А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А на земле раннее лето, земля в цвету, овраг — багряный от распустившихся трав, вокруг птичий щебет и писк, трещат кузнечики, порхают бабочки, разные козявки и жучки… Воля, простор! Боже, неужели воля?! Неужели каких-то двадцать минут назад он был ещё за решёткой, в душной камере, откуда его ждала одна дорога — по этапу в Сибирь, на долгую каторгу, в рудники… Что это — сон или явь? Явь! Вот же оно, чистое небо над головой, зелёная, изумрудная трава, на которой он сидит, деревцо крушины, до которого он дотрагивается, срывает листик, а по нему ползёт божья коровка. Но хотя Силаев видел реальность своей воли, разум отказывался верить в такое неправдоподобно лёгкое, счастливое освобождение. Вскрикнув, как от боли или раны, Силаев упал лицом в траву и затрясся от рыданий… Он ещё не знал, как выберется отсюда, где сможет на первое время приютиться, у кого попросит пятак на хлеб. Не было и страха, что поймают и за побег будут гноить в карцере, бить, хоть он и политический заключённый. Били бы, конечно, как последнего бродягу, под разными предлогами, если бы поймали. Ещё не думая, как и что ему делать, он поверил: раз так легко удалось самое трудное — побег из тюрьмы, остальное как-нибудь уладится.
Во Владимире, губернском городе, где он сидел, у Силаева не было ни одной знакомой души. Явочная квартира, адрес которой ему дали и куда он ехал в самом начале апреля, провалилась. На этой квартире его и арестовали. Была засада. Попался довольно банально, угодил, как это часто бывает, в расставленную жандармами ловушку. Силаев вёз на явочную квартиру чемодан с прокламациями, шрифтом, динамитом. Три комнаты этой квартиры снимали порознь три человека — Василий Лопатин, Орещенко и Кравцов. Силаев познакомился с ними раньше, когда приезжал во Владимир наладить связь со здешней группой и повстречался с Лопатиным. Тогда Силаев ничего не привозил. Орещенко и Кравцов, как сказал Лопатин, не имели никакого отношения к их делу и не знали, кто такой в действительности Лопатин, даже не подозревали будто бы, что тот состоит в организации революционеров.
Лопатин его ждал, ответил на пароль паролем. Силаев приехал под вечер четвёртого апреля. Поужинал вместе со всеми, назвался родственником Лопатина, поболтал с его соседями. Орещенко и Кравцов расспрашивали про Петербург, вроде бы собирались переехать туда на постоянное жительство. Вдвоём выпили бутылку водки. Кравцов — студент, Орещенко служил где-то бухгалтером. Он сильно опьянел и все хлопал себя по лысине и к месту и не к месту повторял: «Пусть прольётся кровь». Кравцов осоловелыми, застывшими, как у барана, глазами уставился в старую газету, старательно читал. Лопатин говорил мало, сидел с отчуждённым, непроницаемым лицом. Силаев тогда не придал значения тому, что вёл он себя в общем не так, как прежде: нервничал, был чем-то напуган.
Поужинав, усталый с дороги, Силаев прилёг, не раздеваясь, на диван. Достал из портфеля недочитанный французский роман «Одиночество» про инсургента, его борьбу и страдания. Люди, с которыми тот вместе сражался, покинули отряд, осознав тщетность своей борьбы, не видя её реальных результатов. Герой оказался в одиночестве. Чтобы узнать его дальнейшую судьбу, оставалось прочитать до конца книги всего несколько страниц, но Силаев мгновенно и глубоко уснул, уронив книгу на грудь. Разбудил его лёгкий толчок в плечо. Он вздрогнул, как от прикосновения раскалённого железа, инстинктивно почуяв беду. Раскрыл глаза и замер, словно одеревенел: перед ним стояли два жандарма. Они схватили его за руки, приподняли. «Садитесь», — приказал ему старший жандарм. Тут же стояли понятые, хозяин дома и дворник. Орещенко и Кравцова в комнате не было, остался один Лопатин. Чемодан Силаева лежал на столе раскрытый.
Силаев, сражённый таким неожиданным поворотом событий, сидел, как оглушённый. Никаких шансов на спасение он не видел. Не кинешься же очертя голову на жандармов и понятых. Знал, что и возле дома стоят жандармы. Его стала бить нервная дрожь, почему-то затряслась левая нога. Чтобы скрыть это, он положил ногу на ногу, стиснул их. «Что произошло? — пытался он разобраться в обстановке. — Выходит, меня здесь ждали, знали, что я должен приехать. Кто мог донести о моем приезде? Кто? Да Лопатин. Его же не арестовали!»
Силаев все старался встретиться взглядом с Лопатиным, может быть, хоть по глазам его понял бы, что случилось. Но тот не глядел на него. Этот красавчик с холёным лицом, девичьими пухлыми и почему-то всегда пунцовыми, точно накрашенными, губами сидел, словно все это его не касалось, словно не происходило ничего чрезвычайного, и почёсывал мизинцем тонкий длинный нос с горбинкой. Лопатин очень гордился этим своим античным носом. Ещё в прошлый приезд Силаева Лопатин ни с того ни с сего похвастался, что его предки будто бы благородного эллинского происхождения.
«Лопатин меня боится, — догадался Силаев. — Значит, он продал, он доносчик. Были же подозрения, что он решил отойти от борьбы, порвать всякую связь с организацией. Вот и порвал и, чтобы не нести ответ за прошлые поступки, искупил вину предательством». Чем дольше думал Силаев, чем больше был уверен в своей правоте, тем сильней наливался тяжёлой, взрывчатой ненавистью к Лопатину. Силаев теперь демонстративно пронизывал его взглядом, не спускал с него глаз, шептал проклятия так, чтобы Лопатин их слышал, и тот пересел подальше, за спины понятых. Испугался. «Его бы на товарищеский суд, — думал Силаев, — да осудили бы на повешение, чтобы сам в петлю залез, как осуждали таких, как он, иуд. Пусть бы сам повесился…» Такая кара ему может быть в будущем, а что сейчас? Эх, выхватить бы у жандарма саблю, да секануть по этому эллинскому носу с горбинкой, по смазливому слащавому лицу. Еле сдерживал себя, чтобы этого не сделать.
Заподозрил Силаев и Орещенко с Кравцовым. Кто они на самом деле — бухгалтер и студент или, может, агенты охранки? Кравцов на студента не похож, человек ограниченный, тугодум с заторможенной психикой. И почему он не на занятиях в Москве?
Хозяин дома закурил, протянул пачку Лопатину. Тот взял папиросу, сказав «мерси», поблагодарил кивком головы, долго разминал тонкими пальцами с длинными ногтями и сунул в рот только тогда, когда хозяин поднёс ему зажжённую о подошву спичку.
Силаев тоже попросил папиросу. Хозяин, низенький толстячок, напуганный просьбой, казалось, стал ещё ниже ростом, глянул на старшего жандарма, показывая пачкой на Силаева, — можно ли? Жандарм разрешил. Хозяин протянул не пачку, а одну папиросу, держа её за конец, набитый табаком, и, как только Силаев её взял, быстро отдёрнул руку. Подождав немного, Силаев повернутся к Лопатину — у того одного дымилась папироса, — попросил прикурить. Лопатин нервно вскинул голову, покраснел, отвёл глаза. И если до этого у Силаева оставалась хоть крупица сомнения в вине Лопатина, то теперь он окончательно удостоверился: Лопатин — предатель. Возможно, не по своей вине предал, возможно, на его след напали жандармы, заставили им помогать, и он, чтобы облегчить свою судьбу, стал их агентом. Если так, то это по его данным совсем недавно арестовали в Минске Ермоловича, Сяднева, Середу. Потому Лопатину и страшно, и стыдно. Подлец.
— Выкупился, — тихо проговорил Силаев, уже не столько ненавидя, сколько жалея Лопатина, как жалеют червяка, неосторожно попавшего под каблук.
— Не разговаривать! — строго предупредил жандарм, а дворник с угрюмым лицом и всклокоченной чёрной бородой, сознавая всю значительность момента, при котором он присутствует и исполняет важные государственные обязанности, ещё больше нахмурился, готовый привести в исполнение все, что ему прикажут.
Старший жандарм доставал из чемодана один предмет за другим, называл его, показывая понятым, и записывал название в протокол. «Прокламации, сорок штук, — говорил он. — Запальный шнур… Белый порошок в двух мешочках… Пироксилин…» Если не знал названия, описывал то, что доставал: «Металлический предмет из белого металла с двумя шурупами и двумя дырками».
Прикурить Силаеву дал хозяин. Некурящий Силаев сильно затягивался, набирал полную грудь дыма, задыхался от горечи, но курил. Заметил на диване книгу, которую привёз сюда и читал перед сном — всего несколько страниц не дочитал. Она лежала, раскрытая на недочитанном месте, кверху обложкой. Всмотрелся в рисунок на обложке: одинокий инсургент опустил ружьё стволом вниз и стоял безвольный, жалкий, на лице его были отчаяние и горькое разочарование. Силаев смотрел, смотрел на этот рисунок и вдруг увидел в этом инсургенте себя. Чем кончилась история с героем книги? Поймали его или, оставшись совсем один, он застрелился? Невольно протянул руку, но молодой жандарм схватил книгу и положил в кучку неописанных вещей.
Из квартиры в тюрьму его повели уже за полночь. Во дворе возле дома увидел одетых Орещенко и Кравцова. Один был у дверей, другой — под окнами. Значит, стояли на страже. Поздоровавшись с жандармами, они остались на прежнем месте.
Была ранняя весна, снег на улицах почти растаял. Начало апреля выдалось мягким, днём с солнечной стороны улицы даже припекало. Тёплый ветер прилетел в Россию ещё в конце марта, пробудил горячим дыханием землю, слизал снег с деревьев, крыш, потом и с мостовых. В ту ночь небо было чистым и звёздным, на землю лёг утренник, лёгкий, приятный. Он бодрил, дышалось легко, пахло весной — теми запахами, которые замечаешь в любом состоянии и настроении, в любом месте, даже в городе: мокрой корой деревьев, прошлогодней опавшей и догнивающей теперь листвой, лошадиным навозом и талым снегом… Молодой жандарм шёл впереди и нёс чемодан Силаева, старший — сзади. Он велел Силаеву держать руки за спиной, тот так и держал их, сцепив пальцы. Морозец затянул лужицы, они хрустели под ногами, ледяные крошки, осколки разлетались, как стёклышки, сияя от света уличных фонарей и звёзд. Силаев нарочно наступал на лужицы, старался ни одну не пропустить, пристукивал каблуками, чтобы лучше крошился лёд. Звон ледышек напоминал детство, когда он, маленький Серёжа, вот так же разбивал во дворе молодой ледок. И, припомнив это, он как бы прощался теперь с теми надеждами и мечтами, которые родились у него в своё время в далёком детстве…
Силаева привели в жандармское отделение и часа через четыре посадили в камеру, небольшую, подвальную, с окошечком под потолком на уровне тротуара, по которому день и ночь ходил караульный — круглые сутки слышались его шаги и постукивание приклада. В камере все спали. Первым очнулся кудлатый, с крючковатым носом плотный парень и, назвав себя Моисеем, спросил: «Только что с воли? Ну, как там?» Поднялись и остальные, перекинулись несколькими словами и вскоре уснули; проснулись все уже от стука в дверь — стучал надзиратель, принесли еду.
Было в камере шесть человек: поэт Ваня Тулимович, слабый здоровьем, с бледно-жёлтым лицом, инженер Блохман, деревенский баптист, чиновник из министерства Петрович, Моисей — студент, и какой-то непонятный тип — уголовник, почему-то переведённый сюда из тюрьмы. В камере вместо нар стояли впритык одна к другой железные койки. Ни стола, ни стула, сидеть можно было только на койках. Напротив окошечка на стене, там, куда падал свет с улицы, висела икона — лик Христа-спасителя, побуревшая, закопчённая за долгие годы. Внизу, на рамочке, лепился свечной огарок. За все восемь дней, что Силаев провёл в камере, никто не помолился на эту икону, не зажёг свечу.
В камере говорили о чем угодно, только не о политике — государственные уши могли оказаться и здесь. Силаев узнал кто есть кто только к концу недели, приглядываясь к каждому, судя о нем по небольшим чёрточкам поведения. Известно же, что человек раскрывается не тогда, когда он выступает на трибуне перед официальной аудиторией — тогда он правильный: нет, сущность человека познаётся в обычной повседневной жизни, по мелочам, по отношению к тем, кто от него зависит и от кого он зависит сам. Так Силаев сначала проникся доверием к Ване Тулимовичу и студенту Моисею, тоже поэту, родом с Могилёвщины. А потом просто влюбился в Петровича, талантливого, умного, которому под силу было бы и государством управлять.
Жандармский участок, где держали в подвальных камерах политических, стоял на перекрёстке двух оживлённых улиц. Арестанты забирались на койку, стоявшую у стены под окошечком, и глазели «на волю» — в далёкий и недосягаемый мир. Глядел туда по нескольку раз в день и Силаев. Видел сквозь запылённое стекло и решётку свободных людей — беззаботных, весёлых, довольных жизнью и занятых повседневными хлопотами, удовлетворением насущных потребностей, и потерявших последнюю надежду, опустившихся на самое дно, у которых одно желание — раздобыть кусок хлеба… Но все они жили в свободном мире, на воле, и этим отличались от них, принудительно посаженных в сырую камеру, меж четырех каменных стен. Каждый из тех, кто шёл по улице, мог пойти, куда хочет, и, что самое главное, мог чувствовать себя свободным. А они, чудаки, не понимали, насколько им, даже тому безногому солдату, что ковылял сейчас на костылях по улице, лучше, чем тем, кто с завистью следит за ними из-за решётки… Они, свободные, что захотят, то и сделают с собой, хоть руки на себя наложат. А тут и умереть по своему желанию не дадут, помешают — вон раз за разом открывается крышка «глазка» и их пронизывает взгляд надзирателя…
С неделю Силаева на допрос не вызывали. К его удивлению, не вызывали и остальных. Забирали почти каждый день одного уголовника с пропитым хмурым лицом. Делать было нечего, книг и газет не давали, шашек и шахмат тоже, в карты играть тем более не разрешалось. Сидели, лежали, по очереди глядели в оконце, по очереди ходили (двоим было не разминуться) по проходу от стены до стены. Иногда о чем-нибудь спорили, и, если разговор становился громким, солдат за окном стукал о землю прикладом, чтобы замолчали…
Моисей сочинял стихи, не писал — карандаши и бумагу отбирали — складывал устно и читал им вслух. Темы его стихов были разные: то любовь — когда он видел в окошечко какую-нибудь красивую женщину — и тогда в стихах звучали весна, майские дожди и громы, а его поэтическая красотка шла под дождём без зонтика, не замечая ни дождя, ни встречных людей: ведь она была влюблена. «И хлынул дождь и зашумел, зажурчали ручьи…» — вдохновенно читал он. А когда мрачнел, задумывался, тогда и стихи были такие же мрачные: про Мефистофеля, покупающего человеческие души, про ад, про смерть. Пожалуй, он тяжелее всех переживал неволю. Он, деревенский парень, мучился от невозможности встретить весну на земле, которая, проснувшись после зимы, ждала своего пахаря и сеятеля. «Дед мой сейчас в поле ходит, все поджидает, когда можно будет с сохой выехать». И Моисей улыбался, вспоминая деда. «Приехал я на каникулы после первого курса, а дед и спрашивает, могу ли я уже служить писарем при волостном старшине». Моисей написал стихотворение — обращение к родителям: «Матушка! Не мучься понапрасну, не печалься о моей судьбе. Минут годы, будет вечер ясный, издалека я вернусь к тебе. Утаю я сердца боль и раны, с ног стряхну, усталый, пыль дорог. Я приду несломленным и стану на давно покинутый порог».
Стихи эти так пришлись всем по сердцу, что их сразу запомнили. Даже тихий баптист шептал эти строчки.
Только на восьмой день вызвали Силаева на допрос. Жандармский ротмистр Слукин подробно записал со слов Силаева его биографические данные и спросил, кого он знает тут, во Владимире. Силаев, конечно, назвал Лопатина, Орещенко и Кравцова, сказал, что познакомился с ними только в тот вечер, когда приехал к ним на квартиру ночевать. Раньше же никого из них не знал.
Настоящие допросы начались, когда Силаева перевели в губернскую тюрьму. Допрос за допросом, каждый день, каждый вечер… Слукин, которому приказали быстрей кончать дело и разыскать сообщников Силаева, старался как мог. То держал на допросе по шесть-семь часов, брал измором, то уговаривал, обещал поблажку за примерное поведение. Обещал и деньги — плату за службу отчизне. Силаев выбрал для защиты версию и не отступал от неё ни на шаг, хотя звучала она не очень убедительно и поверить в неё было трудно. А версия такая. В действительности он приехал во Владимир на встречу с Лопатиным, чтобы договориться с ним о прекращении своей революционной деятельности и попросить Лопатина найти ему место службы, так как он решил отказаться от всякой борьбы с властью. Надоело прятаться и скитаться по городам без семьи, вдали от родных. Надумал жениться и жить тихой жизнью. Привезённый им чемодан предназначался не Лопатину. Что в нем, Силаев не знал, так как чемодан не его. В московской гостинице к нему в номер зашла незнакомая женщина и, узнав, что он едет во Владимир, попросила отвезти чемодан её родственникам и дала адрес.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30