А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Ступай!И Ульяна не посмела более задерживаться в палате.Ольгерд тогда разложил рядом три грамоты: послание Всеволода, в котором старался вычитать вот уже полчаса косвенное согласие на захват Ржевы, отчет брянского соглядатая о настроениях в городе и сегодняшнее известие о том, что митрополит Алексий уехал в Царьград, после чего стал думать.Иван Иваныч сам по себе был, конечно, не страшен. Алексия, очень может быть, постараются по его просьбе задержать в Цареграде. Хан с войсками, по слухам, находится на пути в Арран. Грамота папе римскому задержит Казимира с Людовиком Венгерским от нежелательного удара в спину. Да, впрочем, соглашение с Казимиром о десятилетнем перемирии на днях подписано.На мгновение возникла сумасшедшая мысль бросить все силы на Москву — но он отогнал ее. По пути оставался неодоленный Смоленск, с юга — независимые северские княжества. Даже ежели он изгоном захватит город, ему придется вскоре уйти из Московской волости, а там возмутятся владельцы мелких уделов, что сейчас сидят на своих княжениях, втайне ненавидя Москву, и он рискует, ничего не приобретя, потерять всех своих залесских союзников. Возмутится суздальский князь, восстанет Тверь, неведомо как поведет себя Олег Рязанский… Нет, нельзя было. Без прочного союза хотя бы с объединенною Тверью — нельзя! А грекам, как он понял слишком поздно, надобно было серебро. Тогда и русская митрополия уже теперь перешла бы в его руки! Нет, не страшен ему Алексий, тем паче — нынешний, уплывший в Царьград!Патриарху надо написать еще раз о том, о чем он писал уже неоднократно: что московский митрополит небрежет западными епархиями, не заглядывает ни в Киев, ни на Волынь, что церковь изнемогла без верховного главы… И дать понять, что он, Ольгерд, только и ждет возможности присоединить Литву к престолу греческой православной церкви.Кейстуту хорошо! Сидя в Жемайтии, можно гордиться тем, что ты литвин и язычник! А ему? Когда едва ли не все население его удела состоит из одних русичей… Охрани меня Перкунас от знака креста и всяческих попов — не важно, греческих или латинских! Молиться перед иконою в церкви пристойно женщине, а не мужу-литвину, коего охраняют жрецы-кривиты и главный из них — Криве-Кривейт и берегут вайделоты, хранители священного огня, который клянется на мече и приносит присягу над теплым телом только что поверженного быка, который сжигает рыцарей во славу огненного бога, до сих пор нерушимо хранящего Жемайтию от немецкой нечисти!А папе должно написать сегодня же. И тянуть, тянуть сколько можно! В конце концов, перед ним сейчас лежали Ржева и Брянск, захватить их надо было немедленно! А воины пусть думают до поры, что поход будет на Волынь… Кому бы повестить об этом втайне, но так, чтобы через сутки уведали все?Он аккуратно собрал грамоты. Поднял с лавки тяжелый, обитый железом ларец. Сложил туда грамоты и ударил в подвешенное близ стола серебряное блюдо. Звуки еще отдавались, замирая, под сводами, когда в палату протиснулся печатник. Ольгерд своим ключом запер ларец и передал его молча печатнику из рук в руки, выразительно поглядевши тому в глаза. Взгляд был слишком красноречив, ибо лоб печатника разом взмок, и, прижимая к себе ларец обеими руками и часто кланяясь, он, пятясь задом, тотчас покинул палату.Ольгерд еще посидел, подумал, следя, как безостановочно поворачивается тяжелый вертел, и, решив про себя окончательно, что начинать надо с Брянска, а Ржеву захватить изгоном, врасплох, минуя смоленские волости (и тотчас отослать о том тайную грамоту старшему сыну Андрею в Полоцк), кивнул слуге, повелев, чтобы накрывали на стол; потом крикнул мальчика и, опираясь на его плечо ладонью, слегка прихрамывая, покинул покой. К вечерней трапезе с дружиною следовало переодеться в княжеское платье.Проходя галереей, он чуть задержался у окошка. Дубовые рощи еще стояли нерушимо, и только отдельные пятна старой бронзы среди темно-зеленой листвы возвещали начало осени. Ну что ж! Конница не попадет в распуту и не будет вязнуть на русских, непроходных по осени дорогах. А хлеб под Брянском уже убран, и ему будет чем кормить на походе людей и коней…В окошко пахнуло влажным осенним ветром, и показалось, что уже заструилась дорога под копытами литовской конницы, и его караковый жеребец идет под ним, плавно сгибая шею, и косит, играя, глазом, и с притворною злостью грызет удила, и ветер осени дует в лицо, и радостен конский бег, приносящий всегдашнее ощущение возвращенной молодости. Он не любил своей хромоты и старости, мыслей о ней — не любил тоже. Впрочем, о последнем влюбленная молодая жена помогала ему забыть. Он втайне не любил и пиров, поскольку никогда не пил ничего, кроме воды, а потому с небрежением взирал на хмельных соратников своих. Но стремительный конский бег — любил и в седле молодел душою и телом. И лучшие, самые значительные победы свои совершал стремительными и внезапными рейдами конницы, равно пригождающимися в борьбе с тяжелыми немецкими рыцарями и с татарскою легкоконною лавой. Он даже никогда не осаждал подолгу и не захватывал в упрямых многодневных штурмах вражеских городов. Он громил, разорял и уходил и стремительно являлся вновь, пока и города, и княжества сами не падали к его ногам, то отдаваясь в лено, то принимая его воевод и сыновей на столы. Он с юности научился заключать выгодные союзы с владелицами лишенных мужского потомства уделов (первая жена принесла ему Витебское княжество), и сыновей ему надобилось много. Для того же самого — захвата уделов, упрочения власти. И потому еще, что она рожала сыновей, Ульяна была хорошею женой.Да, конечно! Всеволод не вступит в дела Ржевы и помешает вступить дяде Василию. А Иван Иваныч… Ржева — это верховья Волги, это путь по Селигеру к Новгороду, это граница Твери. Это постоянная угроза Волоку Ламскому и дорога на Можай, который ему в тот раз, при Симеоне, не удалось захватить. (Не удалось, ибо поспешил. Пошел к Можаю, не взявши Ржевы и не укрепив ее за собой!) Все время, пока он с помощью слуги переодевался в праздничное платье, Ольгерд не переставал думать, поворачивая так и эдак, и уже понял, вешая на грудь серебряное княжеское украшение, что конницу надо двинуть отсюда сразу же после пира, в ночь, дабы немецкие соглядатаи не усмотрели числа уводимых дружин, а грамоту Андрею отослать тотчас, еще до пира. Вспомогательные отряды он будет забирать дорогою, не задерживаясь. (И на брянский стол посадит второго сына, Дмитрия!) Ольгерд поглядел в серебряное зеркало и усмехнулся своему отражению. Это даже и хорошо, что русичи немирны друг с другом! Иначе ему трудно было бы, опираясь на уже завоеванную Русь, подчинять себе прочие русские княжества, как он это делает теперь!Предстоял пир. А в его ушах уже звучал согласный топот множества конских копыт, уже стремилась дорога, и ветер новых сражений овеивал ему лицо.«Ты все взвесил, Ольгерд?» — строго спросил он сам себя, останавливаясь на пороге.Кейстут — тот кидался в бой очертя голову, и не раз попадал в плен и бежал, и постоянно играл со смертью. Он сам никогда не совершал ничего подобного. Хотя и не был труслив. Зато захватывает удел за уделом и стоит сейчас, по сути дела, во главе всей Литвы.«Ты все взвесил, Ольгерд?» — повторил он снова и, прикрывши глаза, перечислил все, что должен был захватить, присоединив к Литве: ныне Ржеву и Брянск, следом — верховские княжества и Можай, затем — Смоленск и Киев, затем — Галич и ту часть Волыни, что сейчас в польских руках, затем Псков и Новгород, затем Тверь и наконец Москву. Рязань и Суздаль тогда сами попадут к нему в руки. И после всего — Орда. Или раньше Орда? И хватит ли на все это сил, лет, времени жизни? И какую веру придется тогда принять?Это был тяжелый, доселе неразрешимый и раз за разом отодвигаемый им вопрос. Тут был и вечный спор с сыном Дмитрием-старшим, убежденным христианином, которого он нынче прочит на брянский стол.Единая его попытка расправиться с христианами в Вильне привела лишь к появлению новых литовских мучеников, и больше он подобных попыток не повторял. Ульяна, как и Мария, его первая жена, свободно молится в церкви, имеет своего попа, строит храмы, жертвует на виленскую православную церковь… Католиков он не утесняет тоже. Две чуждые веры всегда безопаснее, чем одна. Верил ли он сам? Когда-то он попросту смеялся над верою, теперь мог бы сказать, пожалуй, что не знает. Вера живет традицией, обрядом, нерушимым преданием старины. Смена веры болезненна всегда и порождает во многих зачастую полное безверие. Ольгерд был человеком своего времени и верил в себя самого больше, чем в отвлеченного бога, будь то Перкунас или Христос. То была его беда и судьба. Будущего Ольгерд, увы, не провидел, как и все смертные.Алексий заставил его вновь всерьез задуматься о делах церкви. И поспешить со своим ставленником на митрополичий престол. Роман, полагал он, очень хороший противник Алексию. И теперь, под тяжестью литовского серебра, цареградские уклончивые весы склонились, кажется, в его сторону. Нет, и Алексий ему уже не страшен!И вновь он услышал внутренним мысленным слухом глухой топот множества конских копыт. Где решает меч, там не перевесит уже ни сила креста, о которой постоянно толкует Ульяна, и никакие поповские бредни!
В августе Хвост вновь послал всех ратных на жатву своих хлебов. Никита едва вырвался, и то под конец работ, по слезной просьбе Услюма помочь тому с уборкою урожая.Дела у брата, и верно, были плохи. Рожь стояла неубранная и уже осыпалась. Никита прихватил Матвея Дыхно и еще двоих своих ратных, и мужики впятером, не разгибаясь, за трои дён сжали хлеб, поставили в бабки и обмолотили бы, но пошли затяжные дожди и помощников пришлось отпустить. Никита с Услюмом принялись налаживать овин.— Чего столько земли набрал, коль одюжить не можешь? — ругался мокрый Никита. (Услюм ныне распахал по выжженному новую росчисть.) — Да тут и допрежь тебя без холопов дел было не своротить нипочем!Услюмова женка, невысокая, невидная собою, бегала с выпяченным животом, виновато поглядывая на сердитого деверя, делала, что только могла делать баба в тягостях, которой вот-вот родить. («И дите-то не смог путем заделать, чтоб не под урожай с родинами-то!» — сердился Никита на брата.) Овин все же накрыли, настлали жердевой настил, набрали смолистого корья, старых пней, сучьев. Дождь то проходил, то зачинал вновь. Возили с поля мокрые снопы. Услюм с телеги подавал их деревянными долгими тройнями Никите, а тот, кашляя и отфыркивая острую труху, тесно усаживал снопы стоймя на жерди в овине. Над первым рядом набивали второй, колосьями вниз, и так — до самого верху. Влезло шесть сот снопов. Когда затапливали, опять чуть было с отвычки не учудили, не подожгли хлеб, но, присыпав огонь дерниной, кое-как наконец справились. Густой горячий дым наполнил овин, начал выбиваться из-под куриц кровли. Ночью братья попеременки не спали, караулили огонь, сидели в яме, вздрагивая, словно задремавшие куры.Перетаскавши первые снопы высушенного хлеба под кровлю житной клети, где расчистили место под ток, набивали овин снова и снова жгли старые корневища, сами заодно с хлебом коптясь в горячем едком дыму.Рожь все-таки спасли всю и даже обмолотили. Одну только высокую, загодя сметанную скирду оставили на поле до снегов.Уже под самый заморозок убирали огороды, рвали репу. Услюмова женка, сидя на крыльце с расставленными коленями, на которые был уложен огромный живот, неутомимо вязала лук в долгие плети, чтобы повесить потом в избе рядом с печью. Капусту свалили в погреб, и Никита порою дивил сам себе: порешивши бросить все это, он нынче работал так, как никогда допрежь, и ведь не свое уже, братнино! Видно, заговорила на возрасте отцова кровь.Вечером, уже в сутемнях, забирались в избу, жрали дымное варево, спроворенное Услюмовой бабой. Услюм сказывал про свои нелады с пчелами: как его всего на роевне обсел медведем пчелиный рой, как в другой раз рой улетел в лес, на чужую заимку, и там сметался в дупло, и потом они долго спорили с соседом, чьими теперь считать пчел. Услюм завел пасеку только-только, многого еще не умел, и ему все было внове. Пчелы роились у него в нескольких бортных деревьях, в лесу, а отсаживались им в нарочито поставленные на росчисти дуплянки с узенькими летками для пчел. Одну дуплянку брат даже вырубил в виде смешного толстого уродца-лесовика с густою бородою, и пчелы выныривали у него из-под кромки усов. Дуплянки были пока еще новым изобретением, еще далеко не всем нравились, и Услюм гордился, что сразу начинает с них, а не со сбора дикого меда по бортям, как повелось исстари…В деревянной чаше лежали ломаные куски сотов с медом. Оба, Никита и Услюм, изредка протягивая руку, отламывали кусок, начинали жевать, сплевывая воск, а подчас и случайную пчелу, попавшую в рот вместе с сотом. Трещала лучина. Сопел малыш в зыбке. Услюмова баба, пристроясь с прялкою на лавке близ светца, смешная со своим выпяченным животом, пряла шерсть. Накрапывал теперь уже нестрашный дождь, вздыхали коровы в хлеву, изредка глухо топали по бревенчатому настилу конюшни его и Услюмов кованые кони. И было тихо, так тихо, словно бы и невзаправдошно, как никогда не бывает тихо в городе. Тихо и мирно. И Никита, прожевывая мед, мгновеньями вдруг остро чувствует, понимает своего брата. И только уж чтобы как-то помочь не помочь, а хоть показать, что он старший в роде, предлагает:— Хошь, в княжеские бортники тебя запишу? Полтора пуда меду сдашь на кажный год, и никаких тебе боле даней-выходов, ни корма с тебя, ни повозного, живи сам себе великим боярином!Услюм, прищурясь, глядит куда-то мимо него. На молодом лице брата со светлой смешною бородкою уже крепко легла печать всегдашней крестьянской озабоченности. Он отдыхает. Хлеб спасен с братнею помочью, и, значит, спасен год, а вдругорядь он станет умнее и не затянет так со жнитвом, наймует баб, обернется как-нито, а там — на новой росчисти хлеб родит хорошо — выйдет в статочные хозяева, и мед… С медом много можно совершить, коли с умом! А пчелы есть, стало, и гречиха родит добрая… А княжеский бортник — он уж в себе не волен. Пчелы хошь и погибнут, а мед давай! Стало, все брось и броди по лесу хошь за сколь ден пути! Хошь в заокские леса подавайся, а разыщи борти, достань, да принеси, да чтоб был чистый да белый! И тут уж свое хозяйство хошь и порушь в ину пору! Бортники тоже… Медом, конечно, живут…И чуялось, что держит брата пуще всего эта вот тишина, и дымный избяной уют, и эта кубышка-жена, что прядет неутомимо и будет соваться и делать до последнего, и утром того дня, как ей родить, еще сумеет истопить печь и сварить щи, а там созовет соседку-повитуху и, едва опроставшись, час какой отлежав на лавке, снова примется хлопотать, и прясть, и варить, и доить коров, и обихаживать детей и мужа. А он, отдохнувший после страды— а только и слава, что отдохнет! — к завтрему достанет загнутые по весне полозья и начерно вырубленные копылы и станет мастерить новые дровни, чтобы успеть до снегов, а там чинить сбрую, а там мочить и мять кожи, а там… Да мало ли дела у мужика на кажен день, кажен час, так что, хошь и слушая сказку али бывальщину, не перестает он то вырезывать какую посудину, то сучить дратву, то подшивать валенок или заплетать лапоть — лишь бы работа шумом своим не мешала рассказу.— Матку-то не возьмешь себе из города? — спрашивает Никита вдругорядь. (Матка, поди, и сама не поедет к Услюму!)— Ейная! — кивает на жену Услюм. — Ейная матка ладила к нам! Как, грит, второго родишь, дак я и приеду бабить да нянчить!— А теперя и сестры созывают ей к себе! — подает голос жена. — Дак и не ведаем, будет ле!— Девку бы взяли!— Да и придет взять! По весне дак уж непременно! — поддакивает Услюм.Спать мужики отправляются на сельник. Здесь, на грудах свежей соломы, застланной кошмами, под овчинной курчавою оболочиной, в легком, без дымной горечи, воздухе, где чуть тянет рассолом от кадушек и бочек с заготовленною на зиму овощью и грибами, еще не спущенными в подклет, легко было и лежать, переговаривая вполголоса, и засыпалось легко.Услюм объяснял, как нынче будет по-новому ставить загату вокруг избы на зимние месяцы и как надо забивать ее соломой, чтобы совсем не дуло в щели.Зимою, представляет себе Никита, нежась под теплою овчиной, Услюмова изба вся будет выглядеть, как омет соломы, а из него сквозь крышу и по застрехам станет сочиться дым. И еще одно думает, уже с тревогою, слушая любовный рассказ брата о своем сельском устроении: вот, оказывается, о чем мечтал все детство и юность молчаливый старательный парнишка, а совсем не о лихих сшибках да подвигах и — не промчать в опор на бешеном скакуне с поднятой саблею, а запрячь Гнедка в розвальни, вынести расписную дугу, да любовно одеть коню на шею кожаное ожерелье с колокольцами, да усадить жену с ребятишками, укутавши их полостью, да самому в тулупе, в кушаке красном важно тронуть со своего двора и потом гнать ровною хорошею рысью, любуясь доброй ездою, но и отнюдь не загоняя лошади, и чувствовать себя хозяином, работником, гордиться и конем, выращенным во своем стаде, и бочкою своего меда, что везет на продажу в город, где можно будет навестить родича, князева кметя, выпить с ним чару-другую доброго пива, переночевать да и опять домой, уже налегке, но с городскими покупками, из которых главные, кроме какого-нибудь браслета или нового плата жене да расписного пряничного коня сыну, будут опять же для дома, для хозяйства:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71