А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

тон у меня был очень твердый, и он как будто на мгновение забыл, что я не на свободе. Но, опомнившись, он даже не снизошел до того, чтобы рассердиться на меня. Лицо его сложилось в презрительную улыбку. Он щелкнул передо мной пальцами и, повернувшись на каблуках, воскликнул:
– Недурно сказано, петушок! Кукарекай себе на здоровье! Только берегись, как бы не лопнуть!
И он закрыл за собою дверь, подражая крику упомянутой им птицы.
Такой ответ мигом привел меня в чувство и показал все бессилие выражаемого мной негодования. Но, хотя он таким образом положил конец моей гневной речи, пытка тела продолжалась и была такой же сильной, как и раньше. Я решил изменить способ наступления. Через несколько минут тот же сторож вернулся. И когда он подошел ко мне, чтобы поставить на пол возле меня немного пищи, я сунул ему в руку шиллинг, говоря:
– Добрый человек! Ради бога, сходите к врачу. Я уверен, что вы не хотите, чтобы я погиб из-за отсутствия помощи!
Сторож опустил шиллинг в карман, пристально взглянул на меня, кивнул головой и вышел, не проронив ни слова. Вскоре после этого явился врач. Найдя, что больное место сильно воспалено, он прописал некоторые лекарства и решительно запретил надевать на больную ногу кандалы, пока она не будет вылечена. Прошел целый месяц, пока нога не поправилась окончательно и не стала такой же крепкой и гибкой, как другая.
Условия моего теперешнего заключения были совершенно отличны от тех, которые предшествовали моей попытке к бегству. Я целый день оставался прикованным к своей камере, без всяких послаблений, кроме того, что под вечер дверь на несколько часов открывалась, и в это время некоторые из заключенных иногда приходили и говорили со мной, в особенности один, который хоть и не мог заменить мне доброго Брайтуэла, но все-таки не был лишен хороших качеств. Мужество покинуло его, одежда его стала грязной, миловидность и опрятность его наружности исчезли вовсе. Этот достойный, смелый и благожелательный человек тоже не был повинен ни в чем. Впоследствии, кажется, он был оправдан и освобожден для того, чтобы бродить по свету беспокойной, полной отчаяния тенью. С моим ремеслом теперь было покончено; мою камеру каждый вечер обыскивали; всякого рода инструменты были у меня отобраны; солому, которая до тех пор находилась в моем распоряжении, тоже унесли, под предлогом, что в нее можно прятать вещи. Единственными сохраненными мне удобствами были стул и одеяло.
Через некоторое время передо мной открылась возможность известного облегчения, но и на этот раз из-за моей несчастливой судьбы дело, как обычно, кончилось неудачей. Опять явился смотритель со своим прежним, столь сомнительным для него выражением человеколюбия. Он сделал вид, будто удивлен отсутствием у меня всяких удобств. В строгих выражениях, он осудил мою попытку к бегству и заметил, что в его положении люди не могут быть предупредительными без конца, если джентльмены ни за что не хотят признать, что им живется неплохо. В случаях, подобных этому, он вынужден предоставлять действовать закону. И с моей стороны было бы смешно жаловаться, если бы после суда по всем правилам дело приняло бы для меня плохой оборот.
Он желал быть мне другом во всех отношениях, если только я позволю ему. Посреди этой уклончивой речи и сделанного им вступления он был отозван по каким-то делам, связанным с его должностью. Тем временем я принялся обдумывать его предложение, и при всей своей ненависти к источнику, из которого, как я это представлял себе, оно исходило, я не мог не задуматься над тем, насколько им можно было бы воспользоваться для нового побега. Однако на этот раз мои размышления были напрасны. Смотритель больше не возвращался ко мне в течение всего дня, а на следующий произошло событие, которое положило конец всем моим расчетам на его доброту.
Деятельный ум, однажды направившись по одному определенному пути, с трудом уступает увещаниям оставить этот путь как безнадежный. Я рассмотрел свои цепи во время тех ужасных мучений, которые причиняло мне давление кандалов на вывихнутую ногу, и хотя все мои попытки уменьшить опухание и острое чувство боли были тщетными, я вынес из хладнокровного осмотра кандалов другую, гораздо более существенную для себя пользу. Ночью камера моя была погружена в полный мрак; но, пока дверь оставалась открытой, положение было несколько иное. Правда, коридор, в который она выходила, был такой узкий и противоположная глухая стена находилась так близко, что в мое помещение даже в полдень, и когда дверь была открыта настежь, проникал только тусклый и печальный свет. Но глаза мои через две-три недели приспособились к этому обстоятельству и научились различать мельчайшие предметы. Однажды, когда я то раздумывал, то оглядывал окружающие меня предметы, я вдруг заметил недалеко от себя гвоздь, втоптанный в глиняный пол. Мне сейчас же захотелось овладеть этим орудием; однако, боясь быть захваченным врасплох, поскольку мимо моей камеры люди ходили взад и вперед, я на этот раз ограничился тем, что точно приметил место, где он находился, чтобы его можно было легко найти в темноте. Поэтому, как только дверь мою заперли, я схватил это новое сокровище и, придав ему вид, отвечающий моей цели, убедился, что с его помощью я смогу отпирать замок, прикрепляющий мою цепь к скобе в полу. Это само по себе показалось мне немаловажным преимуществом, не говоря уже о той пользе, которую я мог отсюда извлечь для главного своего намерения. Моя цепь позволяла мне передвигаться всего на восемнадцать дюймов вправо и влево; вытерпев такое стеснение в течение нескольких недель, я почувствовал, как сердце у меня радостно забилось при мысли, что я могу без помех мерить шагами жалкую клетку, в которой я был заточен. Это происшествие случилось за несколько дней до последнего посещения меня смотрителем.
С этих пор моей постоянной привычкой стало освобождать себя от оков на каждую ночь и приводить все в свой обычный порядок только после утреннего пробуждения, в ожидании прихода тюремщика. Сознание безопасности порождает небрежность. Наутро после беседы со смотрителем, оттого ли, что я заспался, или оттого, что тюремщик отправился в свой обход ранее обыкновенного, – меня разбудил шум, который он произвел, отпирая соседнюю камеру, и хотя я старался изо всех сил, но, вынужденный искать свои материалы ощупью в потемках, я не смог укрепить цепь в скобе раньше, чем он вошел ко мне, по своему обыкновению, с фонарем. Он был крайне удивлен, увидев меня освободившимся от цепей, и немедленно вызвал смотрителя. Меня допросили, каким способом я это сделал; считая, что утайка не поведет ни к чему, разве только к более тщательному обыску и более строгому наблюдению, я покорно сообщил им всю правду. Почтенная личность, обязанностью которой было наблюдать за обитателями этих стен, на этот раз пришла в неописуемое бешенство против меня. Его притворство и красноречие кончились. Глаза его сверкали гневом; он восклицал, что понимает теперь, какое безумие оказывать снисхождение таким негодяям и мерзавцам, как я, и что да будет он проклят, если кто-нибудь подденет его еще раз на такую штуку ради кого бы то ни было! Я действительно его вылечил! Он удивляется, как это закон не придумал какого-нибудь страшного наказания для воров, которые пытаются обмануть своих тюремщиков. Виселица в тысячу раз лучше того, чего они заслуживают!
Излив свое негодование, он принялся отдавать распоряжения, которые подсказывались его изобретательности совместными усилиями гнева и страха. Меня перевели в другое помещение; это была комната, называемая «крепостной», дверь которой открывалась в среднюю из ночных камер. Как и все эти камеры, она была подземной, и прямо над ней находилась уже описанная дневная камера преступников. Новая камера была просторна и мрачна. Двери ее уже много лет не открывались; воздух в ней был спертый, стены покрыты сыростью и плесенью. Как и прежде, были пущены в ход цепи, висячий замок и скоба; вдобавок на меня надели пару ручных кандалов. На первый раз смотритель не прислал мне ничего, кроме заплесневелого черного хлеба и грязной, вонючей воды. Не знаю, право, следует ли это рассматривать как произвольную тиранию со стороны тюремщика, потому что закон предусмотрительно указывает, что в некоторых случаях «воду, доставляемую преступникам, следует брать из сточной трубы или лужи, ближайших к тюрьме». Далее, одному из сторожей было приказано поселиться в камере, которая служила как бы передней к моему помещению. Хотя были приняты все меры, чтобы сделать эту камеру годной для принятия лица столь высокого звания по сравнению с преступником, которого оно было призвано охранять, это лицо выразило большое недовольство указанным распоряжением; однако выбора у него не было.
Положение, в котором я таким образом оказался, было, по-видимому, самое нежелательное из всех, какие только можно было себе вообразить, но я не пал духом; с некоторых пор я научился не судить по наружности. Помещение было темное и нездоровое, но я овладел секретом противостоять действию таких условий. Дверь моя постоянно оставалась запертой, и другим заключенным доступ ко мне был воспрещен. Но если общение со своими собратьями имеет свою приятность, то, с другой стороны, и одиночество не лишено своих прелестей. В одиночестве мы можем беспрепятственно отдаваться собственным мыслям. Кроме того, для человека, обдумывающего намерения того рода, которые тогда наполняли мой ум, одиночество имеет особые выгоды. Как только я оказался предоставленным самому себе, я сделал попытку, мысль о которой пришла мне в голову в то время, когда на меня надевали ручные кандалы, и с помощью одних зубов освободился от этих уз. Часы, в которые меня посещали надзиратели, соблюдались точно, и я старался быть к ним готовым. Добавьте к этому, что здесь у меня было узкое зарешеченное окно под потолком, примерно девяти дюймов высотой и полутора футов в поперечнике, которое, несмотря на свои малые размеры, пропускало значительно больше света, чем то, к которому я уже привык за несколько недель. Благодаря этому окну я почти никогда не находился в полной темноте и был лучше огражден от неожиданностей, чем в прежнем своем положении. Таковы были чувствования, которые тотчас же вызвала во мне эта перемена местопребывания.
Прошло очень немного времени после моего перевода в новое помещение, как вдруг меня неожиданно посетил Томас, лакей мистера Фокленда, о котором я уже упоминал в своем повествовании. За несколько недель перед этим, когда я мучился со своей вывихнутой лодыжкой, одному из слуг мистера Форстера случилось быть в том городе, где я сидел в тюрьме, и он зашел проведать меня. Его рассказ о том, что он видел, был для Томаса источником многих тревожных ощущений. Первым посещением я был обязан исключительно любопытству. Но Томас был человек другого склада. Его поразил мой вид. Хотя дух мой был теперь невозмутим и здоровье удовлетворительным, однако вследствие лишений и испытаний румянец сошел с моего лица, черты мои огрубели. Томас смотрел то на мое лицо, то на мои руки, то на мои ноги. Потом он испустил глубокий вздох. После некоторого молчания, голосом, в котором заметно выражалось сострадание, он воскликнул:
– Господи боже мой! И это ты?
– Почему же нет, Томас? Ведь ты знал, что меня отправляют в тюрьму, не правда ли?
– В тюрьму! Так разве в тюрьме людей должны так притеснять и сковывать таким образом? А где же ты спишь ночью?
– Здесь.
– Здесь? Но ведь здесь нет кровати!
– Нет, Томас. Кровати мне не полагается. Раньше была солома, но ее унесли.
– А эти штуки они снимают на ночь?
– Нет. Предполагается, что я сплю так, как видишь.
– Спишь так? А я-то думал, что мы живем в христианской стране! Так и с собакой не обращаются.
– Не надо так говорить, Томас. Все это предписано мудростью правителей.
– Черт возьми! Как меня провели! Мне твердили о том, как прекрасно быть англичанином. И касательно свободы, и собственности, и всего такого. А оказывается, все это басни! Боже ты мой, какими же мы были глупцами! Разные вещи творятся у нас под носом, а мы ничего и не знаем. И шайка молодцов с важными рожами клятвенно уверяет нас, что такие вещи случаются только во Франции и других странах вроде нее. Тебя ведь и не судили, кажется?
– Нет.
– Да какой смысл в суде, ежели они и до него так мучают человека? Ну, мастер Уильямс, ты вел себя, конечно, дурно, и я думал, что не прочь посмотреть, как тебя станут вешать. Но сам не знаю, как это выходит, а только сердце смягчается и жалость берет, когда дашь себе время остыть. Знаю, что это не годится, но будь я проклят, если мне могло прийти в голову, что тебе придется так пострадать.
Скоро Томас ушел. Вспомнив долголетнее знакомство наших семейств, он теперь жалел меня за мои страдания больше, чем я жалел сам себя. С удивлением я опять увидел его после полудня. Он сказал, что не может отделаться от мыслей обо мне, и надеется, что мне не будет неприятен его вторичный приход для того, чтобы попрощаться перед отъездом. Я скоро догадался, что у него что-то на уме, но он не знает, как мне выложить это. Один из сторожей каждый раз появлялся вместе с ним в камере и оставался в ней до самого его ухода. Однако по какому-то поводу, – кажется, из-за поднявшегося в коридоре шума, – сторож отошел к самой двери, чтобы удовлетворить свое любопытство, и Томас воспользовался случаем, чтобы сунуть мне в руку долото, напильник и небольшую пилу, восклицая в то же время:
– Я знаю, что поступаю дурно. Но если они меня даже повесят за это, я не могу удержаться; я не могу поступить иначе. Ради Христа, уходи из этого места! Я думать о нем не могу.
С великой радостью взял я эти инструменты и сунул их к себе за пазуху; а как только он ушел, я запрятал их в камышовое сиденье своего стула. Что касается Томаса, то, осуществив намерение, ради которого приходил, он тотчас же простился со мной.
На следующий день надзиратели, не знаю по какой причине, делали обыск старательнее, чем обычно, и говорили, впрочем, не указывая никаких оснований для своих подозрений, что в моем распоряжении, наверное, есть не полагающиеся инструменты; однако выбранного мной хранилища они не заметили.
Я ждал почти целую неделю после этого дня, пока не настали яркие лунные ночи. Мне надо было действовать ночью; кроме того, надо было выполнить все в промежутке между последним вечерним посещением надзирателей и первым их утренним посещением, то есть между девятью часами вечера и семью часами утра. Как я уже говорил, в прежней камере я проводил, никем не тревожимый, от четырнадцати до шестнадцати часов в сутки; но с тех пор как за мной утвердилась репутация мастера по части механики, по отношению ко мне делалось исключение из общих правил тюрьмы.
Было десять часов, когда я приступил к делу. Камера, в которой я был заточен, затворялась двойной дверью. Это было совершенно излишним с точки зрения охраны, так как по ту сторону двери стоял часовой. Но это было очень благоприятно для выполнения моего намерения, так как двойная дверь заглушала звук и давала мне достаточную уверенность, что, действуя с некоторой осторожностью, я могу не опасаться быть услышанным. Прежде всего я снял ручные кандалы, потом распилил ножные и, наконец, оказал ту же самую услугу трем железным прутьям, заграждавшим мое окно, до которого я добрался отчасти при помощи своего стула, отчасти при помощи некоторых неровностей стены. На всю эту работу ушло немного больше двух часов. Когда прутья были распилены, я легко сдвинул их немного в сторону и потом вытащил один за другим из стены, в которую они были вделаны примерно на три дюйма вглубь – совсем просто, без всяких предосторожностей на случай, если бы их попытались удалить. Но отверстие, открывавшееся таким образом, отнюдь не было достаточным, чтобы пропустить мое тело. Поэтому я приступил к разборке кирпичной кладки, пользуясь только своим долотом и отчасти одним из железных прутьев. Вынув таким образом четыре или пять кирпичей, я спускался на пол и складывал их в кучу. Эту операцию я повторил три или четыре раза. После этого отверстие сделалось достаточным для моей цели. Я пролез в него и ступил на крышу сарая снаружи.
Я был теперь на чем-то вроде двора между двумя глухими стенами – южной стеной дневной камеры заключенных (окна которой выходили на восток) и той стеной, которая окружала тюрьму. Но у меня не было, как в первый раз, никаких инструментов, которые помогли бы мне взобраться на стену, имеющую значительную высоту. Следовательно, у меня оставался только один выход: по возможности сделать пролом в нижней части стены, которая отличалась изрядной прочностью, будучи сложена снаружи из камней, а с внутренней стороны облицована кирпичами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47