А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Понял? Не ты купил, не тебе ломать.
- А я разве собираюсь ломать? - удивился я.
- Иди, иди, мы вдвоем с матерью все сделаем...
Я повернулся и отошел к окну, пока они там пыхтели около телевизора, вытаскивали его из коробки, ставили в угол и дед проверял лакировку и отделку. "Ну и пусть себе проверяет, - подумал я. - Не знает даже, что проверять". Хотелось оглянуться и посмотреть, что они там колдуют, но я взял себя в руки - не оглянулся. Стоял, смотрел в окно, а сам слушал, что они говорили.
- Что это ты вдруг расщедрился? - спросила мать.
- Кто же вас пожалеет, если не я, - сказал дед.
- Спасибо, отец, - сказала мать.
- Только ты Юрия предупреди, чтобы он не таскал к нам ребят со двора. Обязательно сломают...
- Конечно. После них разве что лишняя работа, - в тон деду поддакнула мать. - Полы все затопчут...
Мать говорила как-то неуверенно, она ведь была совсем другой, и то, что она сейчас говорила, было против ее воли. Она подлаживалась под деда, просто старалась ему угодить, и все из-за какого-то телевизора. Плевать мне тысячу раз на этот телевизор. Ни разу к нему не подойду.
Хуже всего, когда человек только для себя. Мне бы сейчас поговорить с дедом, как надо, а я молчу. Знаю, что дед жадный, несправедливый, а прощаю его и даже иногда похваливаю ребятам. Странно это... Чужих осуждаешь, а своим все прощаешь. А вот Иван Кулаков ни за что бы его не простил.
- Эй, Юрий! - крикнул дед. - Подойди, помоги.
Я даже не оглянулся.
- Кажется, я попал в немилость, - сказал дед. - Они очень чувствительны.
- Юра, будь справедлив к деду, - сказала мать. - Без него мы просто пропали бы.
Не буду прощать! Не буду, не буду! Хотелось сделать себе больно-больно, ударить себя, чтобы можно было заплакать. Прижался лбом к стеклу и надавил изо всех сил: нос приплюснул, и губы прижал, и стал смотреть в окно напротив, где сидели люди и пили чай. Мирно так пили, а потом один вскочил, стал размахивать руками и кричать.
- Эх, молодо-зелено! Ничего, ничего, Галина, - сказал дед. - Я на него не обижаюсь. Вырастет - поймет и меня еще вспомнит добрым словом.
В это время зазвонил телефон, и мама выскочила в коридор. Она о чем-то там долго болтала по телефону, но ничего не было слышно, потому что дед включил свой телевизор и опробовал звук. Он так его опробовал, что от грохота в ушах звенело. А потом вернулась мама. Она была в новом пальто. Узенькое такое пальто из коричневого вельвета. Она его сама шила, а примерку делала по мне. Я еще ни разу не видел ее в пальто.
- Ну как выглядит твоя старушка, Сережка? - спросила она.
Это теперь у нее на целый вечер. То Гвоздик, то Сережка, то Лопушок, то Кешка. Ей нравится, что я на все имена откликаюсь без запинки.
- Не плохо, - сказал я.
Действительно, ей здорово было к лицу это пальтишко. Она была в нем какая-то ненастоящая, какая-то Золушка, какая-то коричневая птичка, и я вдруг подумал, что она это пальто сшила для него. Совершенно ясно, что ей захотелось покрасоваться перед ним, потому что она его шила целых два месяца без всякого интереса, а тут в два дня все закончила.
Она подошла к зеркалу, попудрила нос и сказала:
- Я ненадолго.
Дед и я молча посмотрели на нее. Всем все было ясно, но каждый продолжал играть в кошки-мышки, никто не мог первый сказать правду.
- В магазин, - сказала она. - И еще кое-куда...
Она повернулась, чтобы уйти, а я решил ей крикнуть вслед, в ее тоненькую коричневую спину, что знаю, о каком магазине идет речь, - так это меня захлестнуло, так это пахло предательством. Я даже почувствовал запах этого предательства: у него был кислый, незнакомый запах и он сильно ударил мне в нос. Раньше она никогда не покупала духи, говорила, что это дорого.
Мама словно почувствовала мое состояние, остановилась в проеме дверей и оглянулась. И эти ее жалобно-умоляющие глаза, и робкая улыбка, за которую она всегда прятала свою нерешительность, ударили меня по сердцу, и я ничего не смог ей сказать.
И она ушла, и теперь вместо нее в проеме дверей зияла темная пустота передней. А я все смотрел в эту пустоту, надеясь, вдруг мать вернется, снимет пальто и останется дома.
Отец бы, вероятно, за это меня осудил: как же, мол, я берегу мать, если не остановил ее сейчас. И правильно бы осудил...
Я вышел в темноту передней и, не зажигая света, стал одеваться. Дед шмыгнул следом за мной и зажег свет.
- Я ненадолго, - сказал я, подражая матери. - К товарищу и еще кое-куда.
- Не тебе судить мать, - сказал дед. - Мал еще.
Значит, он тоже обо всем догадался. Ну что ж, тогда и объяснять нечего. На всякий случай хлопнул дверью так, что ему и без слов стало ясно, как я к этому отношусь.
6
Эфэф закрыл толстую потрепанную тетрадь. Видно, он до моего прихода ее читал и я ему помешал. Чем он был хорош, так это тем, что никогда не произносил любимой фразы взрослых, которые всегда заняты и желают побыстрее отделаться от нашего брата: "С чем пожаловали, дорогой мой или милый мой?" По-моему, эта фраза никак не годится для начала разговора, она сразу отбивает всякую охоту вообще разговаривать. А у Эфэф не так. Раз пожаловали, значит, пожаловали. Значит, надо.
Мы помолчали.
Как всегда, на рубахе у него пуговицы были застегнуты не в те петли, и воротник от этого съехал набок. Нет, он был совсем не то, что наш историк Сергей Яковлевич, который всегда ходил в новеньких, отглаженных костюмах и был "любезным и прекрасным".
Эфэф просто многого не замечал и разговоры обычные вести не умел: там, какая погода, дует ветер или не дует, или еще какую-нибудь ерунду. Вот не умел он болтать.
- Сейчас читал письма отца к маме. Она их в эту тетрадь вклеила, чтобы сохранились. - Эфэф кивнул на тетрадь, что лежала на столе. - И убедился, к своему стыду, что ничего толком не помню. Понимаешь? Ничего... Даже обидно стало. Стоит мне закрыть глаза, и я вспоминаю отца, маму, нашу комнату. Обои у нас были почти белые, и мама разрешала мне на них рисовать. А вот о чем мы говорили в то время, не помню...
Мой отец был инженером-энергетиком и без конца строил где-то электростанции. А мы с мамой жили в Москве и только делали, что ждали его. Помню его три приезда за всю мою жизнь. В первый раз он приехал в гражданском костюме: ему было двадцать пять лет, но мне он показался дедушкой, потому что у него была борода. Перед отъездом он нарисовал на стене, рядом с моими рисунками, кошку с зелеными глазами. Потом, в сорок первом, мы с мамой бегали на Белорусский вокзал, его эшелон шел на фронт через Москву. Он тогда снял со своей шапки-ушанки звездочку и подарил мне.
Он вернулся уже после войны. Однажды утром вошел в комнату, как будто отсутствовал дня три или четыре. У него были свои ключи, и он открыл ими входную дверь так тихо, что мы не слышали.
С этими ключами целая история приключилась. У нашей соседки украли сумку, и в ней были ключи, ну, она испугалась как бы нас не обворовали, и купила новый замок. А я его врезал в дверь. Мама пришла с работы, увидела новый замок и заплакала...
Вот сегодня я прочел письмо отца с фронта, в котором он написал, что новые ключи от квартиры получил, и понял, почему мама тогда плакала. Она хотела, чтобы у отца там, на фронте, были ключи от нашей квартиры.
И вот он вошел тогда в комнату, снял фуражку, и я увидел, что он стал седым. А через несколько дней после возвращения он спорол погоны и снова уехал... Потом погиб, восстанавливая Днепрогэс... Подорвался на немецкой мине.
Эфэф замолчал; я знаю, что делают, когда так молчат. В эти минуты или даже секунды перед человеком вспыхивают, как маленькие костры, видения прошлого. Он сейчас, конечно, видел своего отца, и свою маму, и их комнату с рисунками на стене, этого кота с зелеными глазами.
- Из всех учителей почему-то запомнил одного географа, - снова начал свои воспоминания Эфэф. (Я не стал его перебивать и отвлекать, пусть выговорится, раз ему это надо.) - Он всегда нам рассказывал то, чего не было в книгах, в учебниках, и поэтому мы его любили... Товарищей внешне помню, а себя нет. Никогда не видел себя со стороны. Так вот и с тобой будет, я тебя лучше запомню, чем ты сам себя. Ты в моей памяти останешься таким, какой ты сейчас есть: маленький, лохматый, точно тебя кто-то только что сильно обидел и ты после этого долго болтался по переулкам, разговаривая сам с собой... В поисках истины, которую нелегко найти... А сам ты себя таким не будешь помнить. Вот хорошо это или плохо? Как ты думаешь?
- Не знаю, - ответил я.
- По-моему, хорошо, - сказал Эфэф. - Каждый человек должен меньше всего помнить о себе и больше о других. - Он снова помолчал, потом откинулся на спинку стула и сказал: - Что до матери...
Он встал, подошел к полке, взял какую-то книгу и стал читать слова, будто специально написанные для меня:
- "Что до матери, то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого... С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, - чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!.." Ты что, подружился с Кулаковыми? вдруг спросил Эфэф.
Сразу было видно, что он разволновался, желает это от меня скрыть и поэтому спросил про Кулаковых.
- Не с Кулаковыми, - уточнил я. - А с Кулаковым.
- Надежный парень?
- Надежный... Еще какой... И семья у них будь здоров: мама врач, а отец летчик-испытатель... На сверхзвуковых...
- Летчик? - перебил меня Эфэф. - А я все думал, на кого это похож Иван Кулаков... Кулаков, вот оно что.
- А вы что, знаете его отца?
- Нет... На фотографиях видел... И даже один раз в кино... Этот Кулаков знаменитый летчик... Он разогнал самолет до скорости три тысячи километров в час...
Эфэф рассказывал мне о Кулакове, а сам, видно, думал о своем, и разволновался он здорово от этих воспоминаний. Я по себе знаю: когда такое привяжется, нелегко отвлечься. У него даже начала чуть-чуть дрожать нижняя губа.
Я как-то спросил, почему у него дрожит губа. А Эфэф мне ответил, что у него это бывает, если он сдерживает улыбку.
Сначала я ему поверил, правда, мне показалось странным, что человек сдерживает улыбку, когда ему хочется улыбнуться. Вроде бы ни к чему. А потом понял, что он меня обманул, потому что у него губа иногда начинала дрожать в самое неподходящее время, когда было не до смеха, вот как сейчас. Просто не хотел отвечать на этот вопрос и намекал: мол, не лезь не в свое дело.
Между прочим, я бы и не полез, но у моего отца, когда он волновался, прыгала левая бровь - последствие контузии.
- Федор Федорович, а почему вы сами не пошли в летчики? - спросил я. Это ведь интереснее, чем возиться с нами.
Эфэф прикусил губу, и теперь нельзя было понять, дрожит она или нет, потом сказал:
- Нет во мне ничего геройского... Поэтому не пошел...
Я промолчал. Действительно, геройского в нем ничего не было, но уговаривать его в обратном ради вежливости мне не хотелось. Не такой он был человек, не нуждался в этом, и в голосе его совсем не было обиды, что он не герой.
Только сейчас я заметил, что у него к спине привязана электрическая грелка на длинном шнуре. Эфэф увидел, что я смотрю на шнур, и сказал:
- Люблю погреть спину. - Снял грелку и небрежным движением бросил ее на стол.
7
Когда я вернулся домой, дед уже спал, а матери еще не было.
Я сел и стал ее ждать...
Походил по комнате, зачем-то попрыгал на одной ноге, поиграл с лошадкой, как трехлетний пацан, привязал к ее шее нитку и таскал по столу.
Хуже всего ждать и замирать каждый раз, когда где-то внизу хлопает дверца лифта, и надеяться, что лифт остановится на нашем этаже.
Потом покривлялся перед зеркалом.
Потом потушил в комнате свет, и долго смотрел в темный двор, и считал несколько раз до тысячи и один раз до пяти тысяч.
А потом мать наконец пришла, и я, как был одетый, только скинув ботинки, нырнул под одеяло.
Она осторожно разделась, подошла ко мне, нагнулась, и на меня пахнуло свежим воздухом от ее щек и губ. И я уже хотел закричать ей, что она может идти к нему, раз она без него не может жить! А я как-нибудь проживу и один! Но я не открыл глаза и ничего не закричал, и она, еще немного постояв надо мной, неслышно ступая на носках, прошла в ванную комнату. И оттуда до меня донесся еле уловимый ее смех - ей так было хорошо и весело, что она смеялась наедине с собой.
После этого я каждый день ждал, что она мне все расскажет сама, как бывало раньше, но она молчала. Не могла, вероятно, набраться храбрости, она ведь нерешительная, но с работы теперь она всегда приходила с опозданием и часто исчезала из дому вечерами.
Мне бы надо было ей крикнуть: "Эй, мама, отзовись, расскажи, какая ты, когда одна, днем или ночью в темноте, о чем ты думаешь? Давай посидим вдвоем и все обсудим. Я ведь уже не маленький, и отец мне приказал, чтобы я берег тебя".
Но легко сказать крикни, а трудно крикнуть, потому что неизвестно, как на твой крик ответят. А вдруг она меня не поймет, и я молчал и думал, что она... "горькая любовь всей моей жизни".
8
Теперь, прежде чем открыть дверь класса, я всегда думаю о том, что увижу за первой партой Кулаковых. Ивана, этого необыкновенного человека, моего лучшего друга, и его прямую противоположность - его ехидную сестричку, рыжую бестию Тошку.
Вхожу в класс, а глаза влево, влево, влево. Это у меня рефлекс, даже не хочу косить, а кошу. Я бы мог, конечно, просто подойти к Ивану, и все, но мне нравится, когда он на виду у всего класса окликает меня.
Значит, иду я прямо, а глаза влево, влево, влево. Но вот Иван увидел меня и окликнул. А я, когда вижу его, всегда почему-то хочу улыбаться.
- Здорово, - говорю и крепко жму ему руку.
- Привет. - Он тоже крепко жмет мне руку в ответ.
И вдруг эта Тошка, эта рыжая бестия, - до сих пор она сидела к нам спиной - поворачивается и протягивает мне ладошку. У всех на виду! Желает поздороваться. Каково? А сама на меня так нежно и лукаво смотрит и жеманно улыбается. И прическа у нее новая: на макушке бантик, а волосы болтаются до плеч. Взял и тряхнул ее ладошку изо всех сил, чуть не вырвал руку, чтобы в следующий раз не лезла. А она захохотала на весь класс и сказала:
- Сократик у нас самый вежливый мальчик во всем классе. Прямо французский мушкетер граф де ла Фер.
Я даже покраснел от ее слов.
- Хватит дурачиться, - сказал Иван.
Она презрительно оглядела брата, ловко у нее это получилось: сощурила глаза, ногу на ногу закинула, чтобы все видели ее настоящие капроновые чулки, и отвернулась.
- Вообще-то я за мужскую дружбу, - громко сказал я.
- Я тоже за мужскую дружбу, - ответил Иван.
Тошка по-прежнему сидела к нам спиной. А спина у нее худущая; по ней хорошо считать позвонки, как у скелета. Ну, думаю, позвоночная твоя душа, сейчас я тебя доконаю.
- Мужская дружба - это надежно! - и заметил, что она напряглась, выпрямила спину и позвонки у нее пропали. Самое время было уходить, пока она не бросилась в атаку. Но какой-то отчаянный черт крутнулся во мне, и я добавил: - А на девчонок лично мне наплевать, я на них плюю с самой высокой вершины мира.
И тут она ко мне повернулась и при всеобщем внимании сказала:
Не властны мы в самих себе
И в молодые наши леты
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Значит, она запомнила эти стихи, когда их прочитал Эфэф, и теперь намекала, что некоторые мальчишки ругают девчонок, а потом сами же пишут им всякие записочки.
Девчонки, конечно, захохотали и захлопали в ладоши. Ах, как остроумно, ах, как ловко и смело!
- Это, может быть, вы "не властны в самих себе", - сказал я и скрестил руки на груди, принял позу нашего любезного историка Сергея Яковлевича. - А мы-то властны.
Дело в том, что все наши девчонки от него без ума, млеют и блеют, как овечки, когда его видят. У них у всех по истории только пятерки. Нет, правда. Вы когда-нибудь слышали о классе, в котором учатся семнадцать девчонок и у всех пятерки по истории? Прямо неповторимое историческое чудо. Такого необыкновенного класса не отыскать во всем Советском Союзе и, может быть, даже во всем мире.
И эта рыженькая штучка тоже уже успела схватить пятерку.
Девчонки начали нервно хохотать и визжать. А Зинка-телепатка сказала, что сейчас она докажет, что это не совсем так, и сделала несколько шагов в мою сторону. Вот привязалась...
- Уйди ты, надоело, - сказал я.
- Девочки, - таинственно зашептала Зинка, - он боится.
И действительно, я боялся. Неизвестно, что она могла еще наплести, и самое главное, что девчонки в нашем классе крикливые, они кого хочешь на смех подымут.
- Ребята, ладно, - сказал Иван и нагнулся к нам: - Экстренное заседание пятого звена считаю открытым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12