А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я лежал, не смыкая глаз, и плакал. И мне хотелось, чтобы причиняемая Арманом боль раз и навсегда изгладила из памяти все воспоминания о Маме, оставив после себя лишь пустоту, но этого, естественно, не произошло. В то время мне было лет двенадцать-четырнадцать, и я уже крепко стоял на пороге первой зрелости.
Мне всегда особое удовольствие доставляло встречать в своем окружении какую-нибудь женщину, которая напоминала или даже заменяла мне Маму, а также папиного двойника. В Сен-Мамесе этот родительский повтор принял облик доктора Шапота, внешне похожего скорее на директора банка, нежели богадельни, и женщины, которая, по крайней мере, номинально была его супругой. Мадам Шапот. Мари-Клод. Ходили слухи, что она сама когда-то, еще до приезда д-ра Шапота, была пациенткой Сен-Мамеса, иными словами, однажды он увидел, как она истерично смеется и рвет на себе волосы, и женился на ней, чтобы положить конец этому безобразию. Я никогда не поверил бы этим сплетням, если бы все те годы, пока она жила среди нас в качестве жены доктора, вплоть до ее исчезновения, – а она действительно исчезла вместе с самым грубым и бессердечным из санитаров, – мадам Шапот не совершала странных выходок, доставлявших ей огромное наслаждение. Разъезжая на своем старом черном велосипеде, – ее длинный подол развевался, а звонок трезвонил, – она смеялась и махала всем нам, проносясь мимо, зычно и радостно окликала нас и, оторвав пятки от педалей и широко расставив ноги, мельком показывала то, что обычно скрывали ее длинные юбки. Конечно, эти велосипедные поездки вполне можно было бы счесть пережитком прошлого мадам Шапот, когда она еще была пациенткой больницы.
Как вы уже знаете, я не удостаиваю правдоподобие даже беглым одобрительным кивком. На самом деле чем неправдоподобнее события моей жизни, тем лучше. И это сразу же подводит меня к истории с Папой. Ни один из нас не знал о присутствии другого в этой знаменитой перенаселенной лечебнице, хотя мы оба провели там уже много лет: он вынашивал жалость к самому себе и скрытую в ней жестокость, а я почивал на лаврах Армана. Но однажды, вопреки любым расчетам, около полудня, на посыпанном гравием пустыре между двумя зданиями с решетчатыми окнами, мы встретились: Папа стоял на костылях, а я не так уж сильно отличался от Головастика, которым оставался всегда, несмотря на прибавку лет, фунтов и футов. Он замер. Его фигура отбрасывала уродливую тень. При виде меня он не выказал удивления. А затем, словно время и наши недостатки над нами не властны, пристально посмотрел на меня, облизал губы и сказал:
– Она ушла.
Я не ослышался?
Он склонился и навис надо мной. Его густые волосы были все так же расчесаны на прямой пробор, но стали желтоватого, серо-стального цвета. И он по-прежнему носил мундир, который решил не снимать после своего первого возвращения. Но хуже всего было то, что его вытянутое лицо еще сильнее исказила бешеная жалость к самому себе. Папа смотрел на меня в упор, нахмурив брови и обхватив руками костыли, которые стали большими и бесформенными под его безжизненным весом. Не Папа, а развалина. И как гром среди ясного неба!
Но что он хотел сказать? Что он имел в виду?
– Она ушла, – повторил он таким тоном, в котором звучало обвинение, предъявленное мне одному. И тогда до меня дошло.
«Мама!» – мысленно вскрикнул я, по-прежнему глядя на него снизу вверх, с широко раскрытым ртом и вставшими дыбом волосами – молодой четырнадцатилетний (хорошо, пусть двенадцатилетний, как вам угодно) мужчина. Мое лицо озарилось простодушием, которое всегда пробуждалось во мне в присутствии Папы, наверняка защищая меня от того, что я в действительности к нему испытывал. Конечно, Мама. В сентиментальном, эвфемистическом языке, которым он всегда пользовался, слово «ушла» означало только одно: умерла. Но как она могла умереть? Как она могла быть мертвой? Она ведь намного моложе Папы, она – героиня «Кухаркиной молитвы»! Как такое могло произойти? И все же это был факт.
Потом, не отрывая глаз от Папы, я почувствовал, как исказилось мое лицо. Оно вытянулось, рот приобрел форму огромного овала, и я слегка нагнулся, словно лошадь лягнула меня в живот, – такая была боль! – пока Арман, во второй раз в моей жизни, совершал свое восхождение. Да, он поднимался из глубин моего естества, чтобы показаться, подобно чудищу, подвластному некоему черному магу, и исполнить мое приказание, хоть я еще и не придумал, какое задание ему поручить.
Мое туловище согнулось от боли, а голова запрокинулась, и я наконец смог посмотреть Папе в лицо. Я сложил ладони в виде маленькой чашечки или мисочки и поднес их ко рту. Наступила мертвая тишина; ни одна физиономия не глазела из-за ржавых прутьев решетки. И вдруг: «Ква-ква!» Издав эти звуки, ниже и гуще басовой ноты в закупоренном водостоке заброшенной церкви, Арман подождал, осмотрел высокого старого калеку из моего открытого рта, а затем неожиданно выпрыгнул и удобно уселся у меня в пригоршне. Этак запросто.
И больше ничего. Но Папа побелел, глаза вылезли у него из орбит, а костыли разломались. Да, его деревянные костыли, которыми он так долго пользовался, попросту раскололись в нескольких важных местах, развалились на куски и выпали у него из рук, пока мы с Арманом наблюдали за этой сценой.
Отец с шумом повалился на землю. В его взгляде застыло недоверие, из одной ноздри потекла красная струйка, а первоначальная бледность сменилась мертвенно-землистым цветом. Я засунул Армана обеими руками в рот, прекрасно сознавая, что, вырвавшись на свободу, он не захочет возвращаться в темноту своей живой пещеры. Папа не спускал с меня глаз. Растянувшись на гравии, он стал похожим на огромное вьючное животное, которое не выдержало слишком тяжкой ноши. Потом – новое потрясение! – он снова заговорил:
– Бедняга Паскаль!
В предсмертной агонии, вызванной моим Арманом, Папа посвящал мне свои последние слова? Но почему? Потому что мне предстояло жить, зная о том, что Мама умерла? Или, быть может, он пожалел меня из-за того, что мне придется жить на свете одному, без помощи и советов своего Папочки? Неужели в последние минуты ему в голову могла прийти столь эгоистичная мысль? Как это похоже на прежнего Папу, подумал я, вечно сентиментального, всегда заблуждавшегося! Сразив отца, моя лягушка, по крайней мере, избавила его от той злости, которую он непременно унес бы с собой в могилу. Хорошо, что в свой смертный час он думал не о себе, а обо мне, сколь бы непростительны ни были его мысли.
Я встал. Лучшего доказательства Армановой силы, превосходившей все мои мечтания, нельзя было представить. Убийцей был Арман, но вызвал его я. Учитывая все обстоятельства, я вполне мог бы забить Папу до смерти дубинкой. Иногда я жалею, что не сделал этого. С другой стороны, достаточно было убийства, совершенного моей лягушкой. Какое изящное варварство! Какая поразительная способность! Я до сих пор чувствую зловонное, скользкое тельце у себя в горсти, до сих пор вижу папину реакцию. И разве я не слышал приближавшийся гул, который напоминал далекое ночное кваканье из моего детства? Только это были аплодисменты, волнами накатывавшие со всех сторон, с невидимых полей, из сокрытых от взора каменных зданий. Весь Сен-Мамес негромко аплодировал, и боль моя прошла.
Костыли? Эти несчастные костыли? Да он просто выронил их, вот и все. Довольны? Но вам не отнять у меня аплодисментов! Они по-прежнему звучат у меня в голове.
Аиrevoir,Papa!
Прямые последствия смерти отца оказались такими же непредсказуемыми, как и сама смерть, несмотря на то, что ее ожидание успело глубоко укорениться во мне и в Армане. Я не долго думая отвернулся от папиных останков и отправился в путь с одной-единственной целью. Меня беспокоил не Папа или тот факт, что его больше не было, а Мама. И я знал о том, что должен был найти – немедленно, без всяких проволочек. Впервые за шесть или, возможно, десять лет, прожитых в Сен-Мамесе, я ушел из лечебницы и быстро зашагал по пустой, окаймленной платанами дороге в деревню с видневшимся вдалеке церковным шпилем. Добравшись до маленьких безотрадных огородов, я подошел прямо к незнакомой церкви – ее-то я искал – и вступил в прохладную тьму, напоенную запахами воска, пыли и свежих цветов на алтаре. Если бы я стремился в церковь ради чистого наслаждения, то мои чувственные запросы удовлетворил бы суровый камень, облупившееся золото на расставленных в разных частях храма скульптурах и несколько оплывающих свечей, мерцавших на хитроумных шипах, что поддерживали их вертикально в потоках затхлого воздуха, от которого покалывало кожу. Однако моя цель была далека от наслаждения в обыденном смысле слова. Не говоря уже об утешении. Оказавшись один в храме, направился ли я к алтарю? Или занялся корыстолюбивым обследованием? Вовсе нет. Ни секунды не раздумывая, я поспешил в глубину церкви, где нашел то, что искал, несмотря на свою полную неосведомленность в церковных обрядах, например, венчании, похоронах или крещении. У темной, покрытой паутиной стены стояло приспособление, похожее на носилки или лестницу, по которой можно влезать на яблони-дички, но на самом деле предназначенное для несения гробов. Эта любопытная принадлежность стояла наготове со своими четырьмя деревянными ручками, отшлифованными потными ладонями участников траурных процессий, которые, двигаясь черепашьим шагом, тащили на себе оплакиваемую ими ношу. Откуда я знал о существовании этой штуковины? Не имею ни малейшего представления. Не могу же я отвечать на каждый вопрос, приходящий в голову! Если отбросить в сторону догадки, я подошел прямо к тому, чего искал, но никогда не видел, и стоял, словно в склепе, восхищаясь простотой вещи, прислоненной к стене, и рисуя в своем воображении молчаливые шествия и тела, которые переносили из этой церквушки в известняковую, обнесенную забором обитель мертвых. А Мама? Ее тоже вынесли на черных лакированных носилках, не отличимых от тех, перед которыми я стоял? Вот именно! Меня не интересовали могилы, склепы, талисманы смерти или паства, единственным членом которой стал бы я, а лишь вид этой простой конструкции, предназначенной для того, чтобы раз и навсегда унести от меня мою Матушку.
Спустя несколько минут, мысленно представляя себе носилки, горизонтально стоящие на неровных каменных плитах и отягощенные последней и единственной ношей, которая меня волновала, я резко повернулся и вышел из церкви, не обращая внимания на гул собственных шагов и неуместный грохот захлопнувшейся за мной двери. Но, однажды зародившись во мне, эта потребность не ослабевала никогда, и как только у меня возникало желание, я заходил описанным выше способом в тот или иной храм. Так я стал регулярно посещать церковь. Благодаря первой подобной экскурсии я познакомился с Мартой и был вне себя от счастья, встречая все новые и новые совпадения: так, рядом с пансионом мадам Фромаж стояла очень ветхая церковка, которая, как мы увидим позже, производила впечатление подлинного собора.
Причина и следствие? Вечно вы достаете из своего мешка этот старый, как мир, трюизм! Если бы вы были внимательны, то знали бы, как я сожалею об этих попытках благополучно устроиться в соответствии с каким-нибудь разумным суждением. Я презираю философов точно так же, как и священников, но церковь – это, по крайней мере, серьезное учреждение, которое относится примерно к той же категории, что и Сен-Мамес. Во что я верю? Выслушайте меня. Я верю в Маму. В Армана и в самого себя. Все остальное – вздор, за исключением, возможно, Сен-Мамеса, где, как было отмечено, я томлюсь до сих пор.
Указал ли я на протяженность этого вечно изменяющегося места, представил ли его в качестве огромного архитектурного конгломерата, который использовался в различных целях на протяжении многих эпох? Решетки? Да, жители некоторых из наших неприметных зданий оберегаются с помощью прекрасных толстых решеток, от которых на ладонях остаются ржавчина и шестиугольные вмятины. А замки? Есть у нас и замки: через один из них мы входим в Сен-Мамес, а два других – брошенные роскошные строения, которые постепенно разрушаются, превращаясь в чудесные паучьи гнезда. Но самое высокое положение занимают развалины монастыря, – последнее свидетельство изменчивых человеческих намерений и трудов, – где монахини, бороздившие пески Сен-Мамеса и ставшие, возможно, его первыми жительницами, ухаживали – вот уж не повезло! – за небольшой колонией бедных изгнанников, страдавших от Bacillusleprae. Впрочем, руины бывшего лепрозория обычно пустуют: это разрушенная часовня, дортуар с провалившейся крышей и заросший травой монастырь, где никто не живет и куда никто не забредает, кроме ворон. Ну и, конечно, есть у нас несколько действующих ферм с надворными постройками, а также хорошо сохранившийся старый сарай, где стоят каменные ванны, где нас иногда приводят в чувство с помощью холодной воды и даже льда. Церковь? Нет, в Сен-Мамесе нет ни единой церкви, насколько позволяют судить мои исследования (надо признаться, незавершенные). Если бы у нас в Сен-Мамесе была церковь, то мне бы не пришлось ходить в соседнюю деревню и я не встретил бы Марту, которая тоже оказалась очень набожной девочкой.
И это все? Ничего не забыл? Ах да, в двух шагах от нашего приемного покоя – замка, где, к моему сожалению, не живут ни граф, ни соблазнительная графиня, – стоит небольшой современный особняк в отличном состоянии – совершенно аномальное жилище, поскольку среди всех строений Сен-Мамеса только оно ассоциируется с нормальной семейной жизнью. И что же это за дом с прелестными портиками и цветущими геометрическими садами? Обиталище нашего главного врача и заведующего и его супруги. Мадам Шапот. Мари-Клод. Как подтверждает блестящая латунная табличка возле двери. Дети? Никаких детей, топdieu! Как бы я мог добиться такой благосклонности у Мари-Клод, если бы всякая мелюзга постоянно вертелась у нас под ногами и незаметно пряталась в будуаре Мадам, когда наш директор, как это часто случалось, бывал в отъезде? Нянька тоже доставляла бы дополнительные неудобства. По счастью, от всего этого мы были избавлены.
Так выглядит в высоты птичьего полета Сен-Мамес, каким его увидел бы, возможно, Арман в когтях каркающего ворона (Боже упаси!). Если, конечно, не считать полей, деревьев, ручейков и речек, а также густой сетки грязных дорог и песчаных или каменистых тропок, которые начинались у дверей какого-нибудь дома, а затем решительно сходили на нет и прерывались, словно бы самодовольного инженера внезапно охватывало отчаяние. Теперь, в подражание нашему хваленому национальному достоянию, лицемерному бытописателю, автору толстых томов, которые, претендуя не художественный вымысел, всего лишь протоколируют нашу городскую и семейную жизнь и состоят главным образом из злобных выпадов и рецептов hautecuisine, я могу завершить описание главных персонажей, с самого начала окружавших меня в Сен-Мамесе. Я уже упоминал Бокажа, хоть и не называл его по имени, и хочу лишь добавить, что этот громила и садист, каких свет не видывал, – я делаю успехи в терминологии! – почувствовал симпатию ко мне еще до того, как все узнали, что я – фаворит директорской жены, и ни разу не причинил мне малейшей боли. Коллега Бокажа, Люлю, был еще одним увальнем с беспокойным взглядом, который, подобно Бокажу, мог усмирить даже наиболее буйных из нашей многочисленной компании. Оба они занимали самое низкое положение в иерархии сен-мамесских обитателей, пациентов и обслуживающего персонала, и заслуживают упоминания в самую последнюю очередь. Но я говорю о них потому, что не могу простить Бокажа, и потому, что Люлю, в случае необходимости, всегда по меньшей мере с большой добротой меня успокаивал.
Тома? О, в кабинете д-ра Шапота имелось множество томов, и должен сказать вам, что презираю большинство из них, как и саму идею тома. О какой бестолковости свидетельствуют его размеры! О каких самонадеянных трудах и каком словесном недержании! И к какому самовосхвалению это ведет! Прямиком к статусу национального достояния! Нет, этот путь – не для меня. Мне претит дорога славы, вдоль которой выстроились тысячи сограждан с затуманенными от слез глазами. Они не доверяют своим органам чувств, даже когда наш великий писатель делает перерыв в работе для пятичасового обеда. Но откуда я вообще знаю о томах и кабинете д-ра Шапота с его темно-бордовыми стенами, книжными шкафами до самого потолка и полированным рабочим столом, таким широким, что на нем можно было бы спать? Да я ведь сижу за этим самым столом! Там, где бедняга обычно подготавливал свои медицинские труды, я пишу свой миниатюрный томик. Вот именно.
Как я уже намекал, своим привилегированным положением в Сен-Мамесе и за директорским столом я, безусловно, обязан самой мадам Шапот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17