А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Не слышит ее милый, и петь не для кого больше теперь! Быстро отерла слезы. По шагам за дверью догадала, что Микифор, посельский. Встала, свела брови, кутая плечи в индийский плат (сама не ведая, сколь хороша в сей миг). Микифор глянул, склонился низко:— Рожь привезли, государыня!Усмехнулась глазами. Не государыня она, простая княгиня, вдова. Почто и величает!— Селянин на поварне, поди, коли не пьян, созови! Хлебный анбар, что под стеною, даве вымели, почистили под новину, туда и кладите! Сколь четвертей? Погоди, сама гляну!Ударила рукой в подвешенное медное блюдо (подумалось: а коли и на сенях нет никого?). Однако прислуга нашлась. Выскочила раскосмаченная, рот до ушей, девка (уж не миловалась ли с кем?). Подала зимний вотол. Настасья плотнее завязала сверх повойника простой пуховый плат, сошла на задний двор, куда въезжали сейчас припозднившиеся возы. Вот и вновь некогда ей погрустить-подумать! Будет считать кули, выпрастывая руки в прорези меховой оболочины, совать ладони в рожь: не сырая ли? Будет скликать слуг, следить, чтобы полупьяные холопы по-годному уложили зерно, чтобы возчиков накормили и напоили на поварне, а коням задали овса и сена, а там вечерний обход, а там ужин и дети, коих всех по очереди надо уложить в постелю, присмотрев, не позабыли ли няньки вымыть малышей и расчесать им волосы. А после всего — молитва перед иконою Богоматери, за всех поряду, живым — за здравие, мертвым — за упокой. Иногда за весь долгий день и не присядешь ни разу!А Маше надобно жениха. А Всеволод растет, и — кто будет править Тверью? А в Литве, слышно, нестроения, осенью был набег на Можай, не станут ли ратитьце с Москвою? В этих делах она мало что может понять. Был бы жив покойный супруг! А Мишуту надобно учить грамоте, а там и Владимира с Ульяной, а там и Андрюшу…Муж мой, ладо! Видишь ли ты меня оттоле, зришь ли мои труды неусыпные в память твою, во имя твое и в честь? Как трудно порою засыпать без тебя в святочную, полную веселья и смеха разгульную ночь!Наутро, едва она справилась с обходом служб и клетей, явился служка сообщить, что епископ Федор желает ее видеть. Настасья быстро распорядилась о закусках и о питии, ждала в особной горнице, где принимала важных гостей. Про себя положила непременно поговорить о Мишутке.Тверской епископ был со вдовой Александра накоротке и потому не стал слишком чиниться и говорить околичностями. Коротко осведомясь о здравии чад, отведав рыбы и запив ее травным настоем (в последние месяцы епископ Федор сильно прихварывал, и Настасья, зная это, заказала ему заранее мягчительное питье с мятою и зверобоем), епископ откинулся в кресле и сам повел речь о том, о чем Настасья намерилась его вопросить.— Отроку Михаилу подходит срок к научению книжному, — выговорил Федор. — Како мыслишь ты, госпожа, о сем деле, наиважнейшем для юного отрока?Выслушав ответ вдовы, Федор склонил голову, покивал согласно, вновь глянул светлым старческим взором. С легкою улыбкою примолвил: не хотела бы она отослать сына учиться в Новгород, к архиепископу Василию, понеже оный крестил младеня и ныне хощет приложити труд свой к воспитанию Михаила и научению книжной грамоте?Настасья вспыхнула, смешалась, поняв сразу и всю заманчивость предложения Василия Калики, и могущее воспоследовать неудовольствие Костянтина с Авдотьей, ежели не самого великого князя Семена.— Позволь, владыко, побеседовать с сыном моим.Скоро Михаил предстал перед матерью и епископом. С мороза остро почуялись ему все запахи: старческий, Федора, привычный — от матери, запах свечей, травного настоя, рыбы и закусок, расставленных на столе (ему тотчас захотелось есть, но он сдержался, понимая, что попросить сейчас, в присутствии епископа, кусочек рыбы было бы неблагопристойно).— Поедешь учиться в Новгород?Отрок перевел взгляд с матери на епископа и обратно. Что это они решили тут вдвоем? Первое чувство было — бежать назад доигрывать с ребятами. Какой там Новгород, зачем? Он прихмурился было, опустил голову, задумался, кусая губы, и вдруг горячая волна прилила к сознанию: в Новгород Великий! В тот далекий и богатый город! Который, говорят, еще больше Твери, где иноземные корабли, немецкие, датские и варяжские гости, где река Волхов и Перынь…— Хочешь поехать? Тебя зовет крестный твой, Василий Калика! — донесся издалека голос епископа.Михаил поднял голову, глаза блеснули:— Конечно, хочу! — воскликнул он. — А правда, что в Волхове живет змей и ему бросают людей на съедение?Епископ Федор улыбнулся. Настасья, охнув, притянула сына к себе:— Тебя не съест, не боись!— А я и не боюсь, мамо! — с легкою обидой отозвался отрок, чуть отодвинув Настасью плечом, и вновь поднял светлые любопытные глаза: — А что, теперь уже змея того неможно увидеть? ГЛАВА 32 Ольгерд встал, резко отшвырнув серебряный кубок. Багряное вино, точно кровь, полилось по столу.— Ты знаешь, что я не пью! Не советую и тебе пить, Кейстут! Нам нужны ясные головы, чтобы хотя удержать их на этих плечах! Неужели ты не видишь, что Литва гибнет! И погибнет вскоре, ежели ты… Ежели мы с тобой не спасем ее нынче, сейчас!Он стоял, прямой и высокий. Кожаный пояс с чеканными узорами из серебра красиво стягивал стан. Льняные волосы прямыми прядями падали на плечи. Длинное лицо Ольгерда, всегда такое спокойное, нынче потемнело и подергивалось от гнева. (Князья были одни в палате, почему только Ольгерд и дал себе волю.) Внизу, во дворе и за стеной, шумела дружина, шел пир, рекою лилось пиво и вино. Кейстут потому и поднес кубок брату, хотел порадовать, разыскав его в этой уединенной горнице, не чая худого от чары красного фряжского.— Гибнет? Литва? — не поняв, изумился Кейстут.— Да, да! Не обольщай себя тем, что наши рати стоят под Киевом, что мы заняли Галичину с Волынью, взяли Полоцк и Луцк и не сегодня-завтра, быть может, возьмем Смоленск! Скажи, можем мы справиться с Орденом? Немцы одолевают нас в каждом бою! И еще страшнее — без боя! Вильна наполнена католиками, Явнут давно уже в руках римских попов! Над нами висит Польша, и венгерский король точит меч, мечтая завладеть Галичем! Ведомо тебе это? Ведомо тебе, кому поможет богемский король, ежели разразится война? Да! Отец отдал нашу сестру, Ольдону, королю Казимиру в жены, а с нею воротил двадцать четыре тысячи пленных поляков, которые снова пойдут на нас, когда грянет война! И не венгерский король, так сам Казимир протянет тогда руки к Галичу!Где я возьму брони для моих воинов? Литвин выходит на бой в холщовой рубахе против немецкого панциря и закованного в латы коня! Магистр запрещает рижанам продавать нам свейские брони! Король подарил наши земли Ордену! А папа из Рима благословляет войну с неверными! Сумели мы хотя на пядь отодвинуть немцев от наших рубежей? Что остается нам? Поддаться латынской лести? Принять ихнего бога и папу римского? Или креститься у греческого патриарха?Ты считал, Кейстут, сколько нас? Нас, литвы, а не русичей, захваченных нами! Мы с тобою и то дети от русской матери, Кейстут, и я в детстве был крещен православным попом. Но я литвин! И ты тоже, брат! Попы всё врут! Стоит нам принять русского бога, одолеют русские! Стоит поддаться латинам — одолеет Орден либо польский король! И мы, гордая литва, будем чистить хвосты коням и пасти коров у немецких рыцарей! Понял ты это, Кейстут? Скажи теперь, кто мы с тобою? Я не чую в себе русской крови! Ни знака креста не ведаю на себе! Мы дети огня! Дети бога грозы, Перкунаса! И мы должны быть самими собой! Иначе нас одолеют не те, так другие!А теперь сообрази сам. Нас семеро, семь сыновей нашего великого отца! Наримант крещен в православную веру. К тому же труслив и бездарен. Дай ему власть, и он разом погубит страну! В Вильне сидит Явнут, и ежели он просидит там еще десять лет, католики возьмут нас без бою и перережут, словно кур в курятнике! Я ведаю, что говорю, Кейстут! Наримант с Явнутом сейчас главные вороги Литвы и наши с тобой! Кириад, Любарт и Монтовид не в счет, пока не в счет, ты знаешь сам! Мы или они! Надо брать Вильну, пока не поздно! Ты понял это, Кейстут? Ты понял это, брат мой единокровный? Вот о чем надобно мыслить теперь, а не пить вино и орать дурацкие песни, радуясь невесть чему!Ольгерд смолк, остро и тревожно вглядываясь в худое лицо Кейстута. Никогда доднесь и ни с кем он не говорил так открыто и, кончив, сам испугался сказанного: а ну как брат отступится от него?Кейстут думал, он то опускал, то приподымал высокое чело, коротко взглядывая на брата. Удержит ли Ольгерд власть? Поверят ли ему бояре и воины? Не восстанет ли смута в стране? К радости Ордена! (А это будет самое страшное!)— Поддержит тебя… нас дружина? — спросил он наконец хмуро.— Да! — ответил Ольгерд, продолжая острым пронзающим зраком глядеть на брата. — Дружина идет за сильными! Мы, я и ты, должны доказать это теперь!— Это на всю жизнь? — спросил Кейстут, вскидывая глаза.— Клянусь Перкунасом и всеми богами Литвы, клянусь священным дубом, клянусь отцом и матерью, клянусь совестью и честью воина, клянусь этим мечом и этою цепью на шее моей! Мы будем с тобою как два глаза, и две руки, и жены не смогут поссорить нас между собой, ибо тебе будут Троки, а мне Вильна!— Ты все наперед продумал, Ольгерд, даже и это! — бледно усмехнулся Кейстут.— Да, и это, мой брат!— И знаешь, как занять Вильну…— Да!— И как подготовить дружину…— Да!— И что делать потом…— Да, да!— И как поступить с братьями, ежели мы, ежели их…— Этого я еще не знаю, Кейстут! Братняя кровь часто лилась в нашей стране, и все же я не хотел бы красить княжеское корзно свое в багрец кровью сыновей Гедиминаса. Через этот ручей я постараюсь перешагнуть, не замочив ног.Кейстут поднял наконец голову, решившись. Братья шагнули друг к другу и обнялись.— Погоди! — сказал Ольгерд. — Давай принесем древнюю клятву, клятву наших предков, что ты и я будем неразлучны друг с другом как две руки единого тела до самой смерти!— И после нее! — строго ответил Кейстут. Он был рыцарем, и честь данного слова была священна для него.За стеною шумела дружина, раздавались победные клики, нестройное пение пьяных голосов.— Скоро они пойдут за мною до края земли! Но узнают, что я повел их против Явнута только под стенами Вильны… — задумчиво проговорил Ольгерд, прислушиваясь к шуму за стеной.— Слушай, брат! — вопросил Кейстут. — Вот ты говоришь, что Литва одинока и на краю гибели. Веришь ли ты, что мы устоим днесь и в веках?— Воин не может и не должен гадать о том, чего невозможно постичь. Бояться грядущего и гадать — женское дело! Во что верю я? Во-первых, в то, что Орден столкнется с Польшей, а Казимир с Карлом Богемским! Во-вторых, что русичи несогласиями погубят самих себя, как погубили уже Михаила Тверского! И тогда Псков с Новгородом, а быть может, и Тверь со Смоленском откачнут к нам! В-третьих, я знаю и понял, как надобно бить Орду, и, клянусь тебе этим мечом, Орда тоже вскоре уведает об этом! Вот во что верю я, Кейстут! В это оружие и в эту голову! И боюсь я только попов. Они сильны словом, а слово сильнее меча! Но и они не страшны нам, ежели Рим перессорит с Цареградом, а к этому, кажется, идет! Унии с Римом уже не будет. Я узнал. В Константинополе началась война. Только одно, токмо одного не хватает нам, литвинам! Как сделать так, чтобы литовские бабы рожали сразу же взрослых воинов?— В бронях и на коне! — поддержал невеселую шутку Кейстут.— Да, в бронях и на коне! — жестко отозвался Ольгерд. — Мы слишком много покорили русских земель, и надо беречься, чтобы и нам самим нежданно не стать русичами…Оба замолкли. Длинное нервное лицо Ольгерда опять застыло, словно он надел маску.— Выйдем к дружине! — предложил он первый брату. — Нас с тобою зовут плесковичи! Заметь: зовут меня, а не Нариманта, коего новогородцы пригласили стеречь ихние пригороды, и помочи чают от нас с тобой, а не от Нариманта с Явнутом!Братья вышли, потушив свечи, низко наклоняясь в дверях. Забытый кубок в полутьме покоя так и лежал опрокинутым на столе, и в сумерках красное вино чернело, словно пролитая кровь еще не свершенного преступления. ГЛАВА 33 Медленная речь. Медленное восточное застолье. Едят руками, засучив рукава, баранину и плов. Высасывают кости, облизывают жирные пальцы. Пьют кумыс. Изредка — взгляд из-под полуприкрытых век, мгновенный, изучающий. И опять ничего. Плоские лица бесстрастны. Длится беседа обо всем, кроме того, ради чего собрались вокруг дастархана хозяин и гость. Чадят светильники. Томительно ноет зурна. В роскоши ковров и чеканной утвари танцует девушка. Жирные пальцы шевелятся в лад танцу. Глаза прикрыты от удовольствия. Ай, вах! Танцовщицы не закрывают лица. Брови подведены и слиты воедино чертою синея краски, словно излучья татарского лука. Ай, вах! Хорошо! Якши!Продается конь, или продается красавица, или продается жизнь. Об этом не говорят, говорят совсем о другом, но пир длится, и медленно созревает уже неотвратимое решение. Передадут повод коня из полы в полу. Красавицу, взяв за косы, швырнут на ковер, под ноги нового господина. Жизнь возьмут ножом во время пира, или стрелой на охоте, или арканом прямо на улице, середи толпы, — ежели продана жизнь. Так в торговле. Так и в борьбе за власть.
Смерть никогда не приходит вовремя. Вернее сказать, ее никогда вовремя не ждут.Узбек задыхался. Глаза на исхудалом лице вылезли из орбит. Зачем эти ватные покрывала, шелка, подушки и кошмы, зачем! Воздуху! Ежели бы его сейчас вынесли на простор, в степь! Чадят светильники. Запах сандала давит на грудь. Отвратительно пахнет жирным, — зачем они варят баранину, зачем всё, когда пришла смерть! Его переворачивают, больно — нет чутких рук, нет близкого, никого нет! Как он одинок, как немощен — повелитель мира, царь царей! Где дети? Зачем тут эта, толстая? Уберите всех! Где Тинибек?— Повелитель, твой старший сын с войсками в Хорезме!— Послать за ним!Молчание.— Послать за ним немедленно, слышите, я умираю!— Будет исполнено, повелитель.Голоса бесстрастны. Его не любят. Его не любит никто! Единственный любимый сын, Тимур, в могиле. Некому сесть у пышного ложа, некому взять в ладони свои его холодеющие пальцы и проводить в последний великий путь.— Позовите детей!Узбек хрипит. В горле булькает, сгустившаяся слюна не дает дышать. Он закидывает голову, шепчет:— Уберите подушки!А ему их поправляют, подымают выше, еще более затрудняя дыхание. Его не слушают, не слышат уже! Его никогда, никогда не слушали. Творили кто что хотел. О, он знает, Черкасу надо срубить голову, Товлубегу тоже… Если бы он мог встать! Один только день! Одного дня не дал ему Аллах! Он все бы поправил, все бы переменил тогда. Он бы… тогда… Воздуху! Зачем курильницы… дым… копоть… Зачем?!Кто-то почтительно склоняется над ложем. Они издеваются над ним! Ах, прибыли сыновья? Зови…Джанибек и Хыдрбек входят, стоят почтительно, прижав руки к груди. Он уже плохо видит, ему кажется, что Джанибек улыбается. Неужели рад? Рад его смерти?— Иван, Иван! — зовет он мертвого улусника своего. Коназ Иван мог бы ему помочь, подсказал, кто из них… Он умный, коназ Иван, очень умный! Надо было убить его, а не коназа Александра… Теперь оба мертвы, и он умирает, повелитель мира, светоч веры, как называют его муфтии, столп вселенной… А ему теперь ничего не надо, только воздуху, один единый глоток!Сыновья, пятясь, отходят от ложа, около которого начинает хлопотать арабский врач, переглядываются, и в этом первом освобожденном взоре мелькает уже предвестие близкой судьбы одного из них. Джанибек и вправду улыбается в этот миг. Младший трепещет, как заяц при виде змеи. За стеною ждут конца эмиры Джанибека, и его, Хыдрбека, сейчас защищает от брата только тоненькая рвущаяся ниточка тяжкого дыхания отца. Его трясет. Не от печали, от страха. Проживи, отец, проживи еще, пока не вернулся Тинибек! Будет ли лучше, Хыдрбек не знает, но сейчас ему страшно, его страшит улыбка брата у ложа умирающего отца. Он еще ничего не знает, не знает и того, о чем уже извещены эмиры там, за стеной, за серой кирпичной стеной, выложенной голубыми и желтыми изразцами, но он дрожит, как заяц в тенетах при виде приближающейся смерти…Где былое братство Чингизидов? Где кровная связь родства и память общего дела сынов далекой Монголии? Ее нет, ее уже нет! В коврах, в изнеживающей дворцовой роскоши и великолепии награбленного узорочья, притекшего из Багдада, Исфагана, Дамаска, среди мусульман, чуждых закону степей, исчезла, исшаяла доблесть и честь нойонов и воинов Темучжина, исшаяло доверие близких друг к другу, а когда нет веры в человека, лучший помощник — нож! И брат дрожит при виде брата, ибо нет братства крови, есть жажда власти, и только она. Жажда власти, которая уже начинает губить и скоро погубит совсем древнюю славу Монголии.…Они тоже не всегда любили один другого и тоже резались насмерть, и все же они были братья, Чингизиды, дети, внуки и правнуки великого, и они еще понимали это, и понимали их воины, пронесшие девятибунчужное знамя через полмира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67