А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но она должна делать вид, будто верит ему. А если так, значит, нужно уйти, значит, она напрасно приходила и ничем не смогла помочь Доре и Марианне! Недаром дядя Пишта все твердит ей, что она недотепа и дуреха.
– Отчего у нас глаза на мокром месте? – спрашивает дядя Калман.
Марианна как-то говорила Жофике, что при виде слез он сразу начинает нервничать. Вот и теперь: взялся за портфель, но не уходит. Вообще-то дядя Калман неплохой человек, и ее он всегда любил. Может, если разреветься, он расстроится и забудет посмотреть, который час.
Но дядя Калман не забыл посмотреть на часы.
– Ну, давай-ка высморкайся да пойдем скорее! Я очень спешу, ты должна меня понять!
Плакать! Нужно плакать, тогда он начнет ее расспрашивать, в чем дело, и задержится немного. К тому времени подоспеет и Куль-шапка. Но плакать надо по-настоящему, чтобы все сбежались, а не так, как она, прилично. Только вот глаза, как назло, сухие. Ни одной слезинки, как тогда на похоронах. А ведь утром в поликлинике она так ревела, что дядя Пишта чуть не лопнул от злости.
Утром…
Она не хотела идти в поликлинику и сюда идти не хотела. Уже много дней подряд она делает то, что не хочет делать, берется за то, чего не умеет. Валика и теперь отыскивает карточки, как при папе. Но работает уже с другим, молодым врачом. И в поликлинике все точно так же, как при папе, только папы нет нигде, и по воскресеньям его нет. Мама совсем перестала смеяться и больше ничего не пишет. Прежде она работала даже на рождество. Папу опустили в глубокую, глубокую могилу и Тобиаша забрали, а она, Жофи, вместо того чтобы преспокойно сидеть дома, должна воевать тут с дядей Калманом. Папы больше никогда не будет, и Доры не будет, потому что ее увозят за границу. Пусть тогда не будет и дяди Калмана, раз уж и так никого нет. Было бы лучше, если бы и Жофику похоронили скорее – ведь папа умер. Папа. Па-па! Па-а-а-па!
Такого Калман еще никогда не слышал. Марианна обычно лишь хнычет, Като плачет деловито и серьезно. Он всегда заранее знает, когда она будет реветь, поэтому можно вовремя удрать из дому. У Калмана одно желание: быть от нее подальше, потому что все ее поведение – сплошная игра. Вот и теперь она исполняет роль опечаленной супруги. Но эта девочка! У нее прямо разрывается сердце. Трудно поверить, что перед ним Жофи, которая даже не всхлипнула у гроба отца. Какой злой рок привел ее сюда сегодня, в такую минуту? Если Марианна вернулась, почему не она прибежала сюда? Он смог бы хоть взглянуть на нее в последний раз. Почему подослали именно этого ребенка? Конечно, уже кто-то идет сюда, да и как не идти, когда Жофи прямо заходится от плача и даже побелела вся. Такого ему еще никогда не приходилось видеть.
Кто-то заглянул в дверь. Это был Ревес, сторож музея. Значит, вопли слышны даже в противоположном конце здания, где сидит Ревес!
– Да прекрати ты, ради всех святых. Говорю тебе, я должен уйти. Мне надо закрыть дверь.
Ему пришлось поднимать ее с пола. Жофика села на ковер и уткнулась своим чумазым заплаканным лицом в гобеленовую обивку стула. Его специально одолжили из отдела прикладного искусства для украшения зала. Как Калман ни старался оторвать Жофи от пола, это ему не удавалось: она мертвой хваткой вцепилась в золотую, изогнутую в виде когтистой лапы ножку стула и ревела.
Теперь уже все равно. Жофи знала, что она ни на что не способна, что ей не удержать дядю Калмана. Она просто глупая девочка. Марианна намного умней, но ее нет в городе. А Дору выгнали. Выходит, Жофика одна должна воевать тут с дядей Калманом? Да она вовсе не из-за него плачет: обидно, что Куль-шапка бросил ее в беде. И дядя Пишта поступил с ней жестоко: насильно поволок в поликлинику и руку чуть было не выдернул – все еще болит. А она и палец из-за него порезала, и колбу от термоса разбила. Теперь у них с мамой не будет даже половины тех денег, которые они имели раньше, потому что маму уволили. Дядя Пишта дерется. Если бы папа досказал, что ей передать…
Халлер меж тем соображал, как быть. Что делать в таком случае? Когда Марианна была маленькая и мешала ему работать, он всовывал ей в руки какую-нибудь побрякушку и она тотчас же затихала. Но Жофика большая и совсем не похожа на Марианну. Узнать бы хоть, какими судьбами она попала сегодня сюда. Видимо, это идея Като. На прошлой неделе ни с того ни с сего она сама вдруг явилась сюда. Возможно, девочку подослали следить за ним. Время летит. Если он сию же минуту не отправится – все пропало, он опоздает.
– Сейчас же вставай, пошли!
Жофи продолжала неподвижно сидеть, прижавшись лицом к стулу. Пусть себе уходит – она останется здесь. Теперь уже все равно. И Дора исчезнет навеки. Все исчезают. На спинке стула вышит гриф с зеленой короной на голове.
Очень приятно, нечего сказать, выходить отсюда под перекрестными взглядами служащих. Еще эта экскурсия! Ведь он уже сошел с лестницы, когда встретился с ними. Сегодня вечером только и будет разговоров про него да про Жофи, что орала тут благим матом. Ну как заставить ее замолчать? Когда она была совсем маленькая, Габор хлопал в ладоши, и Жофи, тотчас умолкнув, начинала радоваться. Просто немыслимо показаться с ней на улице – она же привлечет всеобщее внимание!
В конце концов, что с ней случилось? Может, что-нибудь дома неладно? Может, Юдит уволили из института? Как успокоить ее и заставить хотя бы десять метров до остановки пройти спокойно.
– Если перестанешь плакать, я покажу тебе настоящие золотые монеты.
Ну, слава богу, оторвала щеку от стула! Теперь он за минуту с ней разделается, как он раньше не сообразил? Она еще совсем глупенькая. В последний раз, когда приходила с Марианной, все умоляла дать ей пощупать хоть одну настоящую монету, а он, конечно, даже внимания не обратил на ее просьбу. Чего ради вытаскивать из-за детского каприза музейные сокровища! Ну, если сейчас такой легкой ценой можно добиться тишины, он ей охотно покажет что угодно.
В противоположной стороне комнаты находилась дверь, которая вела в сокровищницу музея. Там хранилась уникальная коллекция венгерских золотых монет. Калман открыл замки, приотворил дверь и, просунув руку в щель, зажег электричество. Лишь несколько минут назад, продемонстрировав все любознательным иностранцам, он тщательно запер эту дверь,
Наконец-то плакса поднялась. Подошла к нему поближе. Сейчас он достанет какую-нибудь монету, покажет ей, затем быстренько положит на место, запрет хранилище и помчится.
– Ближе не подходи, а то захлопнешь, – предостерег Калман, когда она направилась к двери. – Изнутри эта дверь ручки не имеет, ее можно открыть только снаружи, из моего кабинета.
Какими странными глазами она смотрит на него. Като неправа, Жофика совсем не глупая девочка, только трудно понять, что у нее на уме. А глаза преогромные. Интересно, какая она будет, когда подрастет? И увидит ли он ее взрослой?
Жофи вспомнила, как Марианна однажды рассказывала им: "У моего папы в музее есть панцирная комната. Она особенная. Если кто туда попадет – больше не выйдет, потому что закрывать и открывать ее можно лишь снаружи. Вор захлопнет за собой дверь, чтобы его не было видно, и останется там…" Таки и Лембергер слушали, затаив дыхание, потом попросили у нее немного струделя, но Марианна не дала никому ни кусочка. Тогда Таки вынула свой хлеб с зеленым перцем и начала жевать.
– Я тебе покажу, какие деньги были при Роберте Карле, – раздался голос дяди Калмана.
Ага, кажется, замолчала. Он зашел в хранилище и открыл одну из коробок. Хорошо бы еще раз повидать Марианну. Неужели она вернулась и Жофи послали сообщить ему об этом? Конечно, Марианну мать не пустила. Марианна – это приманка: хочешь увидеть ее – иди домой. Пусть теперь подождет его. Еще хорошо, что не так много времени. Сейчас окончит с Жофи и спокойно дойдет. Весь сегодняшний день похож на дурной сон. Как назло, на его долю выпало дежурство по этажу, поэтому он никак не мог отбояриться от гостей.
Калман вынул из футляра золотую монету и протянул ее через порог Жофи. Видно, нравится ей, вертит в руках, даже понюхала и к щеке прижимает.
– Покажите мне еще одну!
Ладно, уж так и быть, еще одну – и представление окончено. Все-таки она славная девочка, никогда не шалит, не делает глупостей.
Хорошо, пусть посмотрит на монету эпохи короля Матяша. Калман отошел в глубь хранилища. Какая же это богатая коллекция! И сколько труда вложил он, Калман, в этот музей. Больше ему уже не придется здесь работать. А жаль! Очень жаль!
Через приоткрытую дверь он увидел Жофи.
В одной руке она держала монету, другой касалась края двери.
– Отодвинься, нельзя подходить так близко!
Калмана опять удивило выражение ее глаз. Как будто на него смотрит не Жофика, а чужой человек. Он хотел предостеречь ее, крикнуть, и вдруг ладони его стали влажными. О нет, он не смог бы выразить, какое чувство охватило его внезапно: это был страх, неосознанный и щемящий, какой охватывал его лишь в далеком детстве. Стены в хранилище были желты от электрического освещения, а за дверями светило солнце, пробивающееся в окно сквозь листву. В этом зеленом сиянии стояла новая Жофи. Калману казалось, что он видит страшный сон. Хотелось закричать, чтобы нарушить это колдовство, но он не в силах был крикнуть да и не успел бы, так как рука Жофики дернулась и дверь бесшумно закрылась. Он стоял в сверкающей раскаленной нише. Над головой его светила пятисотсвечовая лампа, а в руке блестела монета времен короля Матяша.
"Что за человек этот Халлер, – рассуждал внизу швейцар, – то спешил и боялся задержаться на минуту, а теперь совсем не торопится. Может, через девочку передали ему что-нибудь, и он послал ее вперед со своим портфелем? Проститься ей, конечно, и в голову не приходит: для чего прощаться? В школе их чему угодно учат, кроме вежливости. Все школьники невоспитанные, не боятся ни бога, ни черта, на уме одни шалости. Вон как глаза вылупила. Интересно, с чем ее прислали сюда? По всему видать – что-то необычное: только за дверь, и стрелой понеслась. По сторонам не смотрит, летит – как угорелая, чуть под машину не угодила.
А Халлера все нет и нет. Наверное, директор малость отчитал. И правильно: половина третьего, а он, нате вам, спускается по лестнице. Хорошо, не успел разминуться с болгарами. Так ему и надо, у него есть и так два дня в неделю свободных. Дежурство выпадает раз в году, остальное время он сидит себе там наверху да только и знает, что монетки разглядывает. Приходит, когда ему угодно; кто там будет проверять, на раскопки он выехал или нет. Иногда по три дня не является, его ищут, обрывают все телефоны. В крепости отвечают: "Он еще не пришел" или "он уже ушел". Пусть теперь поработает. Не удалось удрать в полтретьего из-за иностранцев, вот, видно, и опоздал, куда собирался. Девчонка наверняка по этому поводу и прибегала. Ничего, пусть посидит до пяти часов, до конца рабочего дня.
Да, он определенно решил сегодня переработать. Сейчас больше пяти, уже четверть шестого, а он все еще сидит у себя и любуется монетами. В шесть его все равно попросят отсюда. В шесть музей закрывается.
Ух, какая жара! Тут совсем раскиснешь. Конечно, неплохо бы сейчас очутиться где-нибудь за городом, на берегу Дуная. У этого Халлера губа не дура. Остается пробежать газету – и рабочему времени конец. Умыться бы где, очень уж душно!
Было уже больше половины шестого, когда зазвонил внутренний телефон. Говорил Ревес. Он просил подняться наверх и притом немедленно. Дурной этот Ревес, что ли? Подъезд-то как он оставит, пока будет ходить взад-вперед? Есть ли еще кто-нибудь в здании? Ну конечно же! Тот футболист, который сегодня днем разыскивал Ревеса. Уж не разбойник ли он какой? А Ревес сидит совсем один у входа в зал "Б".
Из сада шел второй сторож музея. Поставив его вместо себя, швейцар побежал наверх. Но Ревеса в выставочном зале не оказалось. Швейцар нашел его в коридоре перед дверями Калмана Халлера. Рядом с ним торчал странный посетитель. Ревес стал махать швейцару, чтобы тот поспешил. Как будто он и так не спешит! Да у него язык уже на плече, разве можно быстрее бегать в такую адскую жару? Но что это за стук?

17
Куль-шапка заступил в понедельник в семь часов утра, а в три уже был свободен. Против обыкновения, на работу он явился в выходном костюме. Спецовка, завернутая в бумагу, оказалась у него под мышкой, и он надел ее уже в умывальной спортивного зала. После работы Куль-шапка тщательно умылся и снова переоделся. Свои вещи он оставил в швейцарской, у Секея, до завтра, потому что теперь ему некогда. Не в кино ли он собрался? – поинтересовался Секей. Или, может быть, билет на матч есть? Куль-шапка покачал головой. Ни черта у него нету, просто он должен уладить одно дело, и ему неохота идти туда в своей замазанной мелом одежде. В выходном костюме он будет выглядеть куда солиднее.
Секей пробормотал, что его просил зайти старый Понграц, но Куль-шапка велел передать – мол, пусть потерпит, он идет по его же делу, завтра он обо всем расскажет. Сейчас пора трогаться, и так на всякое умыванье и переодеванье ушло полчаса. Время не ждет. А надо бы успеть перекусить где-нибудь. По дороге он заметил буфет, наскоро поел и без нескольких минут четыре прибыл к нумизматическому музею.
С первых шагов начались осложнения: по понедельникам музей для посетителей закрыт. По правде говоря, Куль-шапку не очень-то интересовали старинные монеты, но как все-таки попасть внутрь? У подъезда музея он увидал машины. Одна из них была особенно хороша – большая, зеленая. Швейцар в расстегнутой на груди рубашке читал газету, ел абрикосы и потел.
Куль-шапка, не дожидаясь, пока его спросят, по какому он делу, прямо подошел к дверям швейцарской.
– Скажите, есть у вас тут такой Халаши?
Швейцар отложил пакет с абрикосами на скамью,
– Нету.
– И не было?
– И не было.
– Ну а Халас?
– Говорю, нету. Ни того, ни другого. А для чего вам?
– Видите ли, мы вместе с ним были на Народном стадионе, рядом сидели. Давненько, правда, это было, но мы крепко сдружились. Он говорил, будто служит здесь, в музее. Нынче я свободен, проходил как раз мимо. Думаю, дай загляну к нему, ведь уж он так звал тогда.
– Папик – нет, не может быть, – рассуждал швейцар, – потому как у него нет одной ступни и с тех пор, как потерял на войне ногу, его футбол не интересует. Матэ тоже навряд ли… Халаши, вы говорите? Это точно? Вы не ошибаетесь? И у нас работает?
– А то где же!
– Так то будет, видно, не Халас, а Ревес, вы просто не разобрали. Шани Ревес, тот, который дом свой продает. Он точно ходит на Народный стадион.
Ревес! Ох уж этот старый хрыч Понграц, неужто у человека к старости такая дырявая становится голова? Какая разница – Халаши, Халас или Ревес? С водой связано – и ладно. Факт, Ревес, вот кто ему нужен!
– Ну а можно мне к нему?
Швейцар покачал головой.
– Придется обождать, его здесь нету.
– Когда же он придет?
– Да он в любую минуту может вернуться. Он только что выбежал сюда, на угол, – зуб, говорит, разболелся, так он решил взять немного рому прополоскать рот.
Он, чтоб ему пусто было, он! Вот забулдыга окаянный! Четыре часа дня, а он уже возле стойки. Теперь-то уж никуда этот Ревес от него не денется. Куль-шапка внимательно посмотрел на швейцара и направился к выходу. Сейчас он найдет этого пропойцу. Швейцар кричит вдогонку, чтобы он поторопил Ревеса и сам, чего доброго, не застрял с ним на радостях. Ревесу крепко влетит, если его хватятся. Правда, сегодня музей закрыт, но в здании полно посторонних, и он не желает отдуваться за Ревеса.
Зайдя в пивную, Куль-шапка тотчас же заметил Ревеса. Он узнал его по форме. Облокотившись на стойку, Ревес пил ром. Ну и кислая физиономия! Непонятный все же народ эти бабы: что могла найти в нем Жофина мать? Низенький, тощий, усы что пакля, морда серая. А пьет-то как, боже милосердный. Будто ему противно, будто и вправду только полощет ромом зубы. Ох, и незавидная же доля у той, что живет с этим типом! С полчетвертого уже торчит в винной лавке! В такую жару – -и вдруг ром! Еще бы вино какое, а то ром! Куль-шапка заказал стакан вина и стал вертеться около Ревеса. Как бы его зацепить?
– Толстяк из подъезда передать велел, чтобы вы, того, поторапливались. Говорит – заметят, что отлучились, и нагоняй будет.
Ревес повернул к нему голову.
– Вы из музея?
– А то откуда же? – отрезал Куль-шапка. – За вами вот… Вижу, вы тут неплохо развлекаетесь.
– Какое же тут развлечение? Я, почитай, в аптеке. Пью микстуру.
Опять кислую мину корчит! Фу, что за противная морда!
Зависть небось разбирает пузатого Раца, что я тут зуб лечу, подумал Ревес. Что поделаешь, раз люди все завистливы и коварны. В особенности там, в газете. Сначала заставили его выложить за объявление чистоганом двадцать восемь форинтов, а потом выбросили ровно половину того, что он написал. Со вчерашнего дня он не может успокоиться. Это нельзя так оставить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32