое с кем из дворян... А только вот "э" русскому не идет... "Э" нашему языку не свойственно... У нас "е" мягкое. Не угодно ли тебе называться Ебергардов, - вот как по-русски, - а если по-малорусски хочешь, то Ебергарденко!
Какой-то адмирал впереди, за одним столом с двумя дамами, спиной сидевший к Коняеву, при последних словах его повернулся и долго уничтожающе смотрел на него в упор. Это был лупоглазый, толстолицый, налитой кровью, седоватый, с такими невнятными усами, что казался почти бритым, адмирал с двумя орлами на погонах. Он долго смотрел на Коняева, и тот выдержал его взгляд и, дождавшись, когда тот отвернулся, спросил, мигнув на контр-адмирала:
- Немец, должно быть?.. О-би-жен?
- Гм... По фамилии он - Свиньин.
- Неу-жели?.. Что же он так? Родственник, может, какой?
- Нет... Никакой... Он к нам и переведен-то недавно...
Но молодой капитан явно спешил есть, наконец бросил половину жаркого и извинился тем, что и так запоздал, что ему очень некогда.
- Капитан Коняев, - назвался ему "Смесь", прощаясь.
- Капитан Вильдау, - отчетливо и с ударением назвал себя тот, заставив Коняева недоуменно и с тоской поглядеть на его светловолосый, высокий, удаляющийся мерно немецкий затылок.
Больше он не заходил в Собрание.
Приморский бульвар, перед которым стояли неподвижные "Георгий Победоносец" и, немного поодаль, вычурно раскрашенный "Синоп", по вечерам кишел проститутками. Как и на улицах, здесь было темно, и только иногда луч прожектора с какого-нибудь сторожевого судна, стоящего на внешнем рейде, забегал и сюда, и от него все жмурились и с непривычки и как будто от какого-то легкого конфуза, но отбегал луч, и продолжалось все, как и шло, откровенное и простое. Когда Коняев однажды сидел так на скамейке один и слушал склянки на "Георгии", к нему подошла какая-то разряженная девица и сказала сразу:
- Ух, папаша, и скука же!.. Нет ли у вас, пожалуйста, покурить? - и плюхнулась рядом на скамейку.
Коняев не прогнал ее, не встал сам, даже и не отодвинулся: он по одному этому приему, по чистому говору и по самому тембру голоса почувствовал в ней что-то бесшабашное, забулдыжное, весело сжигающее жизнь. Он даже спросил ее: здешняя ли?
- Самая здешняя... урожденка... Кузнецова дочка... Отец - кузнец, мать - торговка, а дочка - воровка... Нет-нет, не воровка, не бойтесь, это только так говорится... Куда-нибудь поедем, папаша, а? Угостите ужином!.. Е-есть хочу, - вы себе представить не можете!..
И было ли это от теплого вечера, или от лучей прожектора и склянок, напомнивших ему молодость, но только Коняев, вспомнив, что недавно получил пенсию за три месяца, переведенную из Кронштадта, встал и пошел за ней. В каких-то номерах, похожих на "Одесские", они ужинали. Девица, по имени Дуня, судя по большим и тугим рукам, действительно могла сойти за Кузнецову дочку, но на лицо она была миловидна, здорова, белозуба, и веселости ее хватало даже на то, чтобы расшевелить и сумрачного капитана, и с этого вечера Коняев стал заходить иногда к ней в номера.
Так устроилась и потянулась новая жизнь его в новом для него городе. Дома, в двух низковатых комнатах, сестра, которая все кашляла и здесь, в хваленом теплом Крыму, как там, в холодном Кронштадте, но упорно пила по утрам молоко с салом, а по вечерам вышивала около лампы, мигая красными, тонкими, сквозными веками; потом - кассир Дудышкин, которому иногда горячо говорил он о России и который имел привычку, вместо каких-нибудь своих слов, повторять последние слова собеседника, точно на лету подхватывая их лоснящимися толстыми губами и проталкивая внутрь, чтобы обдумать и затем добавить однообразно: "Совершенно верно!.." Вне дома - очереди у лавок, которые приходилось выстаивать капитану иногда бок о бок с другими такими же капитанами, живущими на пенсию и проклинающими дороговизну; потом прогулки по улицам и бульварам, где за его спиной говорили: - "Смесь" идет! - и, наконец, Дуня из "Купеческих номеров", к которой заходил он в условные часы и у которой мог долго говорить о том единственном, что его занимало, - о русской сущности, которая гибла. Завивавшаяся в это время, или одевавшаяся к выходу, или чистившая платье бензином, Дуня всегда перебивала его одним и тем же вопросом: "Папаша, а ты угостишь ужином?" Иногда он угощал ее ужином, причем ела она, как акула, иногда говорил, что нет денег. Тогда она удивлялась: флотский, и денег нет, и советовала поступить снова на службу во флот или хотя бы в порт, где тоже платят хорошие деньги и, кроме того, есть доходы.
3
На покупку газет не хватало денег у Коняева, и местную газету он прочитывал в витрине редакции. Так же сделал он и теперь, 3 января, и, глядя через головы других, он прочитал между прочим, что убитое незадолго перед этим во дворце князя Юсупова важное лицо, которого раньше всё никак не позволяли называть в печати, было Григорий Распутин, и, уходя от витрины уже не один, а вместе со случайно подвернувшимся, спешившим на службу своим квартирным хозяином - кассиром, он все это явное ликование кругом относил не к тому, что тепло, до того тепло, что даже миндаль цветет, что святки и молодежь свободна от занятий, что всего позавчера отпраздновали Новый год и сейчас еще поздравляли "С новым счастьем", а только к тому, что где-то далеко в столице, которую, наконец-то, через двести лет, решились назвать по-русски, убит хотя и простой русский мужик, но царский почему-то друг... почему именно, - не наше дело...
- Не наше дело, - говорил он, строго косясь на Дудышкина, - какие в нем таланты и способности завелись, - черт его дери, - но, значит, были же они!.. Не учась, в попы не становят!..
- Совершенно верно, - говорил Дудышкин.
- Там свои люди устроили над ним... как это называется? Ну вот, что на фонарях вешают?.. Да ну же? Как это... там в Америке, над неграми?.. Ну, все равно... Суд Линча!.. Да, линчевание... Ихнее ведь дело, семейное... Линчевали негра, скажем себе, и - ра-зойдись, не толпись по улицам, разойдись!.. Чего глазеешь? Нечего глазеть!
Он уж выкрикивал это, свирепо глядя по сторонам, и кое-кто из прохожих отнес это к себе, и уж остановились около, недоумело оглядываясь назад. А Дудышкин, стараясь глядеть в землю и пошире забирать коротенькими ногами, думал: "Неудобный какой человек, бог с ним совсем!"
- Ну, хорошо, - продолжал Коняев, успокоясь немного, - допустим... Но Распутин ведь все-таки русский, а князь Феликс Юсупов, граф Сумароков-Эльстон, - к какой он нации принадлежит, а? Не знаете?
- Да тут много что-то... Тут трехэтажное, совершенно верно, - говорил Дудышкин.
- Ага! То-то и дело, что верно... А у них почему же это вдруг праздник?
- У них праздник... - и, подумав, добавил Дудышкин, - а мне ехать казенные деньги считать... У людей праздник, а дорога всегда должна работать... Ей никогда отдыху не полагается... Так и сиди кассир за кассой всю свою жизнь.
Даже покосился на него сверху вниз Коняев, отчего это он вдруг разговорился.
- А вы возьмите да забастуйте, - насмешливо сказал он сверху.
- Бастовать нам нельзя, - резонно снизу ответил Дудышкин. - Дорога казенная, и мы вроде мобилизованные... Если даже и забастуем, сюда солдат пригонят, а нас всех на фронт.
- А, конечно, так, как же иначе? Не хотите здесь работать: пожалуйте на фронт, черт вас дери! На фронт не угодно ли, порядку учиться, да!
- Польза отечества требует... как же, мы понимаем... - конфузливо говорил кассир. - Мы забастуем - дорога станет, как же возможно? Ведь это же крепость, тут склады всякие, флот, наконец... Конечно, на дороговизну жизни надо бы не столько прибавить, сколько нам прибавили, - это верно, - а бастовать все-таки нам невозможно, - что вы!
А сам думал: "Нет уж, больше с ним не буду ходить по улицам, еще в какой скандал попадешь, - бог с ним..."
Около памятника Нахимову он сел на трамвай, чтобы не опоздать считать казенные деньги, а Коняев постоял немного на перекрестке, послушал, как проходивший мимо реалист, не старше 3-го класса, хвастался двум идущим с ним девочкам в гимназических шапочках:
- Сколько раз зарекался я играть в карты на деньги, - нет, тянет! Вчера еще сорок рублей проиграл!
- Вот дурак! - с искренней жалостью сказала одна девочка, поменьше ростом.
- Настоящий дурак! - сердито буркнул и Коняев, качнув головой "в поле", а реалист расторопно поднял фуражку и, лучась серыми веселыми глазами, сказал без запинки:
- От такого комплимента бросает меня в жар и холод.
- Сначала в жар? - осведомилась та же девочка, весело глядя вполоборота на капитана.
- Да, сначала в жар, а потом в тропический холод!
Другая прыснула и спросила:
- У вас сколько по географии?
- В вашей географии должно быть: "арктический", а наша другого автора: у нас все наоборот!
И реалистик, - пальто нараспашку, - со всеми ухватками взрослого повел своих дам на Графскую пристань.
"Должно быть, русский... Далеко пойдет: бойкий, - с удовольствием подумал Коняев. - А насчет карт, конечно, наврал: куда ему!"
Он никогда не был женатым: до контузии не нашлось подходящей невесты, а после - было не на что содержать жену. Но что-то такое отеческое всколыхнул в нем именно этот курносенький, бойкий реалист, и как-то в связи с этим, - и с теплом, и с миндальными цветами, - захотелось увидеть Дуню. Он прошел до ее номеров, - там сказали, что она ночевала дома, поэтому рано встала и уже вышла гулять. На улицах ее не попадалось, не было и на Приморском бульваре. Тогда капитан поехал на Исторический: может быть, там?
Около музея Севастопольской обороны с панорамой Рубо как раз и цвели пышно большие старые миндальные деревья, а на клумбах какие-то незнакомые капитану яркие желтые цветы, и пестрело в глазах от желтых и белых колясочек детских, и около нянь толпами стояли матросы и грызли семечки. Тут было много извилистых аллей, повсюду группы густых, подстриженных в рост человека кустов, уютных, спрятанных в нишах из буксуса скамеек, беседок, закрытых буйным японским бересклетом, вьющимся виноградом или плакучими ясенями и шелковицами: кто-то точно намеренно устраивал всякие укромные уголки для случайных пар, а бронзового Тотлебена в воинственной позе поставил посередине стеречь именно эти укромные уголки, и он исправно стерег, и за это на его лысом лбу благодарно сверкало солнце.
И неизвестно почему, - хоть и были кругом люди, - пустынность какая-то посетила вдруг душу капитана, - покинутость, брошенность, долгая одинокость... И холод какой-то, хоть и был теплый день, точно надо было скоро уж уходить с этой земли, а еще на ней и не жил совсем.
"Домой надо", - подумал Коняев, но увидел издали круглый деревянный навес на толстом столбе, окрашенный тщательно под белый гриб: красновато-охряный сверху, белый снизу, - и столб был вырублен, как ножка гриба, точно и в самом деле вырос огромный боровик среди зеленых кустов можжухи, как на севере, в настоящей России; и Коняева потянуло к грибу: может быть, там с кем-нибудь сидит и весело хохочет теперь Дуня.
Но, продвинувшись своими большими строевыми шагами к грибу, он увидел несколько человек молодых солдат, должно быть недавних новобранцев, совсем мальчишек почти; читали ту же самую газету, которую в витрине редакции пробежал он недавно через головы других. Читал вслух как раз об убийстве во дворце Юсупова низенький малый с упрямым, вылезшим из-под серой папахи затылком рыжего цвета, а другие трое слушали, и, когда подходил Коняев, один сказал оживленно:
- Я его, Распутина этого, видел на картине, в журнале в одном... Бородища... - Тут он оглянулся на шаги Коняева и докончил, понизив голос и качнув назад головой: - вот как у этого самого, какой идет!
Слух у Коняева был хороший, и, услышав это, он похолодел внутри: вот она, серая явная смесь сидела, - и так как головы всех четырех любопытно повернулись в его сторону, но ни один не встал, то он, передернув косыми плечами и головой, пошел прямо на них, и когда поровнялся с ними, трое хотели было встать, но их остановил тот, который держал газету, рыжий, и они опять сели.
- Эт-то что-о-о? Вста-ать! - закричал вне себя Коняев и весь затрясся.
Все сразу вскочили.
- Честь! - кричал, дрожа, капитан.
- Отставным чести не полагается, - твердо сказал вдруг рыжий.
- Что-о? Это в каком уставе? А? Какой ты части, подлец?..
И кинулся на рыжего, но тот бросился в можжевельник, и только кусок газеты вырвал Коняев из его рук, а другие еще раньше рассыпались во все стороны и зашуршали по кустам, спрыгивая вниз по идущему от гриба к бухте откосу.
- Ишь, черт! Честь ему!.. Мы тебе скоро покажем честь, погоди! закричал издали рыжий, убегая.
А капитан зашатался от сильнейшей боли в голове и едва успел опуститься на скамейку.
Долго полулежал он так, то теряя сознание от рвущей боли в голове, то опять начиная соображать, пока два матроса, отбив от детской коляски дебелую няньку, подошли с нею к грибу с другой стороны, из узенькой аллейки, и тут наткнулись на беспомощно полулежавшего капитана.
- Пьяный, что ли? - шепотом спросил один.
- Заболел, может? - так же ответил другой и осторожно постучал пальцем по погону.
Очнувшийся Коняев, увидя матросов, сразу пришел в себя. Он даже сам поправил съехавшую набок фуражку с огромным козырьком. Он глядел на них умиленно, по-детски и бормотал:
- Матросы... свои... голубчики...
И даже слезы показались у него из-под очков.
- Прикажете отвезти домой? - справились матросы.
- Домой, домой... Непременно домой...
И, опираясь на спинку скамейки обеими руками, медленно встал Коняев.
Матросы, оба сероглазые, один - первой, другой - второй статьи, не только довели его до остановки шедшего из лагеря трамвая, но и поехали с ним до квартиры, оставив пока дебелую няньку, и растроганный Коняев, окрепший уже настолько, что сам взошел на свое крылечко, искренне говорил им:
- Спасибо, голубчики!.. Большое спасибо, братцы!
А матросы дружно ответили:
- Рады стараться, вашвсокбродь! - потом повернулись по форме и молодцевато пошли в ногу опять к Историческому бульвару.
4
После этого случая Коняев никуда не выходил несколько дней; он даже в очереди посылал стоять сестру Соню. Та выполняла это очень охотно, потому что погода все время была редкостно хорошая, и можно было, незаметно для всех, делать глубокие вдыхания на свежем воздухе, о которых она читала в отрывном календаре, как об очень полезных для легких; отрывной календарь ссылался при этом на какое-то учение индийских йогов, поэтому простое средство это казалось ей особенно чудесным.
Коняев же часто в эти дни присаживался к столу и писал "Соображения, которые не мешает знать", адресуя их коменданту города. Тот случай, который так поразил его на бульваре, он развил в целый ряд подобных же случаев, и выходило, что армия поражена в корне, что в ней начинается развал, что это, конечно, следствие неудачно ведущейся войны, но что здесь не без чужого шипу, нет: шип идет из нерусских сторон, и что обратить на это серьезнейшее внимание необходимо.
Довольный своею мыслью, он как-то поделился ею с Дудышкиным, но тот, хоть и часто говорил свое "совершенно верно", все-таки позволил себе заметить, что отдание чести очень стесняет всех, и офицеров даже, не только солдат.
- Ка-ак стесняет? - изумился Коняев.
- Так много им козырять приходится, прямо руку отмахать можно... солдатам, то есть.
- Много?.. Как это много?.. Сколько одним, ровно столько же и другим... Честь - это взаимное, мерзавцы они!.. Мы - флот и армия - защитники родины, и мы друг друга уважаем за это: вот почему честь! А им не разъясняют... А кто должен об этом знать? Комендант! И пусть знает... Пусть!.. Какие у него солдаты тут, - пусть знает... Докладную записку подам и подпишусь. Как его фамилия?.. Русский?
- Оллонгрен, - ответил Дудышкин.
- Что-о? Вы что, - шутите?.. Какой Оллонгрен?
- Он у нас давно уж... зачем шучу?
- Тоже немец? Везде немцы, значит?..
- Или, может быть, швед какой...
- Та-ак! - Капитан подумал, покачал головой, посвистал даже и ни о чем уж не говорил больше. "Соображения" свои он все-таки послал, но так как добавил к ним кое-что еще, то не подписался.
Церкви усердно стал посещать Коняев, когда начал выходить снова, вглядывался в русские лица. Видел в этих лицах серьезность и упорство, и это его утешало. Вспоминал то упорство, с каким защищали Севастополь.
1 2 3 4