А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Как славно, поняв, что жизнь проста и легка,
Расслабиться и опуститься слегка…

И все в таком духе.
Заканчивается припевом.
Крюгер счастливо смеется слабым голосом. Глаза его разъезжаются в разные стороны, и один с трудом фокусируется на мне. Лицо у него при этом становится страдальческим и пожилым. Я поощрительно улыбаюсь ему отеческой улыбкой, а сам думаю: «Крюгеру явно нужно лечь».
Вера грустно улыбается. Вся она – воплощенная несчастная бабья доля. Ладно, нужно уматывать отсюда. Я решительно снимаю с колен гитару и ставлю рядом с собой на пол, как ружье. Последний взгляд на бутылку. Пуста. Ну и хуй с ней.
– Ну ладно, дамы и господа, надо ехать. Верунчик, собирайся, – объявляю я.
Чтобы встать, мне нужно сильно напрячься всем телом, при этом я опираюсь на гитару. Охнув, я встаю, сильно задев стол. Посуда звякает, и Крюгер точным, каким-то паучьим движением ловит накренившуюся бутылку. Сказываются годы тренировок. Он ставит ее на подоконник, и лицо его становится совсем печальным. Оно все как-то съезжает вниз, от уголков рта прорезаются глубокие морщины, складки черными мефистофельскими тенями ложатся на щеки. Глаза становятся тусклыми, как у старого прусского генерала.
– Крюгер, мы поехали. Спасибо тебе за пельмени, все было очень вкусно, – лгу я.
По крайней мере он сейчас, как белый человек, ляжет спать, а мне еще переться на сраную «Каширскую», а с «Каширской» до «Сокола», а на «Соколе» еще надо что-то петь. В общем, пиздец… Это сколько же бабок у меня уйдет на дорогу? Рублей триста, точно. Почти столько же, сколько я заработаю у Алферова.
– Уже уезжаете? – голосом светского человека спрашивает Крюгер, пытаясь подняться. С первой попытки у него это не получается, и он остается сидеть, чтобы сосредоточиться.
– Да, мы поедем, Владик. Спасибо тебе за гостеприимство, – говорит Вера, нежно гладя Крюгера по плечу.
А может, мне вообще не ехать к Алферову? Поехать домой, чего-нибудь нормально поесть, залезть в ванну с Верой, поебаться да лечь спать? От предвкушения этого у меня веселеет на душе. Да, это было бы самое разумное. Коньяк, в конце концов, можно выпить и дома. Я представляю: вот мы сидим с Верой на кухне и пьем коньяк. Запивая кофеем. Никто не пиздит вокруг, не долдонит, не гогочет над ухом. Барды не лезут со своими глупыми разговорами, не умничают поэты. Тепло, уютно.
Но…
Вот именно, что «но». Я уже сказал Алферову свое твердое «да», а так как я и в прошлый раз сказал ему твердое «да» и не приехал, потому что меня ломало, Алферов может обидеться и не пригласить меня на следующий перфоманс, что для меня означает как минимум недели две жить без копейки денег.
Вообще-то меня все любят, особенно Алферов и Скородумов, хотя многие при этом называют за глаза сволочью, пидором и бабником одновременно, и все из-за толерантности моих песен, но Алферова лишний раз напрягать не следует. Он и так спускает мне все мои полупьяные выступления, только журит, как дитя…
Размышляя, я топчусь в темном коридоре, помогая Вере надеть пальто. Свет здесь, конечно, не включается. Она сильно прижимается ко мне задом.
Ну, не знаю, не знаю…
Из кухни доносится глухой стук упавшей табуретки, это наконец поднялся Крюгер. Проводить нас до дверей. Лучше б сидел, ей-богу.
Та-а-ак… А что я хотел? А! Пописать на дорожку.
– Пойду зайду в дабл, – говорю я Вере.
Около туалета на меня налетает Крюгер. Он, видимо, падал, но успел уцепиться.
– Держись, старик, – дружески прикрикиваю я, обняв сто за талию, – я сейчас вернусь.
– Угу, – отвечает Крюгер и идет к Вере, отталкиваясь руками от стен.
Весь туалет увешан плакатами с женщинами топлесс. В одной чудовищно грудастой блондинке я с изумлением узнаю Саманту Фокс, эротическое чудо восторженных восьмидесятых, плакатами с которой были увешаны все мужские общежития и холостяцкие дыры в Москве. Не одно поколение кончало на красотку Саманту, но со времен расцвета ее очарования прошло, по-моему, лет двадцать и с тех пор о ней ни слуху ни духу, а ее нишу заняла Памела Андерсон, тоже нехилый поросенок. Но здесь, в этом сортире, ей отведено самое почетное место на двери, прямо напротив унитаза, на уровне глаз сидящего. Остальные дамы тоже, видимо, изъяты из «Плейбоев» начала девяностых и все чем-то неуловимо напоминают старуху Саманту – озорные блондинки с большими сиськами. Ее ипостаси и реинкарнации.
Так вот он – Храм Счастливого Уединения поэта Крюгера, его интимное пространство!..
Даже тещина рука не поднялась сорвать со стен эти иконы, освященные многолетними молебнами в честь Онона. Разглядывая женщин своей молодости, я писаю. Не успевают в унитаз упасть последние капли, как член в моих пальцах начинает твердеть и обретать увесистость. Выходить из-под контроля. Этого еще не хватало… Ах, Саманта, Саманта, что ты с нами, мужиками, делаешь!
Нет, не сейчас.
Я не пойду по неверным стопам Крюгера. Меня ждут Вера и Алферов.
За дверью слышен какой-то шум и возня. Стук тела об стену, сердитый шепот. Я осторожно приоткрываю дверь и одним глазом выглядываю в коридор. Там, в темноте прихожей, Вера отбивается от Крюгера. Крюгер хватает ее одной рукой за грудь, а другой за жопу и страстно шипит. Они накренились так, что вот-вот рухнут на пол.
Вот еб твою мать!
Я сильно дергаю ручку унитаза и под уханье спускаемой воды кричу:
– Вера, ты готова? Я уже иду!
Подождав несколько секунд, чтобы дать им время расцепиться, я выхожу, напевая:
– Ах, Арбат, мой Арбат…
Они уже стоят отдельно. Крюгер – тяжело привалившись к стене, Вера – нервно застегиваясь.
– Так, – говорю я, вспомнив, – а где, кстати, мой чехол?
– Он в комнате, – вскрикивает Вера, – я сейчас принесу.
Но Крюгер делает великодушный взмах рукой, разворачивается на месте, как часовой, и идет сам. Я целую Веру в щеку. Вера бормочет:
– Крюгер вечно – напьется…
Я лезу в карман, проверить, на месте ли деньги, и нащупываю ручку. Я всегда таскаю с собой ручку, чтобы записывать рифмы и строки, приходящие мне на ум, особенно когда я еду в метро, но сейчас моя рука сама тянется к двери, за которой таится тещин «Кетлер». Под стук каких-то валящихся предметов в другой комнате я, близоруко щурясь в темноте, старательно вывожу на запертой двери «ХУЙ». Любуюсь и убираю ручку обратно в карман. Неся чехол на вытянутых руках, как раненого товарища, появляется Крюгер.
– Спасибо, – сердечно благодарю я и засовываю в чехол гитару. – Ну, мы пошли. Еще увидимся.
– Ну так, – убежденно отвечает Крюгер, мотая головой. Вера сама отпирает замок. Мы выходим на лестничную площадку, и я ежусь от холода.
Представляю, что делается на улице.
Вдруг Вера обхватывает меня руками за шею и горячо целует в губы. Я старательно отвечаю, пихаясь языком. Некоторое время мы целуемся, цепляясь языками за зубы.
Мягкие, немолодые губы Веры.
Наконец, когда я чувствую, что время страстного поцелуя истекло, осторожно отодвигаю Веру. Мы смотрим друг на друга. Я думаю: «А может, все-таки успеем потрахаться до Алферова, на трезвую голову? Потом ведь я опять ни хуя не буду соображать, даже вспоминать будет нечего. Ладно, как получится».
– Пойдем, нам надо спешить, – говорю я и за талию веду ее по лестнице.
«Или вообще не трахаться? Оставить все как есть. Так-то оно и спокойнее будет. А то потом начнутся звонки, долгие разговоры, всякие намеки на то, что я коварный соблазнитель, что разбудил в женщине любовь и прочее. Нужно будет встречаться, куда-то ходить, где-то сидеть, пиздить, тратить бабки, считая каждый пфенниг…»
С женщинами всегда так – вроде с самого начала понимаешь, что ничего путного быть не может, а все равно чего-то ждешь. Нового, неизведанного. Хочется проникнуть в самые глубины, ожидая найти там святилище Астарты. Спускаешься, как спелеолог, а там ничего нет.
Ни хуя.
Только ржавые консервные банки от предыдущих экспедиций.
Посидишь, покуришь…
Потом поднимаешься, слегка разочарованный.
– А у Крюгера кто-нибудь есть? – спрашиваю я, когда мы спускаемся, и почему-то добавляю: – Ну, кроме тещи.
Вера берет меня под руку. Терпеть не могу, когда женщина держит меня под руку, особенно на лестнице, но тут уж ничего не попишешь – теперь я ее собственность. Личный мужчина. Придется потерпеть.
– Есть, Нинка. Она моложе его лет на пятнадцать. Ничего, красивая. В какой-то фирме работает. Она Крюгера действительно любит. Сейчас в больнице лежит, у нее что-то женское. Крюгер рассказывал, – добавляет она с большим уважением, – что она бывшая балерина.
Конечно, конечно… Все женщины в душе балерины. В каждой русской женщине умерла Анна Павлова, в каждом русском мужчине погиб Юрий Гагарин. Русский балет – мощное эхо крепостничества.
Ау, граф Шереметев!
Усыпанные окурками ступени.
Точно, пятый этаж.
Я открываю дверь на улицу. Мы выходим, и нас окатывает холодная изморозь. Как будто кто-то плюнул в лицо. Господи, ну и погода! Вера прижимается ко мне еще тесней. Ну, и куда идти? Уже почти стемнело. Мы во дворе.
– Где тут какая-нибудь дорога? Нам нужно поймать тачку.
Вера показывает рукой, ежась:
– Это вон туда.
Под ногами лужи и грязь. Почему в Москве, стоит пойти дождю, тут же появляются лужи и грязь? Почему такого нет в Европе? Хотя в Польше и Румынии, наверное, есть. Но какая это, к черту, Европа! А вот в Лондоне такого нет. Наверное, потому, что здесь так много палисадников, откуда эта грязь и стекает, да еще кривой, как его ни латай, асфальт. В Лондоне даже сырость какая-то чистая, не пачкающая.
– Вера, у тебя деньги есть? – строго спрашиваю я.
– Есть, – беззаботно отвечает Вера, – рублей триста.
– Это хорошо, потому что нам нужно на машину. Я боюсь, у меня не хватит.
– Конечно.
В конце концов, я не граф Монте-Кристо какой-нибудь… Не муж и даже не любовник. Коньяк все равно придется покупать мне. Без доли альфонсизма в моей безрадостной жизни не обойтись. Но теперь-то уж мне, как честному человеку, придется поебаться.
Ладно, с этим решили. На душе становится легче.
Мы проходим какие-то глухие неуютные дворы с переполненными помойками и ржавыми гаражами, стараясь обойти и перепрыгнуть как можно больше луж. Идя под руку, это делать крайне неудобно, но я терплю. Ветер швыряет в нас мелкий дождик. Снег, как я и предполагал, растаял. Черт бы побрал этот гнилой ноябрь!
– Скоро?
– Да, вот за тем домом.
За углом оранжевые фонари блестят на трамвайных рельсах, расплываются в лужах. Цивилизация…
Действительно проезжают машины.
Я оставляю Веру под навесом трамвайной остановки с застывшими на ветру бабушками, а сам выхожу на дорогу и поднимаю руку. А сколько, интересно, отсюда до «Каширской»? В принципе это другой конец города. Мы на севере, а Каширка – на юге. Наверное, где-то полчаса, минут сорок, рублей сто? Нет, за сто вряд ли повезут. А за сто пятьдесят точно повезут. Ладно, посмотрим. И тут останавливаются «Жигули». Битая «копейка». Несколько вмятин, кое-как замазанных, ржавчина в пазах. Конкретный бомбила. Это то, что нужно. Я открываю дверь. Кавказец.
– До «Каширской», за сто.
Кавказец думает, потом говорит с акцентом:
– Давай за сто двадцать.
– Едем.
Я пропускаю Веру на заднее сиденье и сажусь рядом. Вера крепко прижимается ко мне. Я беру ее руку и сжимаю. Жест решительно настроенного мужчины.
– На «Каширской», где там?
– Прямо у метро.
Тихо играет какое-то радио. Что-то попсовое. Кавказцы никогда не слушают «Шансон» в отличие от наших водил, которые исключительно его и признают, словно все поголовно только что с зоны.
– А у тебя на «Каширской» квартира? – спрашивает Вера.
– Не моя. Я просто там живу. Знакомая сдала…
Аллой зовут знакомую. Яркая представительница нонконформизма. Талантливая и непутевая художница, каких много по Москве, с которой у нас бог знает когда была безумная любовь, закончившаяся моим паническим бегством. Нас разлучила сама природа, обделившая эту страстную натуру каким-то хитрым ферментом, без которого алкоголь в организме не расщепляется, так же как у чукчей, и бьет по мозгам моментально, без всяких скидок на здравый смысл. Дело усугублялось еще и тем, что здравого смысла у Аллы всегда было примерно столько же, сколько и фермента, что само по себе давало повод для серьезных размышлений. Не могу сказать, что сам я в то время отличался здравым смыслом, но мне всегда претила привычка Аллы во время задушевного исполнения «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались» за пиршественным столами внезапно вскочить с затуманенными алкоголем очами и, ни слова не говоря, засветить кулаком в чье-нибудь счастливое поющее лицо… Не обошлось тут, видимо, и без генов, которые тоже сыграли с ней злую шутку – дед ее был известным в свое время боксером, и Алла, несмотря на свое астеническое телосложение, обладала мощным ударом в челюсть и несгибаемой волей к победе. Утихомирить это дитя природы было решительно невозможно, и в начинающейся свалке, перед тем как вышвырнуть нас вон, мне, как спутнику и джентльмену, основательно мяли бока.
Жила она в спальном районе с матерью, утонченной акварелисткой, рисующей милые туманные пейзажи в стиле позднего Нагасавы Росэцу, и младшей сестрой, единственным здравомыслящим человеком из всей семьи.
Мать ее, носящая буколическое имя Изабелла Юрьевна, с утра до вечера бродила по квартире, волоча за собой ниспадающую богемную шаль, и молола кофе в ручной кофемолке. Среди предков Изабеллы Юрьевны числилась какая-то армянская царевна, женщина, судя по самой Изабелле Юрьевне, горячая и своенравная, в результате чего их споры с Аллой – относительно, скажем, степени густоты акварельной краски, наносимой на черную тушь, – из области чисто эстетической довольно быстро перетекали в язвительное обсуждение личностных качеств обеих дам и их мужчин, как правило, отъявленных мерзавцев. Кроме того, в квартире жил кот, уже старый, но размерами напоминающий котенка – зашуганное и облезлое существо с голым, как у павиана, задом, – спятивший от постоянного недоедания и желания трахаться. Кот этот, мстя за свою поганую жизнь, обоссал все, что только мог, от обуви до подушек и столовых приборов, не добравшись до открытых ртов спящих только по той причине, что на ночь его предусмотрительно запирали в коридоре. В результате этого в доме всегда стояло такое амбре, что в гости приглашались только проверенные, не склонные к аллергическим припадкам люди. Это был настоящий сумасшедший дом, и время от времени он становился и моим домом.
Отец Аллы, живший отдельно, был русским художником, канонически запойным и бородатым. Алла любила его больше всех родных, потому что они были похожи внешне и близки по духу, хотя большая борода, этот непременный атрибут всякого российского интеллектуала и маргинала, придавала его облику некоторую основательность. Он жил один в маленькой квартирке прямо у метро «Каширская», и однажды мы зашли к нему. Мне запомнилась огромная картина, висящая над его смятой койкой, на которой был изображен Владимир Семенович Высоцкий. Он рвался из цепей, крича: «Пр-р-ропустите меня к этому человеку!» – и на могучей шее Барда вздувались знаменитые вены. Разговор наш был тягостен и невнятен и касался главным образом разворовывания России и оскудения православия. Две эти темы, сквозь которые красной нитью проходило тяжелое похмелье, послужили для меня достаточным основанием не злоупотреблять нашим знакомством. А вскоре была поставлена жирная точка и в наших отношениях с Аллой…
Произошло это на Ярославском шоссе, где она танцевала среди несущихся машин с белым от очередного алкогольного отравления лицом, высоко задирая ноги. Нужно отдать мне должное – сам с трудом сохраняя равновесие, я стоял на обочине и пытался ее урезонить. В итоге машины, каким-то чудом не столкнувшись, остановились и из них стали выскакивать разъяренные водители. Один из них утихомирил визжащую Аллу ударом в ухо, а другие, с каким-то железом в руках, потрусили ко мне. И тогда я совершил, наверное, единственный разумный поступок за все время нашего знакомства – я пустился бежать как ветер, оставив в стельку пьяную деву в руках шоферов. Только на следующее утро я с потрясшей меня ясностью понял, насколько бесчеловечных побоев мне удалось избежать. Я позвонил Алле, как всегда искренне ничего не помнящей, и голосом, дрожащим от переполнявшей меня радости, объявил, что между нами все кончено. Потом я узнал, что ей тоже повезло – она отделалась легким сотрясением мозга. Впрочем, в этом смысле ей всегда везло…
Она позвонила через год, застав меня в угнетенном состоянии духа на диване. Мне тогда как-то особенно опротивели все окружающие, а больше всех родители, вид которых и их бесконечные передвижения по квартире вызывали во мне раздражение, с каждым днем перерастающее в стойкое отвращение. Целыми днями я лежал на диване в тапках, курил и думал, куда бы мне деться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30