Стали, значит, требовать, а староверы ни в какую! Ну они их всех в избу загнали и сожгли.
— Как сожгли? — не понял Петька.
— Обыкновенно… огнём.
— Ы-ы-ы-ы-ы! — наконец заревел карапуз, и за ним сейчас же принялись реветь остальные малыши.
— Да чего вы! Да что вы! — приговаривала, обнимая их, Катя. — Да я вас не дам никому! Ну, не плачьте…
— А много их было, староверов?
— Двадцать семь человек с детишками. Три семьи, в общем. Там на памятнике партизанам и их фамилии написаны. Мы их всех вместе поминаем.
— Что же они не обернулись?
— Не знаю… — ответила девочка. — Бабушка Анисья говорит, что они весной и осенью силу теряли, колдовать не могли…
— И никто не уцелел? Не спасся?
— Один человек. Егерь Антипа Пророков.
Петька даже вздрогнул. Опять это имя!
— Бабушка Анисья говорит, что он колдун! Оборотень. Что он в любого зверя может превратиться и по воздуху летает… — Катя утёрла нос успокоившемуся малышу. — А может, врёт! Антипа-то у неё сына на браконьерстве поймал и в тюрьму посадил. Такой у неё сын бандит был — так ужас. Вот бабка и несёт на егеря напраслину. Всё бегает по дворам и кричит: «Мой-то сынок какой стрелок! Из винтовки в гривенник подброшенный попадал, сколько он раз в Антипу стрелял, не может быть, чтобы мимо! Оборотень Антипа — сквозь него пули проходят…» Вообще, она плохая бабка — злая. Не то что твоя!
«Моя, — подумал Петька, и ему вдруг стало хорошо от этих слов. — Моя бабушка». И он вспомнил и блины, что совала ему бабка сонному, и её взгляд, когда он ел, и руки коричневые, шершавые… «Моя бабушка!» — прошептал он.
— А папа бабку Анисью не любит. Говорит, что она всё врёт и напраслину самую нелепую на человека возводит… А Пророков жив остался, потому что его на ту пору в селе не было… Он на охоте был. Первый он по нашим местам охотник.
«Охотник, охотник! — думал Петька. — Все кричат об этой охоте, что тут места, дичью богатые, а где этой дичи быть?» Он огляделся. Вокруг был заснеженный непролазный лес, и казалось, лес этот совершенно пуст. Голые осины, берёзы, корявые ёлки и кривые сосны. Лес был словно скручен ветрами и морозами, словно корчился от ревматизма, потому что стоял по колено в воде. Даже около станции лес был другим. Там хоть мачтовые сосны попадались. А здесь деревья хоть и большие, да какие-то перекрученные все…
Трактор остановился. Мотор замолчал. Петька глянул вперёд. У поворота стоял огромный чёрный крест.
— Вылезай! — сказала Катя. — Дальше пешком пойдём. Дальше ездить нехорошо. Тут тишина должна быть.
Присмиревшая малышня, косясь на пятиметровый чёрный крест, гуськом потянулась по узкой тропочке за отцом. Они вышли на большую поляну, посреди которой стоял какой-то странный обелиск; возле него были сложены самодельные венки, и человек в городском пальто, держа шляпу в руках, что-то говорил толпе колхозников.
Петька подошёл ближе. Ох, да это и не обелиск вовсе! Это печная труба. Только чёрная вся. И доска на ней: «Здесь была деревня Староверовка». Под доской тянулись двумя столбцами фамилии. «Партизаны» — было написано над одним. «Жители деревни» — над другим. Здесь было всего три фамилии («Три семьи», — припомнил Петька), и под каждой фамилией — несколько имён. «Пророковы Андрей Ипатьевич, Марфа Кондратьевна, Алексей Андреич, Касьян Андреич, Аграфена Кирилловна, Матвей, Алёна, Марфа, Серёжа…» От этой надписи Столбова по спине продрал мороз.
— Вопленица приехала… — услышал он Катин шёпот.
— Что?
— Вон Александра Ильинична стоит, из райцентра приехала. Вопленица она, ну, плакальщица, значит… Плакать будет.
— Как это? — не понял Петька. Он что-то туго соображал и всё не мог оторваться от последнего имени в эпитафии — «Серёжа». Малыш совсем, наверное. «Серёжа…» Чем больше Петька смотрел на обелиск, на толпу у памятника, на алые ленты самодельных венков, тем сильнее становилась у него в груди какая-то странная боль. Похожая на ту, что появилась, когда отец рассказывал о своем детстве. Только теперь она была сильнее. Мешала дышать и думать…
— Снимите шапку! — прошептала Катя. — Минута молчания.
Петька оглядел поляну, стариков и старух, склонивших головы, колхозников помоложе, что столпились позади, детишек, прижавшихся к матерям и притихших, и увидел у всех на лицах то же выражение боли.
Из толпы вышла худая чёрная старуха. Поклонилась людям в пояс, и толпа ответила тем же поклоном. И, повернувшись лицом к памятнику, она вдруг громко сказала-пропела:
— Ой, взойди ты, заря алая! Растопи снега холодные! Расступися, мать сыра земля!
Подымись, мой горький сынушка,
партизан мой похороненный!
Разнесчастная моя кровиночка!
Расскажи ты своей матушке,
Кто ж тебя убил-застрелил,
кто оставил меня одинокою?..
Старуха уже рыдала в голос. Вместе с ней плакали люди в толпе. Многие мужики украдкой утирали глаза шапками. И Петька почувствовал, что и у него слёзы текут сами собой. И от этого становится легче.
И он вспомнил, что ещё в первом классе, когда мама пошла с ним один раз в театр слушать оперу, ему вот так же было горько и хорошо. Но там были артисты, симфонический оркестр, музыка Чайковского, Ленский, придуманный великим Пушкиным… А здесь — дикий лес, печка на поляне и старуха с фольклором. Он вспомнил это слово — «фольклор» — сказки, былины, народное творчество, в общем. Вспомнил, как с трудом заучивал «Не шуми мати зелёная дубравушка…» и веселился всем словам: «солнце красное, трава-мурава, уста сахарные…» — эпитеты они назывались. А всё вместе — народное творчество.
Он раньше бормотал эти слова, как одно — «народноетворчест», и ему казалось, что народ — это что-то далёкое, бывшее в давнем прошлом. Крепостные крестьяне… Матросы и солдаты, бегущие к Зимнему… А тут он смотрел на плачущих людей и понимал, что это и есть народ: и человек в городском пальто, и старая плакальщица, и рабочие-мелиораторы в комбинезонах поверх ватников, и Катин отец с малышом в руках, и Катя, и сам он, Петька Столбов, — это всё народ!
И ему захотелось обнять этих людей, сделать для них что-нибудь такое хорошее, пусть даже умереть ради этого. Ему захотелось подойти к старикам и старухам и развеселить их. Увидел деда Клаву, стоявшего прямо, как вбитый гвоздь, и бабушку рядом с ним. «У меня есть бабушка и дедушка! — сказал он себе. — Какое счастье — иметь бабушку и дедушку!»
Совсем растрогался Петька, а когда начал шарить по карманам в поисках платка, чтобы утереть оттаявший нос, то такого предмета в куртке своей не обнаружил. «Вот незадача!» — подумал он. И тихонечко пошёл в сторонку, чтобы там как-то утереться. У леса он неожиданно откопал платок в кармане пиджака. «Нормально!» — обрадовался Петька и замер.
Прямо перед ним под заиндевевшей елью стоял огромный человек без шапки. Иней тихо опадал на его чёрную с проседью голову. Он стоял неподвижно. Глядя куда-то поверх Петькиной головы, словно рассматривал что-то, только ему одному видимое. Руки в кожаных галицах неподвижно лежали на ружье, перекинутом через грудь, и слезы блестели на густой кудрявой бороде.
Петька не удержал равновесия и сел в сугроб. А когда поднялся, никого под елью не было. Только с верхней ветки медленно сыпался иней…
— Это он! — решил Петька. — Это он — Антипа Пророков!
Глава одиннадцатая
МАТРЁШКА ДА РАСПИСНАЯ ЛОЖКА
Вечером раскрашивали дедовы изделия. Дело было весёлое! В глиняных плошках дед развёл приготовленные по своим рецептам густые краски, достал бутылку светлого лака. Рисовать уселись все. Бабушка и Катя взялись расписывать цветами фартуки матрёшкам, дед тоненьким пером обводил рисунок. А Петька выпросил себе на пробу одну корявую матрёшку.
— Раньше, — рассказывал дед, — мы больше по крупной части промышляли. Бочки там, по плотницкой линии чего… А посуду как вывезем на ярмонку, пока староверы свою не привезут — покупают, а как они со своим товаром приедут, так на нас никто не глядит! Словно нас и на ярмонке нету. Они вишь золотую посуду делали…
— Как золотую? — подскочил Петька. — А где они золото брали?
— Да не из золота! Деревянную! Только они её так расписывали да закаливали сколько раз в печи, в жару, да ещё как-то… Она золотой и гляделась. Ну-ко погоди, гдей-то у меня ложечка сохранилась…
Дед полез в сундук. Достал оттуда шинель, будёновку, какие-то свертки, пачку книжек.
— Вот! — он развернул тряпицу и достал небольшую, красивой формы ложку. — Это мне наш артельный подарил, когда я первый самостоятельный заказ сделал. Мастером, значит, когда меня признали.
Ложка действительно сияла золотом, а по золоту расцветал диковинный аленький цветочек, с чёрными лепестками и стеблем. Он был такого глубокого цвета, словно в ложку положили пылающий уголёк. Тонкий черепок завершался головою голубя, который поправлял у себя на груди перышки.
— Не клади её на стол-то рядом с нашим ремеслом, — сказал дед, передавая ложку, — а то вовсе рисовать расхочется. Пятнадцать годов я этой ложкой ел, а она цвета не потеряла…
Дед сел к столу. Пригорюнился.
— Вот ведь мог научиться! Не скрывали они от меня секретов своих. А теперь поди, кто расскажет… Нет староверов — погибли и мастерство своё с собой унесли!
И Петька вспомнил, как горевал реставратор, когда говорил об утраченном, забытом мастерстве. Чем-то напомнил ему дед Николая Александровича.
— А если у Антипа Пророкова спросить?
— Да Антипа топора в руках отродясь не держал! — махнул рукой дед. — Антипа — охотник, он с десяти годов ружьём, да силком, да неводом промышлял. У него и отец и дед охотники. Он деревянного дела вовсе не знал!..
— А правда, что староверы невидимыми умели делаться? — спросил Петька.
— Говорят! — сказала бабушка. И Катя, которая замерла от Петькиного вопроса, облегчённо вздохнула. — Говорят, что они глаза отводить умели. Которые есть такие люди, что умеют. Сказывают, ехал раз цыган через Никольское, — неторопливо водя кисточкой, стала рассказывать бабушка. — Попросился с детишками переночевать, а мужик его не пустил, дескать, грязь от вас. А цыган-то и говорит: «Отвожу я глаза твои от скотины…» Встал мужик утром, а дверь в хлев найти не может. Ходит вокруг, в стену тычется, слышит, как скотина голодная мычит, а войти к ней не может…
У Катьки глаза сделались круглыми от страха, она даже рисовать перестала.
— Ну и чего потом? — спросила она.
— Послали за цыганом вдогон, с деньгами. Только тогда дверь-то и оказалася…
— Да как же у него глаза отведены были? Почему он дверь-то найти не мог?
— А с перепою! — подмигнул дед. — Я раз в молодые годы напился, вышел на улицу. А дело на свадьбе было, вышел на улицу — да лбом в забор бревенчатый! Думаю: когда тут забор поставили? И всё никак ворота не найду: со всех сторон брёвна — ни взад ни вперёд. Замуровали! Стал людей кричать. А уж утром мне говорят, что я вокруг столба ходил да лбом в него тыкался. И всего-то напротив ворот один столб был… Это всё алкоголизма проклятая! Она так глаза отведет, что и назад не воротишься. Сколько через неё людей пропало!
— А как же староверы невидимыми делались? — сказала бабушка. — Никто ведь их сыскать не мог.
— Да я в этих болотах армию невидимкой сделаю! — сказал дед.
— Ай, слушать тебя! — махнула старушка рукой. — Сколько искали, а проходу через болота нет.
— Есть! Не найден! А есть! — вскипятился дед. — Скотина-то вернулась!
— Заговор кончился — вот и вернулась.
— Что ж она тощая такая пришла да в грязи по самы рога?
— Какая скотина? — спросил Петька.
— Да когда староверы исчезали. Исчезала с ними и скотина ихняя: и коровы и кони. А когда деревню немцы спалили, недели через три явилась скотина. Вот и Орлик мой прибежал… Утром пошёл я через Староверовку. Смотрю, а на пепелище жеребёнок ходит. Стал я его звать — не даётся! Два дня я его ловил. А уж какой конёк распрекрасный оказался! Мы бы без него пропали. Одна лошадь на весь колхоз! Спаситель наш, кормилец!
— Смотрите! — ахнула Катя. — Что Петя нарисовал! — Ух ты, плясун какой!
А Петька и сам не знал, как у него получилось. Нарисовал он не матрешку, а балалаечника в картузе и с усами.
— Вона! — всплеснула руками бабушка. — Да ты у нас, Петяша, художник.
Балалаечник и вправду был удачный — весёлый, пузатый, так и казалось, что сейчас он подмигнёт и пустится в пляс.
— И как же ты придумал такого нарисовать! Мы все матрёшек, а он, поди ж ты!
Петька покраснел от удовольствия. Его хвалили, наверное, первый раз в жизни.
— Художник ты, Пётра! Живописец!
Украдкой Петька глянул на Катю, а та смотрела на него восторженно, потому что открыла в нём ещё один талант.
— Да ладно, чего там… Я таких в сувенирном магазине видел, — сказал Петька и удивился сам себе. Он сказал правду! Ведь можно было рассказать, что он давно учится в художественной школе, или что лично знал художника Репина, или ещё что-нибудь… Что он, например, давно придумал таких балалаечников и их уже отправили на выставку в Монреаль… Аон вдруг сказал правду!
Петька долго ворочался на своём поющем диване, а когда уснул, то увидел во сне Антипу Пророкова, который варил в расписном горшке какую-то траву и кормил белого жеребёнка.
Глава двенадцатая
КАКОЙ ЖЕ НОВЫЙ ГОД БЕЗ ЁЛКИ?
Ночью Петька несколько раз просыпался. Ему всё чудилась печка на полянке и плач, похожий на музыку. Никогда и ни к кому Столбов не испытывал никакой жалости. Случая не было. И даже если бы Петьку спросили: какой он, добрый или злой — ни он да, наверное, и никто не ответил бы.
А сейчас он мучался от нового чувства. Будь он постарше, он бы знал, что это новое чувство называется состраданием.
Опять в избе никого не было. Но светило весёлое солнце. Лазер возился, пытаясь поймать пылинки, плясавшие в солнечном луче.
Петька выпутался из одеяла. Встал. В комнате было тепло и весело. Петька впервые заметил, как красиво убрана горница, в которой он спал: белые кружевные занавески на окнах, пёстрые половики, ослепительно белый бок печки, резная лавка, расписной сундук. А на полках старинные синие тарелки, на них диковинные леса, охотники в заморских шляпах, олени с человеческими глазами…
— Лазер! — сказал Петька. — Это же можно на лыжах побегать!
Он быстро оделся. На столе на листочке в клеточку было написано: «Ушёл на поле. Ешь. Клавдий». Петька быстро выпил молоко. Хлеб спрятал в карман и, схватив в сенях лыжи, вылетел на улицу. Снег сверкал так ослепительно, что Петька даже скривился.
Петька ещё издали заметил оранжевый Катин полушубок. Вокруг неё, как медвежата, копошились закутанные малыши. Визг и смех доносились оттуда.
— Привет!
— Здрассти… — сказала Катя, но голос у неё был совсем невесёлый.
— Ты чего? — спросил Петька.
— Катайтися! Катайтися! — сказала девочка насторожившимся малышам. Они покорно влезли в большие санки и покатили с горы.
— Сегодня же тридцать первое, — сказала Катя, — а ёлки нет! И папа уехал в район, там дорогу замело — он разгребает, и когда приедет, неизвестно. А эти, — она кивнула на малышей, — уже пыхтят: «Где ёлка?» Еле уговорила их, что Новый год послезавтра… Без ёлки какой Новый год?
— Это точно! — сказал Петька. — Так в чём дело? В лесу живёте. Пошли — срубим!
— У нас тут близко ёлок нет. Это надо за шесть километров в Касьяновский лес идти.
— Ерунда! На лыжах — два часа езды! — сказал Петька. — Знаешь, я как на лыжах бегаю. Момент и там!
— Вы дорогу не найдёте! Это далеко и через лес.
— Найду, — загорячился Петька. — По азимуту. Компас есть?
— Не уж, — вздохнула Катя, — надо вместе идти. Вот малышню домой загоню — и пойдём. Без ёлки им никак невозможно…
— Катя за ёлкой идёт! — закричал её братишка, и они все пропищали «ура». Только тот, кто больше, всё волокся сзади и ныл:
— И я с вами! Меня возьмите!
— Идите по тропинке! — наказывала Катина мать. — От леса не отходите, а то так и в болото попадёте!
— А на нас волки не нападут? — со страхом спросил один малыш.
— Да тут волков отродясь не было, — сказала Катя, хотя немножко побледнела.
Они ваяли хлеба. Молока в бутылке. Нашёлся и компас. Петька тихонечко скрал с печи спички: «Мало ли что, придётся костёр разводить».
Катя в тёплых вязаных чулках, в пуховом платке крест-накрест стала совсем круглой и похожей на тех матрёшек, что они разрисовали вчера. Лыжи у неё были старенькие, плохонькие и надевались прямо на валенки. Петька рядом с ней выглядел чемпионом.
— Слушай! — сказал он. — Уж коли мы за ёлкой идём, давай и в каждый дом по ёлке срубим! Всем старикам! А? Пусть у всех будет праздник.
Катя пошевелила губами.
— Не дотащим! — сказала она. Надо двенадцать штук.
Но не так-то легко было Петьке отказаться от своей идеи. Ему уже виделась деревня, вся убранная ёлками, и сияющие огни ёлок в каждой избе, и как они с Катей ходят из дома в дом и всех поздравляют. И старики смеются, и всем хорошо.
— Слушай! — вспомнил он. — А Орлик? Давай Орлика возьмём!
— Нельзя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9
— Как сожгли? — не понял Петька.
— Обыкновенно… огнём.
— Ы-ы-ы-ы-ы! — наконец заревел карапуз, и за ним сейчас же принялись реветь остальные малыши.
— Да чего вы! Да что вы! — приговаривала, обнимая их, Катя. — Да я вас не дам никому! Ну, не плачьте…
— А много их было, староверов?
— Двадцать семь человек с детишками. Три семьи, в общем. Там на памятнике партизанам и их фамилии написаны. Мы их всех вместе поминаем.
— Что же они не обернулись?
— Не знаю… — ответила девочка. — Бабушка Анисья говорит, что они весной и осенью силу теряли, колдовать не могли…
— И никто не уцелел? Не спасся?
— Один человек. Егерь Антипа Пророков.
Петька даже вздрогнул. Опять это имя!
— Бабушка Анисья говорит, что он колдун! Оборотень. Что он в любого зверя может превратиться и по воздуху летает… — Катя утёрла нос успокоившемуся малышу. — А может, врёт! Антипа-то у неё сына на браконьерстве поймал и в тюрьму посадил. Такой у неё сын бандит был — так ужас. Вот бабка и несёт на егеря напраслину. Всё бегает по дворам и кричит: «Мой-то сынок какой стрелок! Из винтовки в гривенник подброшенный попадал, сколько он раз в Антипу стрелял, не может быть, чтобы мимо! Оборотень Антипа — сквозь него пули проходят…» Вообще, она плохая бабка — злая. Не то что твоя!
«Моя, — подумал Петька, и ему вдруг стало хорошо от этих слов. — Моя бабушка». И он вспомнил и блины, что совала ему бабка сонному, и её взгляд, когда он ел, и руки коричневые, шершавые… «Моя бабушка!» — прошептал он.
— А папа бабку Анисью не любит. Говорит, что она всё врёт и напраслину самую нелепую на человека возводит… А Пророков жив остался, потому что его на ту пору в селе не было… Он на охоте был. Первый он по нашим местам охотник.
«Охотник, охотник! — думал Петька. — Все кричат об этой охоте, что тут места, дичью богатые, а где этой дичи быть?» Он огляделся. Вокруг был заснеженный непролазный лес, и казалось, лес этот совершенно пуст. Голые осины, берёзы, корявые ёлки и кривые сосны. Лес был словно скручен ветрами и морозами, словно корчился от ревматизма, потому что стоял по колено в воде. Даже около станции лес был другим. Там хоть мачтовые сосны попадались. А здесь деревья хоть и большие, да какие-то перекрученные все…
Трактор остановился. Мотор замолчал. Петька глянул вперёд. У поворота стоял огромный чёрный крест.
— Вылезай! — сказала Катя. — Дальше пешком пойдём. Дальше ездить нехорошо. Тут тишина должна быть.
Присмиревшая малышня, косясь на пятиметровый чёрный крест, гуськом потянулась по узкой тропочке за отцом. Они вышли на большую поляну, посреди которой стоял какой-то странный обелиск; возле него были сложены самодельные венки, и человек в городском пальто, держа шляпу в руках, что-то говорил толпе колхозников.
Петька подошёл ближе. Ох, да это и не обелиск вовсе! Это печная труба. Только чёрная вся. И доска на ней: «Здесь была деревня Староверовка». Под доской тянулись двумя столбцами фамилии. «Партизаны» — было написано над одним. «Жители деревни» — над другим. Здесь было всего три фамилии («Три семьи», — припомнил Петька), и под каждой фамилией — несколько имён. «Пророковы Андрей Ипатьевич, Марфа Кондратьевна, Алексей Андреич, Касьян Андреич, Аграфена Кирилловна, Матвей, Алёна, Марфа, Серёжа…» От этой надписи Столбова по спине продрал мороз.
— Вопленица приехала… — услышал он Катин шёпот.
— Что?
— Вон Александра Ильинична стоит, из райцентра приехала. Вопленица она, ну, плакальщица, значит… Плакать будет.
— Как это? — не понял Петька. Он что-то туго соображал и всё не мог оторваться от последнего имени в эпитафии — «Серёжа». Малыш совсем, наверное. «Серёжа…» Чем больше Петька смотрел на обелиск, на толпу у памятника, на алые ленты самодельных венков, тем сильнее становилась у него в груди какая-то странная боль. Похожая на ту, что появилась, когда отец рассказывал о своем детстве. Только теперь она была сильнее. Мешала дышать и думать…
— Снимите шапку! — прошептала Катя. — Минута молчания.
Петька оглядел поляну, стариков и старух, склонивших головы, колхозников помоложе, что столпились позади, детишек, прижавшихся к матерям и притихших, и увидел у всех на лицах то же выражение боли.
Из толпы вышла худая чёрная старуха. Поклонилась людям в пояс, и толпа ответила тем же поклоном. И, повернувшись лицом к памятнику, она вдруг громко сказала-пропела:
— Ой, взойди ты, заря алая! Растопи снега холодные! Расступися, мать сыра земля!
Подымись, мой горький сынушка,
партизан мой похороненный!
Разнесчастная моя кровиночка!
Расскажи ты своей матушке,
Кто ж тебя убил-застрелил,
кто оставил меня одинокою?..
Старуха уже рыдала в голос. Вместе с ней плакали люди в толпе. Многие мужики украдкой утирали глаза шапками. И Петька почувствовал, что и у него слёзы текут сами собой. И от этого становится легче.
И он вспомнил, что ещё в первом классе, когда мама пошла с ним один раз в театр слушать оперу, ему вот так же было горько и хорошо. Но там были артисты, симфонический оркестр, музыка Чайковского, Ленский, придуманный великим Пушкиным… А здесь — дикий лес, печка на поляне и старуха с фольклором. Он вспомнил это слово — «фольклор» — сказки, былины, народное творчество, в общем. Вспомнил, как с трудом заучивал «Не шуми мати зелёная дубравушка…» и веселился всем словам: «солнце красное, трава-мурава, уста сахарные…» — эпитеты они назывались. А всё вместе — народное творчество.
Он раньше бормотал эти слова, как одно — «народноетворчест», и ему казалось, что народ — это что-то далёкое, бывшее в давнем прошлом. Крепостные крестьяне… Матросы и солдаты, бегущие к Зимнему… А тут он смотрел на плачущих людей и понимал, что это и есть народ: и человек в городском пальто, и старая плакальщица, и рабочие-мелиораторы в комбинезонах поверх ватников, и Катин отец с малышом в руках, и Катя, и сам он, Петька Столбов, — это всё народ!
И ему захотелось обнять этих людей, сделать для них что-нибудь такое хорошее, пусть даже умереть ради этого. Ему захотелось подойти к старикам и старухам и развеселить их. Увидел деда Клаву, стоявшего прямо, как вбитый гвоздь, и бабушку рядом с ним. «У меня есть бабушка и дедушка! — сказал он себе. — Какое счастье — иметь бабушку и дедушку!»
Совсем растрогался Петька, а когда начал шарить по карманам в поисках платка, чтобы утереть оттаявший нос, то такого предмета в куртке своей не обнаружил. «Вот незадача!» — подумал он. И тихонечко пошёл в сторонку, чтобы там как-то утереться. У леса он неожиданно откопал платок в кармане пиджака. «Нормально!» — обрадовался Петька и замер.
Прямо перед ним под заиндевевшей елью стоял огромный человек без шапки. Иней тихо опадал на его чёрную с проседью голову. Он стоял неподвижно. Глядя куда-то поверх Петькиной головы, словно рассматривал что-то, только ему одному видимое. Руки в кожаных галицах неподвижно лежали на ружье, перекинутом через грудь, и слезы блестели на густой кудрявой бороде.
Петька не удержал равновесия и сел в сугроб. А когда поднялся, никого под елью не было. Только с верхней ветки медленно сыпался иней…
— Это он! — решил Петька. — Это он — Антипа Пророков!
Глава одиннадцатая
МАТРЁШКА ДА РАСПИСНАЯ ЛОЖКА
Вечером раскрашивали дедовы изделия. Дело было весёлое! В глиняных плошках дед развёл приготовленные по своим рецептам густые краски, достал бутылку светлого лака. Рисовать уселись все. Бабушка и Катя взялись расписывать цветами фартуки матрёшкам, дед тоненьким пером обводил рисунок. А Петька выпросил себе на пробу одну корявую матрёшку.
— Раньше, — рассказывал дед, — мы больше по крупной части промышляли. Бочки там, по плотницкой линии чего… А посуду как вывезем на ярмонку, пока староверы свою не привезут — покупают, а как они со своим товаром приедут, так на нас никто не глядит! Словно нас и на ярмонке нету. Они вишь золотую посуду делали…
— Как золотую? — подскочил Петька. — А где они золото брали?
— Да не из золота! Деревянную! Только они её так расписывали да закаливали сколько раз в печи, в жару, да ещё как-то… Она золотой и гляделась. Ну-ко погоди, гдей-то у меня ложечка сохранилась…
Дед полез в сундук. Достал оттуда шинель, будёновку, какие-то свертки, пачку книжек.
— Вот! — он развернул тряпицу и достал небольшую, красивой формы ложку. — Это мне наш артельный подарил, когда я первый самостоятельный заказ сделал. Мастером, значит, когда меня признали.
Ложка действительно сияла золотом, а по золоту расцветал диковинный аленький цветочек, с чёрными лепестками и стеблем. Он был такого глубокого цвета, словно в ложку положили пылающий уголёк. Тонкий черепок завершался головою голубя, который поправлял у себя на груди перышки.
— Не клади её на стол-то рядом с нашим ремеслом, — сказал дед, передавая ложку, — а то вовсе рисовать расхочется. Пятнадцать годов я этой ложкой ел, а она цвета не потеряла…
Дед сел к столу. Пригорюнился.
— Вот ведь мог научиться! Не скрывали они от меня секретов своих. А теперь поди, кто расскажет… Нет староверов — погибли и мастерство своё с собой унесли!
И Петька вспомнил, как горевал реставратор, когда говорил об утраченном, забытом мастерстве. Чем-то напомнил ему дед Николая Александровича.
— А если у Антипа Пророкова спросить?
— Да Антипа топора в руках отродясь не держал! — махнул рукой дед. — Антипа — охотник, он с десяти годов ружьём, да силком, да неводом промышлял. У него и отец и дед охотники. Он деревянного дела вовсе не знал!..
— А правда, что староверы невидимыми умели делаться? — спросил Петька.
— Говорят! — сказала бабушка. И Катя, которая замерла от Петькиного вопроса, облегчённо вздохнула. — Говорят, что они глаза отводить умели. Которые есть такие люди, что умеют. Сказывают, ехал раз цыган через Никольское, — неторопливо водя кисточкой, стала рассказывать бабушка. — Попросился с детишками переночевать, а мужик его не пустил, дескать, грязь от вас. А цыган-то и говорит: «Отвожу я глаза твои от скотины…» Встал мужик утром, а дверь в хлев найти не может. Ходит вокруг, в стену тычется, слышит, как скотина голодная мычит, а войти к ней не может…
У Катьки глаза сделались круглыми от страха, она даже рисовать перестала.
— Ну и чего потом? — спросила она.
— Послали за цыганом вдогон, с деньгами. Только тогда дверь-то и оказалася…
— Да как же у него глаза отведены были? Почему он дверь-то найти не мог?
— А с перепою! — подмигнул дед. — Я раз в молодые годы напился, вышел на улицу. А дело на свадьбе было, вышел на улицу — да лбом в забор бревенчатый! Думаю: когда тут забор поставили? И всё никак ворота не найду: со всех сторон брёвна — ни взад ни вперёд. Замуровали! Стал людей кричать. А уж утром мне говорят, что я вокруг столба ходил да лбом в него тыкался. И всего-то напротив ворот один столб был… Это всё алкоголизма проклятая! Она так глаза отведет, что и назад не воротишься. Сколько через неё людей пропало!
— А как же староверы невидимыми делались? — сказала бабушка. — Никто ведь их сыскать не мог.
— Да я в этих болотах армию невидимкой сделаю! — сказал дед.
— Ай, слушать тебя! — махнула старушка рукой. — Сколько искали, а проходу через болота нет.
— Есть! Не найден! А есть! — вскипятился дед. — Скотина-то вернулась!
— Заговор кончился — вот и вернулась.
— Что ж она тощая такая пришла да в грязи по самы рога?
— Какая скотина? — спросил Петька.
— Да когда староверы исчезали. Исчезала с ними и скотина ихняя: и коровы и кони. А когда деревню немцы спалили, недели через три явилась скотина. Вот и Орлик мой прибежал… Утром пошёл я через Староверовку. Смотрю, а на пепелище жеребёнок ходит. Стал я его звать — не даётся! Два дня я его ловил. А уж какой конёк распрекрасный оказался! Мы бы без него пропали. Одна лошадь на весь колхоз! Спаситель наш, кормилец!
— Смотрите! — ахнула Катя. — Что Петя нарисовал! — Ух ты, плясун какой!
А Петька и сам не знал, как у него получилось. Нарисовал он не матрешку, а балалаечника в картузе и с усами.
— Вона! — всплеснула руками бабушка. — Да ты у нас, Петяша, художник.
Балалаечник и вправду был удачный — весёлый, пузатый, так и казалось, что сейчас он подмигнёт и пустится в пляс.
— И как же ты придумал такого нарисовать! Мы все матрёшек, а он, поди ж ты!
Петька покраснел от удовольствия. Его хвалили, наверное, первый раз в жизни.
— Художник ты, Пётра! Живописец!
Украдкой Петька глянул на Катю, а та смотрела на него восторженно, потому что открыла в нём ещё один талант.
— Да ладно, чего там… Я таких в сувенирном магазине видел, — сказал Петька и удивился сам себе. Он сказал правду! Ведь можно было рассказать, что он давно учится в художественной школе, или что лично знал художника Репина, или ещё что-нибудь… Что он, например, давно придумал таких балалаечников и их уже отправили на выставку в Монреаль… Аон вдруг сказал правду!
Петька долго ворочался на своём поющем диване, а когда уснул, то увидел во сне Антипу Пророкова, который варил в расписном горшке какую-то траву и кормил белого жеребёнка.
Глава двенадцатая
КАКОЙ ЖЕ НОВЫЙ ГОД БЕЗ ЁЛКИ?
Ночью Петька несколько раз просыпался. Ему всё чудилась печка на полянке и плач, похожий на музыку. Никогда и ни к кому Столбов не испытывал никакой жалости. Случая не было. И даже если бы Петьку спросили: какой он, добрый или злой — ни он да, наверное, и никто не ответил бы.
А сейчас он мучался от нового чувства. Будь он постарше, он бы знал, что это новое чувство называется состраданием.
Опять в избе никого не было. Но светило весёлое солнце. Лазер возился, пытаясь поймать пылинки, плясавшие в солнечном луче.
Петька выпутался из одеяла. Встал. В комнате было тепло и весело. Петька впервые заметил, как красиво убрана горница, в которой он спал: белые кружевные занавески на окнах, пёстрые половики, ослепительно белый бок печки, резная лавка, расписной сундук. А на полках старинные синие тарелки, на них диковинные леса, охотники в заморских шляпах, олени с человеческими глазами…
— Лазер! — сказал Петька. — Это же можно на лыжах побегать!
Он быстро оделся. На столе на листочке в клеточку было написано: «Ушёл на поле. Ешь. Клавдий». Петька быстро выпил молоко. Хлеб спрятал в карман и, схватив в сенях лыжи, вылетел на улицу. Снег сверкал так ослепительно, что Петька даже скривился.
Петька ещё издали заметил оранжевый Катин полушубок. Вокруг неё, как медвежата, копошились закутанные малыши. Визг и смех доносились оттуда.
— Привет!
— Здрассти… — сказала Катя, но голос у неё был совсем невесёлый.
— Ты чего? — спросил Петька.
— Катайтися! Катайтися! — сказала девочка насторожившимся малышам. Они покорно влезли в большие санки и покатили с горы.
— Сегодня же тридцать первое, — сказала Катя, — а ёлки нет! И папа уехал в район, там дорогу замело — он разгребает, и когда приедет, неизвестно. А эти, — она кивнула на малышей, — уже пыхтят: «Где ёлка?» Еле уговорила их, что Новый год послезавтра… Без ёлки какой Новый год?
— Это точно! — сказал Петька. — Так в чём дело? В лесу живёте. Пошли — срубим!
— У нас тут близко ёлок нет. Это надо за шесть километров в Касьяновский лес идти.
— Ерунда! На лыжах — два часа езды! — сказал Петька. — Знаешь, я как на лыжах бегаю. Момент и там!
— Вы дорогу не найдёте! Это далеко и через лес.
— Найду, — загорячился Петька. — По азимуту. Компас есть?
— Не уж, — вздохнула Катя, — надо вместе идти. Вот малышню домой загоню — и пойдём. Без ёлки им никак невозможно…
— Катя за ёлкой идёт! — закричал её братишка, и они все пропищали «ура». Только тот, кто больше, всё волокся сзади и ныл:
— И я с вами! Меня возьмите!
— Идите по тропинке! — наказывала Катина мать. — От леса не отходите, а то так и в болото попадёте!
— А на нас волки не нападут? — со страхом спросил один малыш.
— Да тут волков отродясь не было, — сказала Катя, хотя немножко побледнела.
Они ваяли хлеба. Молока в бутылке. Нашёлся и компас. Петька тихонечко скрал с печи спички: «Мало ли что, придётся костёр разводить».
Катя в тёплых вязаных чулках, в пуховом платке крест-накрест стала совсем круглой и похожей на тех матрёшек, что они разрисовали вчера. Лыжи у неё были старенькие, плохонькие и надевались прямо на валенки. Петька рядом с ней выглядел чемпионом.
— Слушай! — сказал он. — Уж коли мы за ёлкой идём, давай и в каждый дом по ёлке срубим! Всем старикам! А? Пусть у всех будет праздник.
Катя пошевелила губами.
— Не дотащим! — сказала она. Надо двенадцать штук.
Но не так-то легко было Петьке отказаться от своей идеи. Ему уже виделась деревня, вся убранная ёлками, и сияющие огни ёлок в каждой избе, и как они с Катей ходят из дома в дом и всех поздравляют. И старики смеются, и всем хорошо.
— Слушай! — вспомнил он. — А Орлик? Давай Орлика возьмём!
— Нельзя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9