А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она ласково коснулась рукою моего лба, провела ладонью по волосам.
– Ты ничуть не изменился, мой маленький добрый друг!.. Оставайся же таким, какой ты есть, будь прежним, попытайся добиться покровительства кардинала, ведь кто-то же должен спастись, чтобы продолжить дело учителя, – я уже говорила тебе это прежде. Это дело не должно погибнуть! Твой долг – нести его в будущее. Обещай мне, что сделаешь это!
– Обещаю тебе все, что ты только пожелаешь, любимая, но… – пролепетал я.
– Зачем ты называешь меня любимой? – прервала она меня. – Ведь ты же теперь знаешь, что я принадлежу другому.
Я ответил:
– Я всегда знал, что ты не принадлежишь мне, но это не мешало мне любить тебя… Можешь ли ты понять, что это счастье – расточать себя, не требуя ничего взамен?
– Могу, – ответила она тихо, – еще как могу: ведь учитель тоже любит не меня, а лишь свои звезды, и так и должно быть, как для него, так и для меня. У тебя же, мой маленький друг, все должно быть по-другому! – Она вновь погладила мои волосы.
– Нет! – страстно возразил я. – Именно так все должно быть и у меня: я люблю это таинственное счастье, которое подобно твоему, мы оба никогда не испытаем разочарования.
Она с любовью смотрела на меня своими большими глазами.
– Как славно то, что ты говоришь! – прошептала она. – И как плохо я тебя понимала! Прости мне мое заблуждение. Теперь мы брат и сестра – наша любовь породнила нас. Да, мы стали так близки друг другу, расточая наши сердца посреди всего этого множества людей, которые никогда не поймут нас, ибо как груба и мутна любовь большинства людей! Но ты – мой брат!..
Она вновь обняла меня, как тогда в «преддверии неба», и я тоже прижал ее к груди. И у меня вдруг явилось чувство, будто от нашей с нею любви на нас снизошло не только тепло братского счастья, но и глубокое сознание защищенности от любого рока.
Мы очнулись от этого блаженного оцепенения глубочайшего единства, лишь услышав приближающиеся шаги. Слуга сообщил, что носилки ждут. Но когда мы подошли к ним, то оказалось, что это не те носилки.
– Его Высокопреосвященство прислал свои собственные, – сказал лакей, услужливо открывая дверцу.
И тут мне вдруг почудилось, будто из этой маленькой дверцы на нас вот-вот вновь ринется мир, в котором властвует рок. Я почувствовал тревожное желание сопровождать свою любимую, но ведь мне было запрещено покидать дворец, а еще больше рассердить кардинала именно сегодня было очень опасно. Диану тоже как будто испугала открытая дверца носилок.
– О боже!.. – сказала она. – Здесь так тесно и жутко, как в темнице, почти как в гробу!.. – Она поежилась.
Я взмолился:
– Не подождать ли тебе лучше носилок твоих спутниц?..
Но она уже вновь улыбнулась и, глядя на меня тем прежним, хмельным взором, быстро произнесла:
– Нет, нет, те или эти носилки – цель все равно одна! Прощай, мой маленький друг, и помни о моем наказе.
Она легко шагнула внутрь, слуга закрыл дверь, примкнул брус-коромысло, и не успела Диана отдернуть занавески на окне и помахать мне на прощание, как носильщики подняли носилки и стремительно двинулись прочь. Сердце мое защемило от нестерпимого желания еще раз увидеть возлюбленную и от удушливого страха за нее.
– Стойте! Стойте! – крикнул я и бросился вслед за носильщиками, но они не слышали меня: они уже достигли ворот и в следующее мгновение исчезли из виду.

Когда я вернулся во дворец, он показался мне вымершим: на лестницах и в переходах царила гнетущая тишина, все обитатели дворца, очевидно, уже удалились на покой. Мне не оставалось ничего другого, как последовать их примеру, но прежде я должен был исполнить свою ежевечернюю обязанность – привести в порядок инструменты и запереть обсерваторию. Я вошел в нее через смежный покой, бесшумно ступая по толстому ковру. Свечи в обоих помещениях уже погасили, было темно, лишь голубая римская луна светила в окна, покрывая блеском углы и края огромных, громоздких шкапов, кресел и столов, которые казались острыми скулами гор, мерцающими во тьме. Комната выглядела странно чужой и призрачной. Я быстро направился к балкону, чтобы внести внутрь телескоп. Достигнув середины помещения, я вдруг увидел кардинала. Он сидел опустив голову и закрыв лицо руками; пурпурную мантию его скрыла темнота, как будто он накинул на плечи траурный плащ. Только на сильных, красивых руках его, так часто даривших благословение, играли отблески лунного света – они, казалось, тоже парили вместе со всеми остальными вещами кабинета над призрачной бездной.
Я замер на месте в испуге и замешательстве, потом хотел повернуть назад, но в этот момент кардинал заметил меня. Он бессильно уронил руки на колени, и я увидел его лицо – потрясающую маску беспомощности. Так выглядит человек, который после необычайного напряжения всех своих сил наконец предается уже ничем более не сдерживаемой слабости; в таком состоянии человек никогда не показывается на глаза своим собратьям, разве только в тех случаях, когда он готов принять от них невыразимое сострадание.
– Прошу меня простить, Ваше Высокопреосвященство… Я совсем не хотел потревожить вас… – пролепетал я.
При этом я невольно преклонил колено, изъявив тем самым благоговение, которое почел своим долгом выразить ему, сломленному болью, именно в минуту его слабости. Время шло, я не решался пошевелиться. Кабинет все глубже погружался во тьму ночи. Кардинал оставался неподвижен в своей согбенной позе.
– Вы не потревожили меня… – произнес он наконец усталым голосом. – Я ожидал вас, мне хотелось с кем-нибудь поговорить. Встаньте и скажите мне, что вас волнует.
Даже в минуту величайшей слабости он не утратил той всепокоряющей власти, заключенной в его голосе. Но я повиновался его приказу лишь отчасти.
– Ваше Высокопреосвященство, я прошу вас позволить мне остаться на коленях, – попросил я его. – Это самая подходящая поза для меня, уповающего на вашу милость.
– И какой же милости вы ожидаете от меня? – спросил он.
– О, Ваше Высокопреосвященство! – воскликнул я. – Вы знаете это так же хорошо, как и я. Ваше собственное сердце тоже молит вас об этой милости, как молю вас о ней я!
– Моему сердцу надлежит молчать и, если хотите, страдать. Вы – верующий, верный Церкви человек и должны это понимать.
Я понимал это, но разве он не сказал: «Я ожидал вас, мне хотелось с кем-нибудь поговорить»? Видит Бог, он нашел именно того собеседника, который ему был нужен! Я решился идти до конца.
– Ваше Высокопреосвященство, я люблю вашу племянницу, я боготворю ее, она для меня самое дорогое из всего, что есть на земле!..
Он только теперь вдруг выпрямился, так что лицо его еще ярче осветилось лунным светом.
– Стало быть, я должен спасти и вас, мой бедный юный друг… – промолвил он. – Я понимаю вашу боль и не стыжусь признаться в том, что разделяю ее. Однако есть вещи более важные, нежели боль любви, например – готовность пожертвовать самым дорогим.
Голос его при этом сделался необыкновенно мягким, и все же у меня было такое чувство, как будто мы вдруг неожиданно очутились в некоем ледяном пространстве, холод которого был подобен холоду Вселенной.
– Нет, ваше Высокопреосвященство!.. – вскричал я. – Нет ничего важнее любви! Если ваша племянница и отреклась от своей веры, то сделала она это лишь для того, чтобы разделить судьбу учителя. Оправдайте его, и она вновь обретет эту веру, ибо и сам учитель, Ваше Высокопреосвященство, никогда не отрекался от веры, поверьте моим словам, прошу вас, поверьте мне!
Он не противоречил.
– Я охотно верю вам, – ответил он спокойно. – Вы вполне заслуживаете доверия. Я не задумываясь скажу, что вы – истинная находка для священника. Я искренне рад знакомству с вами, однако было бы большой ошибкой судить по вам обо всем человечестве. Конечно же, ни новая картина мироздания, ни новые исследования природы не могут повредить истинно верующему человеку, – но кого вы рискнете назвать истинно верующим?..
– Вас, Ваше Высокопреосвященство, – храбро заявил я.
Он сделал движение, которое выражало резкое несогласие, почти осуждение. Потом ответил:
– Я призван оберегать верующих, я принял на себя долг подавлять все, что может им повредить.
– Можно ли защитить веру, подавляя грозящие ей опасности? – спросил я.
– Вы считаете меня маловером… – ответил он спокойно. – Вы считаете меня маловером, видя мои сомнения в том, что христианство и новая наука способны выдержать бремя новой картины мироздания.
Я не решался подтвердить его слова, но молчание мое сделало это за меня. Он мгновенно все понял.
– Да, конечно, я маловер, – продолжал он. – Мы, священники, в этом смысле всегда были маловерами, ибо мы всегда преследовали и искореняли ересь. Мы делали это, несмотря на то, что Господь и Учитель наш заповедал нам оставить расти вместе пшеницу и плевелы до жатвы См.: Матфей, 13:24-30.

. Мы никогда не следовали этой заповеди, мы не могли ей следовать, ибо иначе плевелы давно заглушили бы доброе семя. Мы и сегодня не можем выполнить эту заповедь.
При его последних словах я вновь упал на колени. Он опять сделал то же движение сердитого недовольства.
– Встаньте же! – приказал он строго. – Ваш учитель не нуждается в заступничестве: я давно уже в душе оправдал его. Но он из тех людей, которые, сами будучи непогрешимы, являют собою сосуд опасного соблазна. Можете не сомневаться – за этими «Медицейскими звездами» появятся и другие; страшные светила взойдут на небосклоне человечества!..
Глаза его широко раскрылись, в лунном свете они казались белыми, словно горели каким-то призрачным огнем. У меня появилось чувство, как будто его посетило видение.
– Несколько мгновений назад я видел человека будущего, – продолжал он тихо, но очень твердо. – Так же, как эта несчастная девушка призывала свою собственную гибель, – так же человечество однажды будет призывать гибель мира, ибо ценою познания всегда будет смерть. Так уже было с первыми людьми, в раю, так будет и впредь.
– И все же вы сами – человек будущего, Ваше Высокопреосвященство! – воскликнул я. – Ведь вы тоже приняли новую картину мироздания.
Он не противоречил: это была одна из тех редких минут, когда люди настежь открывают друг другу сердца. Все сословные и возрастные барьеры между нами рухнули.
– Да, я принял новую картину мироздания, – ответил он. – Но неужели вы полагаете, что для меня это не представляет никакой опасности? Что вы, миряне, знаете о нас, священниках?.. Как вы нас себе представляете? Способны ли вы понять те чудовищные соблазны, которым подвержены носители духовной власти? Можете ли вы хотя бы смутно представить себе те битвы, которые нам суждено вести в полном, смертельном одиночестве, без опоры на авторитетные уверения и утешения, которые вы привыкли получать от нас? Неужели вы думаете, что мы не знаем мук сомнений? Поистине они хорошо знакомы нам и без новой науки! Поверьте мне: мученики – это не только жертвы инквизиции, это и мы, их судьи! Ибо нелегко приготовить на земле место для потустороннего, обратить в определенность сверхъестественное и незримое! Со времен Благовестия прошло уже полтора тысячелетия – что же означают эти скудные чудеса и духовные дары, выпавшие на долю человека с тех пор? Кто уверит нас в том, что даже они не суть лишь плоды религиозного самообмана? Или, может быть, мы сами – я имею в виду образы зримой Церкви – суть некое неопровержимое свидетельство? Знаете ли вы историю Церкви? Известны ли вам причины раскола? Что вы чувствуете при виде роскоши и блеска сегодняшнего Рима? Вы и в самом деле полагаете, что здесь – Царство Христа? Не запутались ли мы во всех мыслимых и немыслимых склоках и интригах мира? Есть ли какие-нибудь тайные перипетии политики, к которым бы мы не были – или, может быть, даже должны быть – причастны? Конечно же, есть множество праведных монастырей, где благоухают бедность и отречение; это – оратория Божественной любви; есть и в миру множество целомудренных, боголюбивых душ, – но не подобны ли все они потерпевшим кораблекрушение одиноким мореплавателям на обломке мачты, посреди бурных волн этого мира? Не подобны ли они Петру, пожелавшему ступать по воде и едва не утонувшему?
Пока он говорил все это тихим, монотонным голосом, у меня было такое чувство, как будто он с каждым словом все больше отдаляется от меня, – словно он тоже, как Петр, ступая по воде, уходил вдаль над влажною бездной, а плоть и дух его до неузнаваемости изменились, окрашенные призрачным светом луны; и все же – разве ночь с ее странным, чуждым светом не была самой что ни на есть действительностью? Но вот кардинал умолк. Он как бы достиг вершины полночи и замер в вышине.
– Но ведь Петр не утонул, ступая по воде, – возразил я. – Он успел опереться на руку Христа.
Он посмотрел на меня почти гневно и сказал все тем же тихим, монотонным голосом:
– И как же, по-вашему, мы должны сейчас опереться на руку Христа? Где эта рука в нашем с вами случае?
Глаза его неотрывно смотрели на меня. Я вновь вспомнил о его запрете пыток – я почувствовал его внутреннюю силу, способную добиваться любых признаний. В то же время мне казалось, будто под этим взглядом во мне открывались некие определенности, о существовании которых я до той минуты и не подозревал.
– Ваше Высокопреосвященство, разве вы не считаете возможным просто предать судьбу веры в руку Господа, даже если ей грозят все опасности мира?
– И как вы это себе представляете – предать судьбу веры в руку Господа – в нашем с вами случае? – откликнулся он.
– Если вы остановите карающую руку инквизиции и спасете учителя, если вы помилуете вашу племянницу – это будет совершенною победою веры и одновременно победою новой истины, которую вы и сами признаете.
Воцарилось долгое, тяжелое молчание. Лицо его, почти неузнаваемо изменившееся под горестным бременем этой ночи, вновь медленно принимало отчетливые черты. Боль на нем, казалось, совершенно исчезла; голое, чужое и бесконечно одинокое, оно уподобилось лунному ландшафту – у меня появилось чувство, что он уже недосягаем для меня.
– Ваше Высокопреосвященство! – взмолился я. – Прошу вас, не откажите в милости ответить еще на один-единственный вопрос: думаете ли вы – нет, под силу ли вам мысль о том, что веру можно спасти явною неправдой?..

И вновь последовало долгое молчание. Неужели я так и не получу ответа? От этой страшной мысли я даже закрыл глаза. Когда я вновь открыл их, кардинала в кабинете уже не было…
Напрасно надеялся я в последовавшие за этим дни на продолжение прерванного разговора. В глубине души я, конечно, понимал, что его не будет, но я был слишком молод, чтобы признать свою надежду погибшей; к тому же почтительное уважение мое к кардиналу противилось мысли о том, что он может поступить вопреки собственным убеждениям. В эти дни я не видел его в обсерватории и он не приглашал меня к трапезе. На мой вопрос, могу ли я видеть кардинала, его камердинер ответил, что Его Высокопреосвященство уехал на важное совещание. Не показывался и капеллан: очевидно, он сопровождал своего господина. И вообще весь дворец казался вымершим. Постепенно мною овладело опасение, что в судебном процессе против учителя назревает какое-то решение. И наконец на третий день я столкнулся на лестнице с капелланом. Он хотел торопливо пройти мимо, но я удержал его, схватив за сутану. Он посмотрел на меня печальным и отсутствующим взглядом.
– Ради всего святого! – воскликнул я. – Что с учителем?..
– Вы ведь знаете: мне не дозволено ни с кем говорить об этом, – ответил он серьезно.
– Означает ли это, что надежды на его спасение нет? – вскричал я в отчаянии. Боль моя коснулась его сердца – ах, ведь это была и его боль!
– Только если он отречется… – ответил капеллан печально.
– Никогда! Никогда! Это было бы предательством, это было бы ложью! – воскликнул я.
Он посмотрел на меня странным взглядом.
– Что значит «ложь»?.. Какое это теперь имеет значение! – промолвил он тихо. Затем, торопливо высвободившись, прибавил: – Будем же молиться за вашего учителя, будем молиться!.. – И ушел.
Я вновь остался один в тягостной тишине пустынного дворца. Теперь мне все в нем казалось странно преображенным, а обсерватория – осиротевшей и насильственно лишенной своего внутреннего смысла. Даже архитектура дворца теперь говорила на ином языке. Она казалась мне хвастливой и показной, словно порыв этих устремленных в небо колонн и лестниц скрывал тайную, но глубоко укоренившуюся неуверенность, которая уже больше не решается взглянуть в трезвый лик действительности. «Что значит «ложь»? Какое это теперь имеет значение!» – сказал молодой священник. Стало быть, он верил в возможность неправедного суда? И в отречение учителя? Я больше не в силах был выносить неизвестность, я должен был узнать, что происходит!
1 2 3 4 5 6