Я видел, как он оторопел, недосчитавшись нескольких овец. Но постепенно в голове у него прояснилось, и, припомнив, у какого мясника они остались, он в порыве сдержанной радости поймал муху у себя на носу и с облегчением вздохнул. Если б я когда-либо усомнился в том, что этот пес держит гуртовщика, а не гуртовщик пса, мои сомнения тотчас же рассеялись бы при виде того, как он безраздельно берет на свое попечение шестерых овец, когда гуртовщик, залитый пивом, замазанный красной охрой, выходит из кабака и дает ему неверные указания относительно дороги, которые он молча пропускает мимо ушей. Он принял овец целиком на себя, заметил с почтительной твердостью: «Если они вас послушаются, то попадут под омнибус; позаботьтесь-ка лучше о себе», и, насторожив уши, подняв хвост трубой, увел свое стадо с таким знанием дела, что мужлану-гуртовщику вовек за ним не угнаться.
Насколько в собаках из глухих закоулков угнездилось тайное сознание бедности, заметное большей частью по их беспокойному виду, неловкости в играх, вечной боязни, что кто-нибудь попытается воспользоваться их услугами с целью заработать себе на пропитание, настолько же кошки в этих местах отличаются непреодолимым стремлением вернуться в первобытное состояние. Эгоистичными и свирепыми делает их неотступная мысль о том, что народонаселение все растет и дороги к куску конины все более заполняются густою толпой; одичание их объясняется не одними только политико-экономическими и моральными причинами; они вырождаются также физически. Их белье не отличается чистотой и ужасно заношено, их черные одеяния порыжели, как старое траурное платье, они носят весьма жалкие меха, а бархат сменили на потрепанный вельветин. Я свел шапочное знакомство с кошачьим населением нескольких улиц возле Обелиска в Сент-Джордж-Филдс, в окрестностях Клакенуэлл-грин и на задворках Друри-лейн. Внешностью эти кошки весьма напоминают женщин, среди которых живут. Так и кажется, что они прямо из грязных постелей выскочили на улицу. Они предоставляют своим детишкам без всякого присмотра валяться в сточных канавах, а сами безобразно ссорятся, ругаются, царапаются и плюются на углу. Я заметил, между прочим, что, когда они ждут прибавления семейства (что происходит довольно часто), это сходство становится разительным — и те и другие делаются грязными, неряшливыми и совершенно ко всему безразличными. Положа руку на сердце, я не могу припомнить, чтобы какая-нибудь кошачья матрона из этих слоев общества, находясь в интересном положении, умывала бы на моих глазах мордочку.
Дабы не затягивать эти заметки о путешествии не по торговым делам среди бессловесных тварей из глухих кварталов и закоулков, я лишь мимоходом упомяну о надутом и унылом коте, во многом напоминающем собрата твоего — человека, и скажу в заключение несколько слов о домашней птице, обитающей в этих местах.
То обстоятельство, что существо, рожденное из яйца и наделенное крыльями, может дойти до такого состояния, когда оно с удовольствием прыгает вниз по лестнице в подвал и называет это «идти домой», само по себе настолько удивительно, что ничему больше в этой связи не приходится удивляться. Иначе я подивился бы тому, сколь полно отделилась домашняя птица от птицы небесной — она пресмыкается среди кирпича, известки и грязи, забыла о зеленых деревьях, превратила в насесты прилавки магазинов, тачки, бочки из-под устриц, крыши сараев и железные скобы перед дверьми, о которые чистят обувь. Глядя на этих птиц, я ничему не удивляюсь и принимаю их такими, какие они есть. Я принимаю как феномен природы и как нечто само собой разумеющееся знакомое мне захудалое семейство бентамок на Хэкни-роуд, которое не выходит из лавки ростовщика. Нельзя сказать, что они весело проводят время, потому что темперамента они меланхолического, но то веселье, на какое они способны, они извлекают из того, что толпятся у бокового входа в лавку ростовщика. Там всегда можно видеть, как они беспокойно трепещут крыльями, словно лишь недавно дошли до такого жалкого положения и боятся, что их узнают знакомые. Я знаю одного субъекта, выходца из хорошей семьи — из доркингов, который выстраивает весь свой гарем у двери Кувшинного отдела грязной таверны недалеко от Хэймаркета, марширует с ними под ногами посетителей, появляется с ними в Бутылочном входе — и так проводит всю свою жизнь, редко когда во время сезона ложась спать раньше двух часов пополуночи. По ту сторону моста Ватерлоо живут две жалкие пеструшки (они принадлежат мастерской, изготовляющей деревянные французские кровати, умывальники и вешалки для полотенец), которые все время пытаются войти в дверь часовни. То ли эта пожилая дама одержима религиозной манией, наподобие миссис Сауткот, и желает непременно отдать свое яйцо в лоно именно этого вероучения, то ли просто понимает, что ей в этом здании делать нечего, а потому особенно упорно стремится в него попасть; как бы то ни было, она изо дня в день старается подкопаться под главную дверь, а ее супруг, который нетвердо держится на ногах, расхаживает взад и вперед, воодушевляя ее и бросая вызов вселенной. Но семейство, с которым я лучше всего знаком с тех самых пор, когда покинул докучливую сферу китайского круга в Брентфорде, обитает в самой густонаселенной части Бетнел-грин. Их безразличие к предметам, средь коих они живут, или, вернее, их убеждение, что все эти предметы созданы на потребу домашней птице, так очаровало меня, что я многократно в разное время ходил посмотреть на них. Внимательно изучив все семейство, состоявшее из двух лордов и десяти леди, я пришел к заключению, что от имени семьи выступают главный лорд и главная леди. Последней была, по-моему, особа в годах, облысевшая настолько, что ствол каждого пера был на виду, и вся она походила на пучок канцелярских перьев. Когда товарный фургон, который сокрушил бы слона, выкатывает из-за угла и мчится прямо на птиц, они выпархивают невредимые из-под лошадей, нисколько не сомневаясь в том, что это пронеслось какое-то небесное тело, которое, быть может, оставило за собой что-нибудь съестное. Старые ботинки, поломанные чайники и сковородки, лоскутки от чепцов они рассматривают как некий метеориты, специально свалившиеся с неба, чтоб курам было что поклевать. Юлу и обручи они, по-моему, принимают за град, волан — за дождь или росу. Газовый свет кажется им таким же естественным, как и всякий другой. И я более чем подозреваю, что в сознании двух лордов кабак на углу, открывающийся раньше других, совершенно вытеснил солнце. Я точно установил, что они начинают кукарекать, когда в кабаке открывают ставни, и как только выходит мальчик, чтобы заняться этим делом, они приветствуют его, словно он — Феб собственной своей персоной.
XI. Бродяги
Слово «бродяга», упомянутое случайно в моей последней заметке, заставило меня столь живо представить себе многочисленное бродяжное братство, что едва лишь я отложил перо, как снова испытал потребность взять его в руки и написать кое-что о бродягах, которых я встречал летом на всех дорогах, куда бы ни шел.
Когда бродяга садится отдохнуть на обочине, он свешивает ноги в сухую канаву, а когда он ложится спать, что проделывает весьма часто, он непременно лежит на спине.
Вот, у большой дороги, подставив лицо палящим лучам солнца, на пыльном клочке травы под живой изгородью из терновника, отделяющей рощицу от дороги, лежит и спит мертвым сном бродяга из ордена диких. Он лежит на спине, обратив лицо к небу, а рука в изодранном рукаве небрежно прикрывает лицо. Его узелок (что может быть такое в этом таинственном узелке, ради чего стоило бы таскать его по дорогам?) валяется рядом, а его спутница бодрствует, опустив ноги в канаву и повернувшись спиной к дороге. Ее чепец низко надвинут на лоб, дабы защитить лицо от солнца во время ходьбы, и она, как принято у бродяг, туго стягивает талию чем-то вроде передника. Когда ни увидишь ее в эти минуты отдыха, она почти всегда с вызывающим и угрюмым видом делает что-то со своими волосами или чепцом и поглядывает на вас сквозь пальцы. Днем она редко спит, но готова сидеть сколько угодно рядом с мужчиной. А его склонность ко сну вряд ли можно объяснить тем, что он утомился, неся узелок, ибо она носит его чаще и дольше. Когда они идут, он обыкновенно, угрюмо понурив голову, тяжело шагает впереди, а она со своей ношей тащится сзади. Он к тому же склонен учить ее уму-разуму, каковая черта его характера чаще всего проявляется, когда они сидят на лавке у питейного дома; ее привязанность к нему объясняется, очевидно, именно этой причиной, поскольку, как нетрудно заметить, бедняжка нежнее всего к нему тогда, когда на лице ее видны синяки. Этот бродяжный орден не имеет никаких занятий и блуждает без всякой цели. Такой бродяга назовет себя иногда рабочим с кирпичного завода или пильщиком, но это случается лишь тогда, когда он дает волю фантазии. Он обычно как-то неопределенно рекомендуется человеком, ищущим работу, но он никогда не работал, не работает и не будет работать. Больше всего ему, однако, нравится думать, что вы никогда не работаете (словно он — самый трудолюбивый человек на земле), и если он проходит мимо вашего сада, когда вы любуетесь цветами, вы слышите, как он ворчит, мысленно противопоставляя себя вам: «Ишь бездельник! Таким всегда счастье!»
Вкрадчивый бродяга тоже принадлежит к числу безнадежных и его тоже преследует мысль, что все, что у вас есть, было у вас от рождения и вы для этого палец о палец не ударили, но он менее дерзок. Он остановится у ваших ворот и скажет своей спутнице свойственным ему умильным, просительным тоном, в назидание всякому, кто может услышать его из-за кустов или ставен: «Какое прелестное местечко, не правда ли? Как здесь хорошо! А разве дождешься, чтоб они хоть водицы дали испить таким вот, как мы, бедным, усталым путникам, разбившим ноги о камни? А мы ведь очень благодарны были бы, очень. Очень были бы благодарны, право слово, очень!» У него удивительное чутье на собак, и если у вас во дворе сидит на цепи собака, он ее тоже начинает умасливать тем же тоном смиренной обиды. Прокрадываясь к вам во двор, он замечает: «Ах, какая ты породистая собачка! И ты не зря свой хлеб ешь. Как было бы славно, если б твой хозяин помог бедному скитальцу с женой, которые чужому счастью совсем не завидуют, и уделил бы им что-нибудь из твоих объедков. Ему бы не убыло, а тебе и того меньше. Не лай так на бедняков; они тебе ничего худого не сделали; беднякам и без того плохо живется, их и без того все унижают, не лай же так на них!» Выходя со двора, он обыкновенно испускает глубокий тяжелый вздох и, прежде чем двинуться дальше, окидывает взглядом дорогу и переулок.
Члены обоих этих бродяжных орденов отличаются крепким сложением, и там, где неустанный труженик, у чьих дверей они промышляют и клянчат, получил бы тяжелую лихорадку, они остаются в добром здравии.
Другого вида бродяги встречаются вам в погожий летний день где-нибудь на дороге, где вьется пыль, поднятая морским ветерком, и в голубой дали виднеются за грядой меловых холмов паруса кораблей. Вы с наслаждением идете по дороге и вдруг различаете в отдалении, у подножья крутого холма, через который лежит ваш путь, человека, непринужденно сидящего на изгороди и насвистывающего весело и беззаботно. Приближаясь к нему, вы замечаете, как он соскальзывает с изгороди, перестает свистеть, опускает заломленные поля своей шляпы, начинает ступать с трудом, опускает голову, ссутуливается и являет все признаки глубочайшей тоски. Подойдя к подножью холма и приблизившись к этой фигуре, вы видите перед собой молодого человека в лохмотьях. С трудом передвигая ноги, он движется в том же направлении, что и вы, и так преисполнен своей тяжелой заботой, что не замечает вас до тех самых пор, пока вы почти не поравнялись с ним у начала подъема. Как только он вас заметил, вы тотчас узнаете, какие прекрасные манеры у этого молодого человека и как он речист. О его прекрасных манерах вы можете судить по тому, как почтительно касается он своей шляпы, о его речистости — по тому, как бегло, без единой запинки он говорит. Доверительным тоном, без всяких знаков препинания он произносит: «Прошу прощения сэр за вольность которую позволил себе обратившись к вам на проезжем тракте и надеюсь вы извините человека обносившегося почти до лохмотьев потому что он знавал лучшие времена и случилось это не по его вине а через болезни близких и многие незаслуженные страдания если он позволит себе полюбопытствовать который час».
Вы говорите речистому молодому человеку, который час. Речистый молодой человек, не отставая от вас ни на шаг, начинает снова: «Я сознаю сэр сколь невежливо утруждать дальнейшими расспросами джентльмена гуляющего для собственного удовольствия, но осмелюсь все же осведомиться какая дорога ведет в Дувр и долго ли туда идти?»
Вы сообщаете речистому молодому человеку, что эта дорога ведет прямиком в Дувр и что идти еще миль восемнадцать. Речистый молодой человек ужасно взволнован этим сообщением. «В тяжелом своем состоянии, — говорит он, — я не мог бы рассчитывать добраться в Дувр дотемна когда бы даже на мне были башмаки и ноги мои способны были идти по кремнистой дороге и не были босы в чем любой джентльмен» может самолично удостовериться сэр и позвольте мне такую вольность адресоваться к вам с разговором».
Поскольку речистый молодой человек не отстает от вас ни на шаг и вам трудно не позволить ему такую вольность, он продолжает свою плавную речь: «Сэр я не собираюсь просить у вас милостыни ибо воспитан был лучшей из матерей и не занимаюсь попрошайничеством и если б даже избрал это постыдное ремесло то не сумел бы им прокормиться ибо совсем другому учила меня лучшая из матерей в лучшем семействе хотя и приходится мне теперь обращаться к людям на проезжем тракте, а торговал я принадлежностями для судопроизводства и меня с лучшей стороны знали поверенный по делам казны и стряпчий по делам казны и большинство судей и все законники, но через болезни близких и вероломство друга за которого я поручился, а был он не кто иной как женин брат мой собственный шурин вынужден я оставшись с нежной моей супругой и тремя малыми детьми не просить милостыню ибо я скорее умру от лишений чем стану просить но зарабатывать на дорогу до портового города Дувра где у меня есть весьма почтенный родственник который не только поможет мне но осыпал бы меня золотом сэр а в лучшие времена до того как стряслась со мною эта беда сделал я в минуты досуга не помышляя что понадобится он мне иначе как для собственных моих волос, — здесь речистый молодой человек засовывает руку за пазуху, — этот вот гребешок! Во имя милосердия умоляю вас сэр купить черепаховый гребешок настоящую вещь за любую цену какую сострадание подскажет вам и да снизойдут на вас благословения бездомного семейства что сидит на холодной каменной скамье Лондонского моста и ждет с трепетом сердечным возвращения из Дувра отца и мужа и позвольте мне такую смелость адресоваться к вам и умолять вас приобрести этот гребень!» Но к этому времени вы, будучи хорошим ходоком, оказываетесь уже не под стать речистому молодому человеку, который вдруг останавливается и смачным плевком выражает свое возмущение и одышку.
К концу той же самой прогулки, в тот же самый погожий летний день вы можете повстречать, подходя к какому-нибудь селу или городку, другую разновидность бродяг, воплощенную в примерной супружеской паре, чей единственный просчет состоит, очевидно, в том, что все свои небольшие сбережения они целиком издержали на мыло. Это мужчина и женщина, невероятно чистые на вид — Джон Андерсон, в короткой холщовой блузе, на которой осела изморозь, подобная седине, в сопровождении миссис Андерсон. Джон выставляет напоказ изморозь на своем одеянии и опоясан на талии едва ли так уж необходимой полосой белоснежного белья, — такого же белого, как передник миссис Андерсон. Эта чистота была последним усилием почтенной четы, и мистеру Андерсону отныне ничего больше не оставалось, как только написать мелом, белоснежными аккуратными буквами на лопате: «Голодны» — и усесться здесь. Да, только одно оставалось теперь у мистера Андерсона — его доброе имя; владыки земные не могли лишить его заработанного честным трудом доброго имени. И поэтому, когда вы подходите к сему олицетворению страдающей добродетели, миссис Андерсон поднимается на ноги и, учтиво перед вами присев, предъявляет на ваше рассмотрение свидетельство, в коем некий доктор богословия, преподобный викарий Верхнего Доджингтона, сообщает своим собратьям во Христе и всем заинтересованным лицам, что податели сего Джон Андерсон и его законная супруга — люди, по отношению к которым никакое даяние не будет излишне щедрым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Насколько в собаках из глухих закоулков угнездилось тайное сознание бедности, заметное большей частью по их беспокойному виду, неловкости в играх, вечной боязни, что кто-нибудь попытается воспользоваться их услугами с целью заработать себе на пропитание, настолько же кошки в этих местах отличаются непреодолимым стремлением вернуться в первобытное состояние. Эгоистичными и свирепыми делает их неотступная мысль о том, что народонаселение все растет и дороги к куску конины все более заполняются густою толпой; одичание их объясняется не одними только политико-экономическими и моральными причинами; они вырождаются также физически. Их белье не отличается чистотой и ужасно заношено, их черные одеяния порыжели, как старое траурное платье, они носят весьма жалкие меха, а бархат сменили на потрепанный вельветин. Я свел шапочное знакомство с кошачьим населением нескольких улиц возле Обелиска в Сент-Джордж-Филдс, в окрестностях Клакенуэлл-грин и на задворках Друри-лейн. Внешностью эти кошки весьма напоминают женщин, среди которых живут. Так и кажется, что они прямо из грязных постелей выскочили на улицу. Они предоставляют своим детишкам без всякого присмотра валяться в сточных канавах, а сами безобразно ссорятся, ругаются, царапаются и плюются на углу. Я заметил, между прочим, что, когда они ждут прибавления семейства (что происходит довольно часто), это сходство становится разительным — и те и другие делаются грязными, неряшливыми и совершенно ко всему безразличными. Положа руку на сердце, я не могу припомнить, чтобы какая-нибудь кошачья матрона из этих слоев общества, находясь в интересном положении, умывала бы на моих глазах мордочку.
Дабы не затягивать эти заметки о путешествии не по торговым делам среди бессловесных тварей из глухих кварталов и закоулков, я лишь мимоходом упомяну о надутом и унылом коте, во многом напоминающем собрата твоего — человека, и скажу в заключение несколько слов о домашней птице, обитающей в этих местах.
То обстоятельство, что существо, рожденное из яйца и наделенное крыльями, может дойти до такого состояния, когда оно с удовольствием прыгает вниз по лестнице в подвал и называет это «идти домой», само по себе настолько удивительно, что ничему больше в этой связи не приходится удивляться. Иначе я подивился бы тому, сколь полно отделилась домашняя птица от птицы небесной — она пресмыкается среди кирпича, известки и грязи, забыла о зеленых деревьях, превратила в насесты прилавки магазинов, тачки, бочки из-под устриц, крыши сараев и железные скобы перед дверьми, о которые чистят обувь. Глядя на этих птиц, я ничему не удивляюсь и принимаю их такими, какие они есть. Я принимаю как феномен природы и как нечто само собой разумеющееся знакомое мне захудалое семейство бентамок на Хэкни-роуд, которое не выходит из лавки ростовщика. Нельзя сказать, что они весело проводят время, потому что темперамента они меланхолического, но то веселье, на какое они способны, они извлекают из того, что толпятся у бокового входа в лавку ростовщика. Там всегда можно видеть, как они беспокойно трепещут крыльями, словно лишь недавно дошли до такого жалкого положения и боятся, что их узнают знакомые. Я знаю одного субъекта, выходца из хорошей семьи — из доркингов, который выстраивает весь свой гарем у двери Кувшинного отдела грязной таверны недалеко от Хэймаркета, марширует с ними под ногами посетителей, появляется с ними в Бутылочном входе — и так проводит всю свою жизнь, редко когда во время сезона ложась спать раньше двух часов пополуночи. По ту сторону моста Ватерлоо живут две жалкие пеструшки (они принадлежат мастерской, изготовляющей деревянные французские кровати, умывальники и вешалки для полотенец), которые все время пытаются войти в дверь часовни. То ли эта пожилая дама одержима религиозной манией, наподобие миссис Сауткот, и желает непременно отдать свое яйцо в лоно именно этого вероучения, то ли просто понимает, что ей в этом здании делать нечего, а потому особенно упорно стремится в него попасть; как бы то ни было, она изо дня в день старается подкопаться под главную дверь, а ее супруг, который нетвердо держится на ногах, расхаживает взад и вперед, воодушевляя ее и бросая вызов вселенной. Но семейство, с которым я лучше всего знаком с тех самых пор, когда покинул докучливую сферу китайского круга в Брентфорде, обитает в самой густонаселенной части Бетнел-грин. Их безразличие к предметам, средь коих они живут, или, вернее, их убеждение, что все эти предметы созданы на потребу домашней птице, так очаровало меня, что я многократно в разное время ходил посмотреть на них. Внимательно изучив все семейство, состоявшее из двух лордов и десяти леди, я пришел к заключению, что от имени семьи выступают главный лорд и главная леди. Последней была, по-моему, особа в годах, облысевшая настолько, что ствол каждого пера был на виду, и вся она походила на пучок канцелярских перьев. Когда товарный фургон, который сокрушил бы слона, выкатывает из-за угла и мчится прямо на птиц, они выпархивают невредимые из-под лошадей, нисколько не сомневаясь в том, что это пронеслось какое-то небесное тело, которое, быть может, оставило за собой что-нибудь съестное. Старые ботинки, поломанные чайники и сковородки, лоскутки от чепцов они рассматривают как некий метеориты, специально свалившиеся с неба, чтоб курам было что поклевать. Юлу и обручи они, по-моему, принимают за град, волан — за дождь или росу. Газовый свет кажется им таким же естественным, как и всякий другой. И я более чем подозреваю, что в сознании двух лордов кабак на углу, открывающийся раньше других, совершенно вытеснил солнце. Я точно установил, что они начинают кукарекать, когда в кабаке открывают ставни, и как только выходит мальчик, чтобы заняться этим делом, они приветствуют его, словно он — Феб собственной своей персоной.
XI. Бродяги
Слово «бродяга», упомянутое случайно в моей последней заметке, заставило меня столь живо представить себе многочисленное бродяжное братство, что едва лишь я отложил перо, как снова испытал потребность взять его в руки и написать кое-что о бродягах, которых я встречал летом на всех дорогах, куда бы ни шел.
Когда бродяга садится отдохнуть на обочине, он свешивает ноги в сухую канаву, а когда он ложится спать, что проделывает весьма часто, он непременно лежит на спине.
Вот, у большой дороги, подставив лицо палящим лучам солнца, на пыльном клочке травы под живой изгородью из терновника, отделяющей рощицу от дороги, лежит и спит мертвым сном бродяга из ордена диких. Он лежит на спине, обратив лицо к небу, а рука в изодранном рукаве небрежно прикрывает лицо. Его узелок (что может быть такое в этом таинственном узелке, ради чего стоило бы таскать его по дорогам?) валяется рядом, а его спутница бодрствует, опустив ноги в канаву и повернувшись спиной к дороге. Ее чепец низко надвинут на лоб, дабы защитить лицо от солнца во время ходьбы, и она, как принято у бродяг, туго стягивает талию чем-то вроде передника. Когда ни увидишь ее в эти минуты отдыха, она почти всегда с вызывающим и угрюмым видом делает что-то со своими волосами или чепцом и поглядывает на вас сквозь пальцы. Днем она редко спит, но готова сидеть сколько угодно рядом с мужчиной. А его склонность ко сну вряд ли можно объяснить тем, что он утомился, неся узелок, ибо она носит его чаще и дольше. Когда они идут, он обыкновенно, угрюмо понурив голову, тяжело шагает впереди, а она со своей ношей тащится сзади. Он к тому же склонен учить ее уму-разуму, каковая черта его характера чаще всего проявляется, когда они сидят на лавке у питейного дома; ее привязанность к нему объясняется, очевидно, именно этой причиной, поскольку, как нетрудно заметить, бедняжка нежнее всего к нему тогда, когда на лице ее видны синяки. Этот бродяжный орден не имеет никаких занятий и блуждает без всякой цели. Такой бродяга назовет себя иногда рабочим с кирпичного завода или пильщиком, но это случается лишь тогда, когда он дает волю фантазии. Он обычно как-то неопределенно рекомендуется человеком, ищущим работу, но он никогда не работал, не работает и не будет работать. Больше всего ему, однако, нравится думать, что вы никогда не работаете (словно он — самый трудолюбивый человек на земле), и если он проходит мимо вашего сада, когда вы любуетесь цветами, вы слышите, как он ворчит, мысленно противопоставляя себя вам: «Ишь бездельник! Таким всегда счастье!»
Вкрадчивый бродяга тоже принадлежит к числу безнадежных и его тоже преследует мысль, что все, что у вас есть, было у вас от рождения и вы для этого палец о палец не ударили, но он менее дерзок. Он остановится у ваших ворот и скажет своей спутнице свойственным ему умильным, просительным тоном, в назидание всякому, кто может услышать его из-за кустов или ставен: «Какое прелестное местечко, не правда ли? Как здесь хорошо! А разве дождешься, чтоб они хоть водицы дали испить таким вот, как мы, бедным, усталым путникам, разбившим ноги о камни? А мы ведь очень благодарны были бы, очень. Очень были бы благодарны, право слово, очень!» У него удивительное чутье на собак, и если у вас во дворе сидит на цепи собака, он ее тоже начинает умасливать тем же тоном смиренной обиды. Прокрадываясь к вам во двор, он замечает: «Ах, какая ты породистая собачка! И ты не зря свой хлеб ешь. Как было бы славно, если б твой хозяин помог бедному скитальцу с женой, которые чужому счастью совсем не завидуют, и уделил бы им что-нибудь из твоих объедков. Ему бы не убыло, а тебе и того меньше. Не лай так на бедняков; они тебе ничего худого не сделали; беднякам и без того плохо живется, их и без того все унижают, не лай же так на них!» Выходя со двора, он обыкновенно испускает глубокий тяжелый вздох и, прежде чем двинуться дальше, окидывает взглядом дорогу и переулок.
Члены обоих этих бродяжных орденов отличаются крепким сложением, и там, где неустанный труженик, у чьих дверей они промышляют и клянчат, получил бы тяжелую лихорадку, они остаются в добром здравии.
Другого вида бродяги встречаются вам в погожий летний день где-нибудь на дороге, где вьется пыль, поднятая морским ветерком, и в голубой дали виднеются за грядой меловых холмов паруса кораблей. Вы с наслаждением идете по дороге и вдруг различаете в отдалении, у подножья крутого холма, через который лежит ваш путь, человека, непринужденно сидящего на изгороди и насвистывающего весело и беззаботно. Приближаясь к нему, вы замечаете, как он соскальзывает с изгороди, перестает свистеть, опускает заломленные поля своей шляпы, начинает ступать с трудом, опускает голову, ссутуливается и являет все признаки глубочайшей тоски. Подойдя к подножью холма и приблизившись к этой фигуре, вы видите перед собой молодого человека в лохмотьях. С трудом передвигая ноги, он движется в том же направлении, что и вы, и так преисполнен своей тяжелой заботой, что не замечает вас до тех самых пор, пока вы почти не поравнялись с ним у начала подъема. Как только он вас заметил, вы тотчас узнаете, какие прекрасные манеры у этого молодого человека и как он речист. О его прекрасных манерах вы можете судить по тому, как почтительно касается он своей шляпы, о его речистости — по тому, как бегло, без единой запинки он говорит. Доверительным тоном, без всяких знаков препинания он произносит: «Прошу прощения сэр за вольность которую позволил себе обратившись к вам на проезжем тракте и надеюсь вы извините человека обносившегося почти до лохмотьев потому что он знавал лучшие времена и случилось это не по его вине а через болезни близких и многие незаслуженные страдания если он позволит себе полюбопытствовать который час».
Вы говорите речистому молодому человеку, который час. Речистый молодой человек, не отставая от вас ни на шаг, начинает снова: «Я сознаю сэр сколь невежливо утруждать дальнейшими расспросами джентльмена гуляющего для собственного удовольствия, но осмелюсь все же осведомиться какая дорога ведет в Дувр и долго ли туда идти?»
Вы сообщаете речистому молодому человеку, что эта дорога ведет прямиком в Дувр и что идти еще миль восемнадцать. Речистый молодой человек ужасно взволнован этим сообщением. «В тяжелом своем состоянии, — говорит он, — я не мог бы рассчитывать добраться в Дувр дотемна когда бы даже на мне были башмаки и ноги мои способны были идти по кремнистой дороге и не были босы в чем любой джентльмен» может самолично удостовериться сэр и позвольте мне такую вольность адресоваться к вам с разговором».
Поскольку речистый молодой человек не отстает от вас ни на шаг и вам трудно не позволить ему такую вольность, он продолжает свою плавную речь: «Сэр я не собираюсь просить у вас милостыни ибо воспитан был лучшей из матерей и не занимаюсь попрошайничеством и если б даже избрал это постыдное ремесло то не сумел бы им прокормиться ибо совсем другому учила меня лучшая из матерей в лучшем семействе хотя и приходится мне теперь обращаться к людям на проезжем тракте, а торговал я принадлежностями для судопроизводства и меня с лучшей стороны знали поверенный по делам казны и стряпчий по делам казны и большинство судей и все законники, но через болезни близких и вероломство друга за которого я поручился, а был он не кто иной как женин брат мой собственный шурин вынужден я оставшись с нежной моей супругой и тремя малыми детьми не просить милостыню ибо я скорее умру от лишений чем стану просить но зарабатывать на дорогу до портового города Дувра где у меня есть весьма почтенный родственник который не только поможет мне но осыпал бы меня золотом сэр а в лучшие времена до того как стряслась со мною эта беда сделал я в минуты досуга не помышляя что понадобится он мне иначе как для собственных моих волос, — здесь речистый молодой человек засовывает руку за пазуху, — этот вот гребешок! Во имя милосердия умоляю вас сэр купить черепаховый гребешок настоящую вещь за любую цену какую сострадание подскажет вам и да снизойдут на вас благословения бездомного семейства что сидит на холодной каменной скамье Лондонского моста и ждет с трепетом сердечным возвращения из Дувра отца и мужа и позвольте мне такую смелость адресоваться к вам и умолять вас приобрести этот гребень!» Но к этому времени вы, будучи хорошим ходоком, оказываетесь уже не под стать речистому молодому человеку, который вдруг останавливается и смачным плевком выражает свое возмущение и одышку.
К концу той же самой прогулки, в тот же самый погожий летний день вы можете повстречать, подходя к какому-нибудь селу или городку, другую разновидность бродяг, воплощенную в примерной супружеской паре, чей единственный просчет состоит, очевидно, в том, что все свои небольшие сбережения они целиком издержали на мыло. Это мужчина и женщина, невероятно чистые на вид — Джон Андерсон, в короткой холщовой блузе, на которой осела изморозь, подобная седине, в сопровождении миссис Андерсон. Джон выставляет напоказ изморозь на своем одеянии и опоясан на талии едва ли так уж необходимой полосой белоснежного белья, — такого же белого, как передник миссис Андерсон. Эта чистота была последним усилием почтенной четы, и мистеру Андерсону отныне ничего больше не оставалось, как только написать мелом, белоснежными аккуратными буквами на лопате: «Голодны» — и усесться здесь. Да, только одно оставалось теперь у мистера Андерсона — его доброе имя; владыки земные не могли лишить его заработанного честным трудом доброго имени. И поэтому, когда вы подходите к сему олицетворению страдающей добродетели, миссис Андерсон поднимается на ноги и, учтиво перед вами присев, предъявляет на ваше рассмотрение свидетельство, в коем некий доктор богословия, преподобный викарий Верхнего Доджингтона, сообщает своим собратьям во Христе и всем заинтересованным лицам, что податели сего Джон Андерсон и его законная супруга — люди, по отношению к которым никакое даяние не будет излишне щедрым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51