А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Да еще и травил бы ее нарочно, чтобы все догадались и ждали... Какой смысл?
- Смысла, положим, нет, - согласился Саша, подумал и добавил: Решительно никакого смысла нет... Хотя все-таки... как сказать...
Бабаеву показалось, что он видит, как в его голове, несмелые и мелкие, копошатся мысли, как мошки под брызнувшим дождем; вот теперь он неизбежно представляет, как его меделян хватает за икры каких-то ночных людей, увертывается от их ударов, оглушительно лает, будит ночь... И кто-то уже бежит на помощь из темноты, светится крикливыми белыми пятнами справа и слева...
А где-нибудь на Мадагаскаре или на Огненной Земле теперь то же самое: кто-то на кого-то хочет напасть, кто-то кого-то стережет, лают собаки. После бессонной ночи - тяжелое, как колокол, звонкое утро... Тоже сидит вот такой вымокший, издерганный человек и говорит о чем-то своем, узеньком и досадном.
- Я слышал, как вы муравьев выводили, - сказал вдруг Бабаев, широко улыбнулся и добавил: - И грачей тоже.
- А-а... А что? - вскинул глаза Саша.
Бабаев оглядел его, долго смотрел в его глаза и ответил просто:
- Ничего... Так, смешно немного.
И, заметив, что Саша глядит на него выжидающе и подозрительно, Бабаев заговорил вдруг, возбуждаясь:
- Я представляю, как вы, низенький, сухой - рукава у вас тогда, наверное, были засучены, чтобы не замочить, - таскали кипяток в сад... Нет, нет, вы не таскали, конечно, таскали Иван с Матреной, а вы только подымали ведра, выливали в муравейник, в самые кучи... Лили и смотрели, что там за кавардак поднялся... Да! А вот грачей-то вы как? Неужели вы стрелять умеете?
Бабаев знал, что у него теперь только любопытное лицо, простодушное, насколько он мог его сделать таким, но Саша обиделся.
- Вы не женаты? - спросил он, покраснев.
- Нет, - ответил Бабаев.
- И... никакой собственности не имеете?
- Нет, а что?
- Ничего... Я так.
Саша перекосил сухие губы, усиленно заболтал в чаю ложечкой. Большой палец на левой руке сучил и дергался. Он спрятал руку.
Лицо его противно сжалось и застыло, точно он замолчал навсегда.
Бабаев увидел, что говорить с ним не о чем, и встал прощаться.
Саша подскочил вдруг.
- Я вам так благодарен! Я вам так благодарен! - конфузливо говорил он и тряс обеими руками руку Бабаева.
И когда Бабаев уходил, он не мог найти ни других слов, ни другой маски для лица. Он стоял такой же чужой Бабаеву, сухой, подавшийся вперед, с розовыми пятнами на скулах и, усиленно улыбаясь, бормотал:
- Я вам так благодарен!.. Не забывайте нас, заходите, рады будем!.. Очень жаль, что служба, а то остались бы, соснули, а? Нельзя?.. Я вам так благодарен!
XII
Улица была мглистая от осенней сырости, серая, обкуренная утренним дымом из труб. Внизу лежали грязные листья, растоптанные сапогами, верх был лиловатый, густой от облаков, а справа и слева у низких одноэтажных домов был слезливый, скучающий вид, как у растрепанных босоногих мальчуганов, засаженных впервые за азбуку.
Вели длинную музыку скрипучие возы ломовиков. Лошади с каждым шагом качали мордами, точно думали вслух. Коричневые люди около них скучно месили грязь.
У Бабаева давило голову, теснило где-то в плечах и груди; шаги были вялые, кривые.
И Нарцис впереди бежал сонно; лениво обнюхивал тротуарные тумбы, лениво подымал около них ногу.
Желтые, пухлые, как листья под ногами, болтались обрывки ночного. Каменный дом в глухом саду начинал казаться сказкой. Стены его мутнели, тончали, рвались, и оттуда, к самым глазам, подходили другие глаза, с синеватыми белками... Потом они морщились; краснели... "Зачем я целовал ее?" - брезгливо думал Бабаев. Плескалась грязная клетчатая рубаха Матрены; гудел ее немой голос: "уббили!"... "Я не то сказал этому Саше... Не о муравьях зачем муравьи? Нужно было так: через полгода, самое большое через год, почувствует в себе старуху Надежда Львовна... Не "почувствует", а нужно иначе... все равно, впрочем... Тогда она изменит. Это не важно - с кем... Ей покажется страшным, что из нее уходит она сама и не придет. Саша, простите ей! Впрочем, вы не узнаете, а она вам не скажет, да и зачем? Разве есть что-нибудь в мире, что нужно беречь? Красота?.. Саша, нет красоты! Это вы просто придумали красоту и поверили в нее, а ее нет. Никогда не было и нигде нет!.."
Дул ветер. Скрипя, болталась вывеска портного над головой когда-нибудь упадет на тротуар. Ветер был вялый, расплывчатый.
Представлялась нога старухи в пестром чулке, как она выползала из прутьев кровати, точно из клетки... Ползет, ползет... Бабаеву казалось, что и здесь, на улице, он куда-то сторонится, сжимаясь, а толстая нога все ползет, ползет.
Вспомнился Нарцис, как он стоял черный на лунно-белом железе - важный, страшный, таинственный... А он - вон какой, как впереди, простой и мягкий, вялый, с пухлым хвостом направо...
Представилось, как Саша быстро и ловко палкой убил таракана, подпрыгнул даже... Противно стало.
- Да ну их всех к черту! - почти вслух сказал Бабаев.
Улица была узкая, и совсем узенький, в две доски, лег тротуар около стены.
Кто-то грузный тяжело шел навстречу Бабаеву. В высокой шапке, в теплом пальто с барашковым воротником, краснолицый, безбородый, шел медленно, прочно, застегнутый на все пуговицы, заплывший; тупо нес свой выпуклый живот, отбросив голову; чуть двигал руками в толстых перчатках; курил сигару, обхватив ее взасос мясистыми губами.
"Мы ведь не разойдемся с ним на тротуаре", - почему-то с бодрящей тревогой подумал Бабаев.
Заметил серые волосы в его усах, складки лежачего подбородка, и вдруг почувствовал прежнюю ночную брезгливость, непонятную теперь в сырых переливах дня, но четкую до клокотанья в горле.
И они не разошлись на тротуаре.
Пахнув противным дымом сигары в лицо Бабаеву, краснолицый двинулся на него выпуклым животом, заняв собою всю узкую панель. "Старуха! - мелькнуло у Бабаева. - Идет обвисшее, безобразное и чавкает все на дороге..."
Он не прижался к стене, как думал этот, с сигарой, не сошел на мостовую. Он захватил его быстро правым плечом, выставив в бок левую ногу, просунул руку ему под локоть, сжался, как пружина, и толкнул. По ноге Бабаева скользнули тяжелые ноги, и гулко ударился о грязную мостовую выпуклый живот. Вылетела сигара, отскочила шапка; забелела низко подстриженная круглая голова.
Бабаев остановился на момент, встретился взглядом с его захлебнувшимися глазами, приложил руку к козырьку, улыбаясь, весело сказал: "Поручик Бабаев!" - потом дошел дальше.
Теперь шаги у него были упругие, гибкие, и день перед ним раскинулся белый, гладкий.
Нарцис впереди стал поперек тротуара, поднял чуткую голову и любопытно глядел назад.
ПЬЯНЫЙ КУРГАН
I
Мужики села Новопавловки вывезли хлеб из амбаров помещика Кузьмичова, поделили скот, подожгли усадьбу. На головнях пожарища палили огромных породистых свиней, варили, ели. Веселыми, емкими глазами втягивали в себя извивы огня - то синие, то желтые, то красные, дышали густым дымом, усталые от сытости, засыпали тут же у костров и спали долго; а костры горели и дымили, как барская усадьба... Просыпались и снова ели.
Бабы шумно устанавливали в избах громоздкие барские кресла и кровати, примеряли длинные шелковые платья, обшитые кружевами.
Пили. Ели.
Ребятишки шныряли по усадьбе веселыми крикливыми пятнами, верткие и темные на фоне огня, как чертенята.
Старики плакали пьяными слезами, говорили о пролитом поте и выпитой крови, говорили о земле и боге, о правде и зле и опять о пролитом поте и выпитой крови.
Забывали о том, что светило солнце; вся жизнь позади представлялась темной и липкой, вся из крови и пота.
Поминали покойников в старых могилах, уже заросших травой, вишняком и бурьяном.
Пили. Ели.
Как будто не было того, что было; как будто что-то выпало из глаз, что мешало видеть. Все видели не так, как прежде: видели землю зеленой и близкой, всю своей, широкой и пухлой; землей дышали, землю чувствовали в плечах и согнутых спинах.
И то, что горела теперь усадьба, казалось простым и понятным, необходимым, давнишним.
Не знали почему, но говорили о какой-то бумаге, которая позволила им, наконец, выгнать Кузьмичова и разделить между собою то, что он считал своим.
И эта бумага и земля, правда и жизнь, бог, царь и совесть, кровь и пот - все слилось в одно и накрыло горящую усадьбу, как прозрачный колпак.
Все было понятно и ясно, и в то же время все было темно и пьяно.
Горела усадьба на кургане; рушился дом, ярко светили конюшни; в саду, треща и разбрасывая искры, вспыхивали старые деревья.
Далекому горизонту было видно, как горит курган.
Курган был старый, высокий, и на сто верст кругом называли его Пьяным Курганом. И в бумаге, посланной становым приставом в город, было сказано, что громят и жгут имение Кузьмичова, "урочище Пьяный Курган".
Несколько бумаг было вызвано к жизни этой бумагой пристава. Исправник писал губернатору, губернатор - командиру полка, командир полка прислал маленький клочок, всего осьмушку листа, поручику Бабаеву, временно командующему седьмой ротой; и, двинутый этой осьмушкой, Бабаев, в караульной форме, недовольный и желчный, ехал во втором классе вместе с исправником Журбою и советником правления Гресевым.
Шестьдесят человек его солдат, с ружьями и боевыми патронами, ехали в двух товарных вагонах сзади.
II
Ночь была месячная, поле - белое.
Сквозь окно в вагон влетали четырехугольные клочья этой ночи, мигали растрепанными косицами четких деревьев, пятнами изб, каплями огоньков и расплывались в желтой мути свечей, прикрытых коленкором.
Поезд качался, стучал и скрипел, точно сверлил черную дыру в светлой ночи, как большой коловорот в чьих-то свирепых, спешащих руках.
Бабаеву, мерно качавшемуся вместе с поездом, чудилось, что наверху, над крышей, как поднявшаяся щетина, частые и острые, сверкают-блекнут стальные вывихи винта, вгрызаются, гложут, плюют опилками, стружками... раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три... дальше, глубже...
На узком погоне Журбы желтели две звездочки: всех было три, но третьей не было видно. Погон был яркий, заметный; масса лица казалась лишним придатком к этому погону. Но именно она, эта смутная масса, жесткая и плотная днем, теперь мягкая, как совиное крыло, отрывала от себя то, что слышал Бабаев.
- Вы думаете, кто их настроил? Евреи, уверяю вас, - все евреи.
Слова были какие-то закругленно-вялые и скучные, как телеграфные столбы в поле. Почему-то стыдно было, что в этой толстой, коротко остриженной голове только одна и такая убогая мысль, плоская, как стоптанная подошва сапога.
И плечо его под погоном, широкое, без складок на мундире, казалось, думало то же, что голова и короткие ногти пальцев.
Курил. Тяжело сопел и кашлял, как в рупор.
Звучно плевал на пол и растирал сапогом. А на сапоге были скучные полоски невытертой грязи.
- Мужик... мужик у нас ребенок... - говорил Журба. - И он не избалован - нет! Разве сам он на такое дело пойдет? Никог-да! Я знаю!.. Притом же он религиозен.
Журба подумал немного, сплюнул и решительно добавил:
- Я сам мужик! Вы думаете, кто? Мужик, нисколько этого не стесняюсь. Поэтому я знаю!
- У вас хорошее сукно на мундире, - зло улыбаясь, скрипуче выдавил Бабаев.
- Что-с? - нагнулся исправник.
- Сукно у вас хорошее... Почем платили?
Бабаев двумя тонкими пальцами гадливо взял полу его мундира.
- Вот уж не скажу вам, ей-богу! - засопел и качнулся животом. - Веселая штука!.. Не то шесть, не то семь рублей... не скажу.
- А может, дареное?
- По всей вероятности, дареное, по всей вероятности!
Он звучно рыгнул, прибавил "тека", вышло "аптека", и вдруг захохотал, просто, во весь голос, как хохочут лошади. Лошади, должно быть, хохочут, когда ржут.
Гресев лежал в соседнем отделении наверху, и было видно его спину в черной тужурке, спину узкую, в чем-то уверенную и жесткую. Вот повернулся, показал лысый покатый лоб и белесый ус, завитой колечком, и бросил вниз Журбе:
- Черт! Зареготал! Чего регочешь? Спи!
Он был на "ты" с Журбою.
- Ваня, ты меня извини, голубчик! Уж больно смешно мне, младенцу: я ведь сам во дни оны поручиком был, а они на меня так косо смотрют!
Журба намеренно старательно вытянул это "смотрют" и засмеялся снова.
Потом спохватился, опасливо взглянул на Бабаева, погладил его по колену рукою:
- Ну, я не буду больше, шабаш, сплю! Вы на меня, на дурного, не серчайте... Я ведь вон какой: у меня мужики усадьбы жгут, а я - пей мой квас, клюй мою малину... Степенности никакой нет... Младенец!
Он снял с себя и повесил мундир и шашку, подстелил под голову шинель и лег. Лег тяжело и грузно, ничком. Темная рубаха, синие шаровары, сапоги, толстая голова - все слилось в одно и не делилось. На полосатом диване лежала темная масса, кряхтела и дышала как-то сразу вся - и толстая голова и сапоги.
Бабаев смотрел на него и думал: "Вот лежит Мамаево побоище".
Раз-два-три, раз-два-три! - поспешно сверлил черную дыру поезд. Было жарко в вагоне, пахло краской. Шнур револьвера давил шею, боевой ремень бока, так что тело казалось повешенным на двух гвоздях сразу, но раздеваться почему-то не хотелось. Противно было, что эти двое, Гресев и исправник, ехали на какое-то еще неясное, но уже жуткое дело и могли спать.
Узкая спина Гресева въелась в глаза, как запах горчицы. Хотелось подойти и вздернуть его, как бумажного паяца за ниточку.
Бабаев встал и прошелся по вагону и, всмотревшись в лицо Гресева, увидел, что он не спит.
Что у него были белые глаза, это он видел раньше, днем, теперь один из них, левый, блестел, как стеклянный, вглядываясь в него, Бабаева.
- Это хорошо, что вы не спите... - подошел к нему вплотную Бабаев.
- Хорошо? Почему хорошо? Тоже сказали!.. Ночь - спать надо! - хрипло обрубил Гресев.
Бабаев смотрел на его лоб и думал: "Под этой гладкой костяшкой у него должны быть совсем другие мысли, но вот он их не сказал и не скажет, потому что он в форменной тужурке с петлицами. С ним нужно говорить в бане и не здесь, в России, а где-нибудь в Будапеште, в Константинополе..."
- Как вы думаете, роты для них довольно? - спросил он снова.
- Роты? Для них? Взвода довольно.
- Кажется, тысяча душ в селе?
- Тысяча триста душ в селе - ну и что же? И взвода довольно... Ведь это сволочь, животные!
- Однако усадьбу сожгли?
- Сжечь не трудно: зажег - и горит. Построить трудно, а сжечь и баран может... Пятилетки, когда курить учатся, целые села жгут. Тятеньки их начали усадьбы жечь, уверены, что безнаказанно, - посмотрим! Пусть разуверятся.
- Значит, мы правы?
- Как правы?
- Мы правы, что едем их усмирять?
- Ого! Вы тоже... пуд сомненья!.. Да ведь они всю культуру сметут, дайте им волю, - новые гунны, только землицу оставят... Наберут земли в руки, в ноги, в зубы... с головой вкопаются в землю и будут эту самую землю жрать, как черви!.. Что им нужно больше? Им Пушкин нужен? Им картинные галереи нужны? Водка нужна - вот вам и вся культура! Психика рогатого скота... Мужики, волы, бараны и прочий рогатый скот... Помню, когда учился в гимназии, у нас был чех-латинист, тот так и объяснял нам слово "мужик" по-коровьи. Гонит человек скотинку; скотинка "му-у", а он ее сзади прутиком "дзик", отсюда и слово "мудзик", мужик то есть... А "революция" значило: "рев на улице"... Не совсем точно, но, черт его возьми, почти что правильно!
Гресев чуть засмеялся, приподнялся на локте, и стало видно все его длинное, безбородое лицо с мясистым подбородком.
- Вы - собственник? - спросил он Бабаева.
- Я? Нет... - ответил Бабаев и тут же вспомнил свою усадьбу, дом и голубятню - все, за что лавочник Черноиванов давал восемьсот рублей.
Стало странно, что он забыл об этом и солгал этому белому с уверенной спиной, но не хотел поправляться.
И тут же вспомнилась зима и какая-то маленькая речонка внизу под горою. Только что застыла, и лед гладенький, скользкий и прозрачный, дно видно, зеленую траву на дне, над желтым песком.
И почему-то давно забытое теперь вспоминалось, как на этот лед высыпала орава деревенских ребят с дубинами-колдашами и глушила рыбу. Рыба была маленькая - пескари, уклейки, окуньки, - и видно было, как она таилась подо льдом между травою... Над нею по льду били колдашами. На льду вспыхивала радуга. "Орел!" - кричали ребятишки... Рыбу вытаскивали рукой через пробитую дырку и тут же ели, сырую, чуть прожевавши. Запивали водой из речки, растянувшись над прорубью.
Вспомнился и свой колдаш - ветловый, с колечками на коре; делал Фома-конюх, русявый с веснушками.
В этой же речонке утонула как-то в летнюю жару старая слепая коза Малайка, и другая старая, нянька Маврушка, над нею плакала.
Гресев говорил что-то, но уж был противен его голос, и было почему-то не важно, что он скажет, а важна маленькая речка без названия, пескари и ребята в латаных белых полушубках, с льняными косицами из-под шапок и светлыми глазами... Там теперь зима, и опять застыла маленькая речка, и новые ребята с колдашами глушат рыбу и глотают ее сырою, чуть прожевавши.
А Гресев говорил, что без святого права собственности нет культуры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25