А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Его величество обрадовалось и прислало мальчику в подарок пони, настоящего, живого пони. Профессор Лаке всегда говорит, что чтением соответствующих выдержек из газет он оказывает на нас воспитательное воздействие.
В воскресенье днем наши родители, очень расстроенные, отправились через городской парк в Линденталь пить кофе, а нас, детей, в наказание не взяли с собой. Но я была только рада этому, потому что ненавижу ходить на экскурсии и на прогулки со взрослыми. Тогда мне жизнь не мила и у меня такое чувство, будто на мне надета тысяча лечебных корсетов. Если с нами идет еще какой-нибудь ребенок, то мне говорят: «Возьмитесь за руки и идите вперед». У меня очень много товарищей, с которыми я играю, но мы никогда не беремся за руки, когда мы одни и бежим в городской парк или еще куда-нибудь.
А когда я гуляю с родителями и тетей Милли, я им мешаю, и они все время на мне что-нибудь поправляют; им всегда кажется, что у меня недостаточно опрятный вид. Они часами сидят в скучном кафе и не дают мне даже спокойно выпить лимонад. Из приличия и чтобы не застудить горло, я должна пить малюсенькими глотками, иначе мне сейчас же скажут, что я глотаю, как удав. А потом они-отыскивают где-нибудь незнакомого ребенка, который пришел с совершенно чужими людьми, и говорят: «Подойди к той маленькой девочке и поиграй с ней. Видишь, она не спускает с тебя глаз. Познакомься же с ней, не будь такой нелюдимкой. Ну, что же ты!» Все смотрят на меня, и я вынуждена подойти к незнакомому ребенку. А я не хочу знакомиться, это ведь можно делать только по своей воле.
Я очень обрадовалась, что в воскресенье днем мне не надо с ними идти. Нам велели остаться дома и обдумать свое поведение. Тетя Милли сначала не хотела оставлять меня одну из боязни, что я опять что-нибудь натворю. С ее стороны это подлость – никогда мне не верить.
Сначала я и вправду стала обдумывать свое поведение, но потом мне ужасно захотелось посмотреть наводнение в нашей новостройке, и к тому же швей-невальдовские дети стали свистеть мне снизу. Их отец ночной сторож и днем почти всегда спит, поэтому им никогда не попадает. Я крикнула из окна, что мне запретили спускаться вниз. Тогда они стали свистеть Хенсхену Лаксу, а потом опять мне. Хенсхен Лаке помахал мне купальными трусами и крикнул, что они сейчас пойдут на новостройку плавать.
По правде говоря, в новостройке нельзя было по-настоящему плавать, но зато можно было брызгаться, нырять и изображать подводную лодку. Купаясь, мы немного запачкались, и нас никак не могли отмыть. Нам строго-настрого запретили встречаться, потому что мы портим друг друга. Но это вовсе неправда.
Теперь мы с Хенсхеном Лаксом пишем императору, чтобы все уладить и всех спасти. Для этого нам необходимо тайком встречаться в старой крепости. Мне приходится говорить дома, что я иду делать уроки к Альме Кубус, а Хенсхен Лаке вступил в детское общество капеллана Шлауфа, чтобы петь там духовные песни и слушать поучения. Но он туда не ходит.
Мы пишем императору сначала на черновиках. Об этом мы никому ничего не говорим. Когда мы получим от императора ответное письмо или телеграмму, то сначала в школе никто этому не поверит, а потом все удивятся и будут преклоняться перед нами. Дома поймут наконец, что мы послушные и такие же хорошие, как мальчик с пони, и даже намного лучше. И они будут счастливы, что у них такие дети.
Мы с Хенсхеном Лаксом пишем не вместе, а Каждый в отдельности,– ведь было бы просто ужасно, если бы мы получили в ответ всего одну телеграмму или одно-единственное письмо на двоих. Может быть, ответ пришел бы Хенсхену Лаксу и тогда он сказал бы, что это его собственность, или же нам пришлось бы разорвать письмо пополам. И если бы император подписался: «Твой Вильгельм», одному досталось бы «Виль», а другому «ельм», а букву «г» нам пришлось бы разыграть, и в конце концов никому ничего бы не досталось. Мне хочется получить ответ для себя одной, а Хенсхену Лаксу – для себя одного, и мы не хотим ссориться, об этом мы напишем императору.
И еще я пишу императору, что я разговаривала с очень многими умными взрослыми и все они считают, что мир лучше войны, и что вообще войну пора уже прекратить, и что война – это свинство; ему, как императору, конечно, интересно будет это узнать, он ведь всегда обязан сидеть в своем замке, чтобы оттуда управлять страной, а я могу бегать повсюду и слушать все, что говорят. Я пишу, что лучше всего ему было бы отречься. Не знаю, что это значит, но император знает все,– он должен всегда знать больше других людей. И еще я ему пишу, что мы в школе всегда очень громко поем много замечательных песен о нем, о его величии, – в этих песнях мы восхваляем его, и что мне жаль его, потому что ему все время приходится носить тяжелую корону, которая, наверное, ему мешает двигаться. Я матросскую шапку и то не люблю надевать. Еще я пишу ему и о картине, которая висит в нашем актовом зале, на ней написано: «Золото я променял на железо». На этой картине женщины жертвуют на алтарь отечества свои обручальные кольца и свои длинные отрезанные косы. Правда, моя мама хочет во что бы то ни стало сохранить обручальное кольцо, а вот я была бы рада, если бы мне разрешили остричь волосы, потому что они мне только мешают.
Я с удовольствием бы их отдала императору, но их не так уж много, да и зачем они ему? Когда у него соберется большая коллекция волос, они ему все время будут попадать в еду. Тетя Милли подкладывает в свою прическу очень толстые волосяные валики; в ее комоде их целый ворох, – мне ничего не стоило бы взять их тайком и послать императору. В школе нам всегда говорят, что изобретательный ум немцев всему найдет применение. И еще я пишу, что мы хотим, чтобы чаще были выходные дни и мы не учились бы не только по воскресеньям, но и по понедельникам и вторникам, а может быть, еще и по средам.
Мы пишем о том, как мучаемся с учителями. Я хочу, чтобы император приказал снять фрейлейн Кноль с работы. Ведь он очень справедливый и защищает всех слабых на земле.
Может быть, скоро и для моей мамы наступят радостные дни. Ей ведь тоже хочется, чтобы кончилась война. Война продолжается уже почти четыре года, а конца все не видно. Мама плачет, потому что все ее братья убиты или умерли. Я их никогда не видела, но вязала им напульсники и шарфы, и у меня то и дело спускались петли.
Когда не будет войны, не нужно будет так долго стоять в очереди за плохим мармеладом, который я все равно очень люблю. Иногда мне приходится стоять в очереди по нескольку часов подряд. Фрау Швей-невальд, которая как-то стояла передо мной, даже упала в обморок. Дома я теперь тайком учусь падать в обморок и скоро уже научусь. Нужно только стараться не стукнуться головой.
Раньше, еще в мирное время, папа ездил в Америку на пароходе. Пароход был такой величины, как наш дом, и такой вышины, как церковь. Он привез мне из Америки пару настоящих индейских туфель – их называют мокасинами, – в то время я еще не родилась. Но эти туфли у меня и сейчас есть. Носить их я не могу, и они как украшение стоят на моей полке. А у мамы на буфете стоят ботиночки, которые я носила, когда была маленькой. Их чем-то покрасили, и они совсем окаменели. Я не знаю, как это делается. И еще я никак не могу понять, почему я не помню, как я была совсем маленькой. Может быть, меня просто обманывают и я вовсе и не была маленькой. Сейчас я ношу деревянные сандалии, они действуют на нервы всему нашему дому. Громче всего я хлопаю деревяшками, когда бегаю по лестнице, потому что лестница наша тоже деревянная и не покрыта, как раньше, ковровой дорожкой. Получается грохот, как от трубы или индейского военного барабана. А мне этот шум очень нравится.
Как-то раз у нас тоже был мед, настоящий пчелиный мед. Это было, когда мы ездили в Диммельскир-хен. Меня взяли, чтобы помочь тащить продукты, и не заставляли вести себя, как на прогулке, когда мы ездим за город, чтобы отдохнуть или полюбоваться природой.
В часе ходьбы от Диммельскирхена живет крестьянин; у моего папы раньше были какие-то дела с ним. Он сначала ничего нам не дал, потому что все городские ему надоели и он терпеть не может людей, которым нечего есть. Но у отца был керосин, и взамен мы получили яйца, только никто не должен был об этом знать. Мама положила их себе под кофточку, и ее нельзя было ни трогать, ни толкать, а я должна была спрятать банки с медом под матроску. Переночевать у крестьянина нам не позволили, и мы долго шли пешком. Было уже очень поздно и темно, когда мы пришли в Диммельскирхен. Здесь мы собирались переночевать. Я не могла идти дальше. Но комнаты не было. В единственной гостинице все номера были заняты. Мне очень хотелось еще раз побывать в коровнике, где пахнет теплыми шкурами и пестрые коровы медленно позвякивают цепями.
Мой отец ходил из дома в дом, но так и не нашел комнаты для ночлега. Ночь была безлунная, ни один фонарь не горел. Я три раза падала на улице, но банки с медом не разбились, разбились только мои коленки. Может быть, наш крестьянин все-таки разрешил бы нам посидеть у него на кухне, но было так темно, что мы не могли уже вернуться обратно, а уехать мы тоже не могли, потому что в Диммельс-кирхене нет вокзала – он очень далеко, до него почти час ходьбы. Дорогу в такую темную ночь не найдешь – нужно идти лесом, в котором много корней и глубоких оврагов, куда легко свалиться.
В конце концов нам все-таки разрешили посидеть в монастырской больнице. Но сначала они нас тоже не хотели впускать. Мы сидели на скамейке в большом пустом зале, тесно прижавшись друг к другу, потому что было холодно.
Мы съели весь мед из одной банки. Мы ели его по очереди папиным перочинным ножом. Я люблю есть с ножа, но, к сожалению, мне этого обычно не разрешают. Мама сказала, что натуральный пчелиный мед согревает и полезен для здоровья.
В пять часов утра на вокзал пошли рабочие и работницы, чтобы ехать на фабрику. Люди, у которых зеленые и желтые лица и такие же волосы, всегда работают на военных заводах – они там постепенно окрашиваются в эти цвета. Я таких людей часто встречаю. Все шли с фонарями, которые покачивались на ходу и казались совсем маленькими и тусклыми. Мы поплелись за ними. Никто не разговаривал; может быть, все боялись темного леса и разбойников, которые в нем живут. Маленькая старушка, похожая на карлика, тащила рюкзак, который был намного больше ее спины, и все время спотыкалась. Папа хотел ей помочь, но она испугалась, зарычала, как собака, и побежала еще быстрее.
На перроне горел фонарь, но было темно. Мы ждали поезда и мерзли, глаза у меня слипались. Все стояли сгорбленные и печальные, черные блестящие рельсы убегали в темноту. Пошел дождь. Нам все было безразлично. Пришел жандарм, пуговицы на нем сверкали. Дождик, словно испугавшись, пошел сильнее, а жандарм заговорил громким голосом, отнял у маленькой старушки рюкзак и вытряхнул из него все. По камням, как коричневые мыши, запрыгали картофелины; блеснув на свету, разбилось яйцо. Женщина сжалась в комочек, как мокрица, которая боится, что до нее дотронутся. Все замерли и смолкли, а кто-то сказал: «Ну что ж, этот чиновник только выполняет свой долг». Нам казалось, что мы спим и что все это нам снится. Я ненавижу жандарма и никогда не стану исполнять свой долг. Стоявший рядом со мной старик вынул из кармана корявую, скрюченную руку и потянулся к картофелинам. Рука хватала воздух – картофелины были слишком далеко. Он спрятал руку в карман, рука у него дрожала.
Наконец подошел поезд, и мы влезли в вагон. Нас сдавили со всех сторон. В поезде было теплее. Люди все вокруг были добрые, но запах был противный, и мне стало плохо. Потом я вдруг заметила, что мое тело стало удивительно липким, я засунула руку под матроску и поняла, что банка с медом разбилась. В толкучке я ко всем приклеивалась…
Мне хочется, чтобы император заключил мир. Я пишу ему об этом, ведь он все может сделать, на то он и император.
Фрейлейн Кноль говорила нам, что император – посланец бога на земле, а господин Клейнерц считает, что у него и денег много. Хенсхен Лаке говорит, что, наверно, очень интересно быть богом или императором с короной на голове и иметь много денег. А что такое горностай? У него ведь и горностай есть. Император, наверно, мог бы сделать так,' чтобы на всех деревьях росли белые батоны, а Рейн превратился в реку из мармелада, и чтобы у людей, потерявших руку на войне, вырастало четыре руки, и чтобы мертвые солдаты опять оживали. Мы много читали о войнах, и, когда мы играем в войну с швейневальдовскими детьми, мы тоже падаем на землю, как мертвые. Но мы-то всегда встаем после этого, и если я во время игры разбиваю до крови голову, отец только говорит мне: «До свадьбы заживет».
Господин Клейнерц потерял на войне руку. Он говорит, что бывают вещи и похуже, но я ему не верю.
Когда он лежал в госпитале, мы с отцом навещали его каждый день. Мы отнесли ему все наши красные розы, приносили зеленую мирабель и настольные игры, и другим раненым мы тоже все давали. Я им рассказывала тысячи разных историй о волках с длинными и острыми, как сабли, зубами, которые хотят сожрать траву и овец, но трава превращается в колючки и прокалывает им животы, а потом приходит огромная овца и разрезает им животы ножницами, как в «Красной Шапочке». И еще я им придумывала истории о том, как я опускалась на дно морское и шла к коралловым островам, а рядом со мною проплывали акулы и не кусали меня, потому что я кормила их янтарем. Раненые тоже много рассказывали, и мы вместе придумывали разные истории, а один раненый совсем тихо играл на губной гармонике и пел: «Чернобровая девчоночка моя». Я часто ходила в госпиталь и одна, без папы. Но я ведь не императрица – той стоит только милостиво положить свою нежную руку на горячий лоб раненого, как он забывает о своих ранах и готов умереть от счастья. Этого я сделать не могу.
Господин Клейнерц рассказывал мне, что в мирное время белого хлеба сколько угодно, надо только ходить за ним в магазин. Когда он был маленький, у них дома всегда ели белый хлеб, размоченный в молоке. Я тоже хотела бы есть такой хлеб, потому что от него не заболеешь. Наш доктор Боненшмидт уже очень старый и все знает. Он сказал, что нарывы на ногах у меня оттого, что я ем один только хлеб. С тех пор я боюсь есть хлеб, и мама мне его больше не дает, потому что ей надоело со мной мучиться. Она голодает, а мне отдает всю безвредную пищу. Теперь у меня на ногах остались только шрамы, и они уже не болят. Но раньше из них выдавливали гной, и получались настоящие дырки. Каждый вечер их заливали йодом, было ужасно больно, и утром, когда я вставала, я уже со страхом думала о вечере. Когда йод попадал в дырки, я так кричала, что раз даже пришел полицейский; дело в том, что жильцы из квартиры напротив подумали, что меня избивают, и заявили об этом в полицию…
За гостиницей Менгерса чужой солдат перекапывает огород. Это пленный, он принадлежит немцам. Когда в гостинице никого нет, фрау Менгерс разрешает мне поиграть шарами на бильярде. Тогда я представляю себе, что шары – это цветы, и катаю их по большому зеленому полю. Толкать шары длинной палкой мне не разрешают, чтобы я ничего не испортила. Я просто толкаю рукой. Как-то раз фрау Менгерс попросила меня отнести пленному кофе – ведь он тоже человек. Сперва я испугалась, потому что пленный был врагом. Но он сидел на камне, положив руки на лопату, глаза у него были усталые и грустные, подбородок серый. В нем не было ничего веселого, он был очень, очень печальным. Я стояла с чашкой кофе в руках, небо было огромное и синее, а коричневое поле казалось бесконечным. Я была с пленным совсем одна, даже птицы не пролетали над нами. Его шапка лежала, на земле, волосы у него были как сухая трава и развевались на ветру. Ему хотелось домой, ему наверняка хотелось домой. Он об этом не говорил, но ему, конечно, хотелось домой. Ведь он из другой страны. Другие страны далеко, в школе мы их еще не проходили, но папа мне о них рассказывал. Однажды он был в Румынии и привез маме оттуда вышитую кофточку. Румыния. Где она, эта Румыния? Есть еще Африка, там живут негры, совсем черные, и солнце там светит жарко. Мне, чтобы загореть, нужно ездить на дачу, а в Африке все всегда черные, еще черней, чем фрейлейн Левених, которая специально ездила на курорт в Боркум, для того чтобы весь «дамский кружок» говорил: «Вы загорели, как негр». Мама моя иногда лежит на балконе в старом раскладном кресле. Время от времени кресло падает, и она вместе с ним; после этого она со слезами говорит отцу: «Ах, боже мой, Виктор! Как хорошо загорать в марте на солнышке!»
Если бы я могла хоть что-нибудь сказать этому чужому пленному! Я начала вспоминать все иностранные слова, которые знаю. Я сказала: «Сим селабим», и еще «Сезам, отворись», и «Абдулла», и «водка», и «О ля-ля, мадемуазель», и «Свободное государство Либерия», и «Турн и Таксис» – это коллекции марок,– и больше я в тот момент ничего не могла вспомнить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13